Роскошь(рассказы) - Ерофеев Виктор Владимирович 2 стр.


Легендарный шеф-повар ресторана, получивший в 1996 году почетное звание Лучший Рабочий Франции, едва не подрался со мной во время обеда. Ко всем посетителям он подходил с веселым лицом, а на меня напал с кулаками. Он, видите ли, был обижен, что его блюда в полусъеденном состоянии, слегка размазанные мною по тарелке, снимались моей спутницей на крошечный фотоаппарат ("Минолта", $1.300, роскошная вещь, подарок). Повар видел в этом одновременно издевательство и нарушение "копирайта". Он высказал мне свое неодобрение с такой пролетарской прямотой, словно дал уже в зубы, чем испугал стайку рыб из официанток и официантов. Потом они снова приплыли, как ни в чем не бывало. Впрочем, явление к десерту моего знакомого французского циркача из Нантера, не предусмотренного протоколом, да еще без пиджака, их снова разволновало. Они надели на силача, который носит на представлениях по пять человек на плечах, узкий наемный пиджак, похожий на смирительную рубашку, что не позволило бедному Сержу ни съесть ничего, ни выпить.

Ресторанное обслуживание напоминает групповое изнасилование нежностью и чувством собственного достоинства. Нас насилуют все время, безостановочно, с разных сторон, с таким чувством, что они только затем и появились на свет, чтобы обслужить, убрать за нами и - умереть. Представить себе, что они после вашей трудно произносимой русской фамилии, осмелятся, изменив вам, произносить так же интимно чье-то другое имя, невозможно. Роскошь имеет адресный характер. Чтобы я не забывал своего имени в нирване, мне его напоминает каждая горничная. Если отношения с поваром не сложились, то сомелье Эрик Бомар показал мне глубоко под гостиницей свой винный погреб-лабиринт, где можно будет укрыться на случай войны с непрошеными "друзьями" того же хозяина. Там будет что выпить, сидя в противогазе: тридцать пять тысяч бутылок роскошных вин лежат на камнях, оставшихся от строительства Триумфальной арки. Самое старое из вин, португальский портвейн, налито в бутылку в 1827 году, и могло быть выпито еще Пушкиным, если бы его кто-нибудь сообразил пригласить в Париж. Коллекционные вина входят составной частью в роскошь, наравне с фламандскими гобеленами семнадцатого века, висящими в гостиничной галерее, где подают коллекционные чаи. Все строится по принципу селекции и отбора. Гостиничные приглашения на коктейль выписываются от руки витиеватым дамским почерком, знакомым с чистописанием, но не ведающим, что такое компьютер. Это наводит на мысль, что с формальной точки зрения роскошь ни что иное, как свод рукотворных коллекций.

Рождественская публика в ресторане на семьдесят мест оказалась многочисленной, но плохо запоминающейся. Исключение составила французская пара за соседним столиком. Им было лет по восемьдесят, и, судя по долетавшим словам, они продолжали быть тайными любовниками в течение последних шестидесяти лет. Это была крупная буржуазия с зобом, пигментными пятнами и нравственными убеждениями, не склонная менять свои опасные связи. После обеда они выдвинулись в номер, и там она, как водится, сняла перед ним свои голубые чулки. Ну, что ж, это - тоже роскошь.

Парижское Рождество было самым теплым за последние сто лет. Эйфелева башня стала похожа на букет цветов. Если фотосъемка блюд была ошибкой, то вторую я совершил в беседе с флористом. На Рождество в George V - миллионы белых цветов. Директор недаром сказал (я забыл это отметить), что у них "благоуханная роскошь". Букеты аранжирует известный на весь мир Джеф Литем, родом из захолустного штата Юта: безупречная "голубая" внешность, серьга в ухе. До того, как стать флористом, он был моделью. Джеф отказался фотографироваться: сказал, что простужен, но потом забыл, что простужен, и сфотографировался. Каждую неделю грузовик из Голландии везет ему цветы. Джеф работает с цветами смело. Некоторые букеты он погружает в огромные вазы вверх ногами: из прозрачных ваз торчат корешки, а сами цветы плавают под водой. Но торговой маркой Джефа можно назвать выпрыгивающие из ваз букеты: они на пределе выпадения на пол. Выпрыгивающие цветы обладают энергией чистой радости. Они похожи на вокзальные объятья, когда люди бросаются друг другу на шею и - застывают на фотографии, снятой далеким от семейных эмоций чьим-нибудь двоюродным братом. Джеф и есть дальний родственник всех гостиничных встреч. Он доказал, что роскошный интерьер не имеет права быть этикетным. Этикетных букетов хватает во всех гостиницах мира, кроме ночлежек. Эти букеты заявляют вам, что гостиница не скупится. Но заявление вызывает у вас сомнение своей навязчивостью. Растормошив цветочную знаменитость нехитрыми домыслами о его творчестве, я получил в качестве награды вопрос о русских цветах.

- Вы когда-нибудь нюхали кокаин? - спросил я флориста, работавшего до Парижа в шикарных отелях Беверли Хиллс и Лас Вегаса.

Флорист уставился на меня, превратившись в американца из штата Юта. Он не сказал ни да, ни нет, чего с ним, видимо, не случалось последние десять лет.

- Розовые поля иван-чая на русском Севере похожи на кокаиновые видения, - дружески сообщил я.

Джеф просиял от радости узнавания. Тогда я спросил:

- Вам не страшно работать с трупами?

- Трупами?

- Срезанные цветы - это трупы.

- Почему трупы?

- Они мертвые и гниют. Их надо менять каждый день. Это все равно что выставлять в холле мертвецов в белом гриме.

- Цветы - не мертвые, - растерянно сказал Джеф, теряя остатки благоприобретенной светскости.

- Это - только мнение, - спокойно возразил я.

Я понял, что Джеф никогда не задумывался ни в качестве голубой модели, ни в качестве флориста над проклятыми вопросами срезанных цветов как знака "роскошной смерти", вопросами, которыми кишит русский писатель. Когда флорист ушел, неуверенно помахав мне ручкой, писатель остался в баре, думая, что флорист был недостоин казни. Если он будет думать о цветочных трупах, это не пойдет на пользу его выпрыгивающим букетам, а если не будет об этом думать, это не пойдет на пользу ему самому. Однако идея пользы в этом случае показалась мне недостаточно верной. Вечером я пожаловался директору на самого себя:

- Если вегетарианец говорит мне, что я ем за обедом трупы животных, я скорее считаю это бестактностью, нежели откровением. Мир устроен таким образом, что его несовершенство кажется очевидным, однако между видимостью и реальностью всегда встает стена закономерности.

- Расскажи мне о русских гостиницах, - попросил директор.

- Не расскажу.

У нас столько людей летом тонет в водоемах, а зимой замерзает насмерть, что нам нужны морги, а не гостиницы. Я не люблю русские гостиницы, где недоверчивый персонал имеет все основания не доверять клиентам. Арабский хозяин George V открыл отель в Праге и думает дальше идти на Восток, включая Москву. Это - правильная идея. В Москве найдется немало людей, готовых поселиться в роскоши гостиничной сети "Четыре времени года". Я не теряю надежды, что ситуация выправится, и через два-три поколения мы наконец приблизимся сначала к Риге, а потом уже к Праге.

- Твоя гостиница навела меня на мысль, что такое пятизвездочный писатель, - сказал я директору в последнее утро. - Это - роскошный зверь. Он питается обидами друзей и врагов, различия между которыми ему безразличны. С людьми у него мало общего. В отличие от них, он не вдается в подробности существования. Он слишком богат воображением, чтобы размениваться на деньги.

Грустил ли я о George V? Хотел ли я вернуться в то место, где я работал заместителем Наполеона? Я понимал всю двусмысленность положения "наполеонозаменителя", но хотелось, уезжая в Лиссабон, поделиться с директором мыслями о смысле творчества в несовершенном мире.

- В России нет тех литературных инстанций, которые бы смотрели на читателя с доброжелательным достоинством персонала George V. В конечном счете, неважно, насколько личные качества французской массажистки соответствуют качеству ее массажа, однако условия гостиничной жизни заставляют ее быть с клиентами лучезарной. У нас эксклюзивный литературный массаж заключается в том, что в читателя втирают говно.

- Литература в России не боится выглядеть претенциозно, - покачал головой директор. Помолчав, он сказал: - Нет ничего страшнее в роскоши, чем гламур. Особенно меня пугают гламурные женщины.

Не удовлетворившись моими познаниями в роскоши, сеть гостиниц "Четыре времени года" отослали писателя в Лиссабон в фирменный Ritz. Насколько, однако, Ritz, написанный латинскими буквами, где каждая буква змеится роскошью, отличается от недоноска - кирилло-мефодиевского "Ритца". Если Талейран сказал, что все чрезмерное - незначительно, то Ritz в этом контексте выглядит абсолютно внушительным. Недаром завершение его строительства воспел сам Салазар в своем специальном письме от 25 ноября 1959 года к инвестору и народу. Роскошь достучалась до нежного сердца диктатора.

"По своим архитектурным качествам Ritz мало отличается от щедрого модернизма отеля "Россия", - писал я директору в открытке из Лиссабона в Париж, - но лиссабонская "Россия" попала в хорошие руки хунты, и в нее заезжали все великие люди мира, включая Черномырдина. Я полюбил Лиссабон с первого взгляда - старые трамваи, устье реки Тэж, их государственный флаг, немного похожий на африканский и португальское слово "бригада", что значит "спасибо" и объясняет лингвистические корни местного фашизма - несмотря на то, что дежурный по моему завтраку просил простить его за погоду. В конце декабря не больше семнадцати в тени. Я вижу, что сервис в Ritz способен к христианскому покаянию".

"Ты знаешь, я, кажется, понял, - написал мне в ответ директор из Парижа. - Роскошь - это не бассейн и не часы от Cartier. Роскошь - это серая пыль на подоконнике, которую забыла стереть моя уборщица".

Один старый армянский экономист сказал мне, что через пятнадцать лет, если не будет чумы и дефолта, мы будем жить, как в Португалии. Ну, если как в тамошнем Ritz, так ведь это как в сказке! Надо будет нам как-нибудь всей Москвой заглянуть в Ritz - посмотреть на наше будущее с доброй улыбкой. Возможно, мне там не хватало Наполеона, врага Португалии, но печальные песни морячек "Фадо" до сих пор стоят у меня в горле: я обожрался какой-то морской рыбой, которую на мое горе выловили в то утро. Она приехала на раздаточном столе - голубая, как халат операционной сестры. Господин директор, пишите мне письма о роскоши! Я хотел было уехать к вам обратно в Париж, но жестокие летчики Air France сдали меня сельскому милиционеру Ивану.

Виктор Владимирович Ерофеев

Не мешайте словам

Если у мужчины есть будущее, спросите о нем у Павича - в свои семьдесят три года у живого классика сербской литературы розовые губки, красные щечки, горящие глаза и гладкий лобик юной девы. И отсутствие живота, как у нее же. Но стоит ему зажмурится, а он сладко жмурится, как Павич становится похож на холеного кота, съевшего много сметаны, Павич съел очень много сметаны: его книги читают во всем мире. Он одевается, как жмурится: с большим удовольствием, но во всем соблюдает меру; в ресторане выглядит французским экзистенциалистом в вишневом джемпере; на белградской улице в черной кожаной куртке с высоким воротом смахивает на пастора, благословившего не одну тысячу местных читателей своими автографами, а также по электронной почте. Он командует официантом, как маленький принц, с легкой капризностью взмахивая маленькой ручкой:

- Мини, что у вас сегодня самое вкусное?

Мини отбегает от него с лучшими манерами балканского полового, задницей вперед, но на лице у Мини сияет преданность как полового, так и читателя.

Мы сидим в эпицентре культурной жизни Белграда: под нами книжный магазин и интернет-кафе, с одной стороны - философский факультет, с другой - филологический.

- Я забывал русский язык три раза, - говорит Павич, мягко подбирая русские слова. - Я его выучил во время немецкой оккупации. Немцы не разрешали учить ни русского, ни английского. Захотелось выучить и тот, и другой.

Мне с Павичем просто: он явно гордится тем, что преодолел свою ученость, себя самого, занимавшегося десятилетиями и философией, и филологией, но, тем не менее, взявшего за основу своего писательства древнегреческую и византийскую риторику:

- Соседи по культуре научили меня звонкости слова, - в глазах Павича возникает легкая надменность. - Слово должно быть звонким.

- И как вы этого добиваетесь?

Павич умен. Он чувствует в моем вопросе отдаленную возможность ловушки. Надменность он сразу меняет на скромность:

- В литературе есть только одно правило: не мешайте словам.

С этим невозможно не согласиться. Мы чокаемся. Я знаю, что этот принцип трудно осознается, но еще труднее реализуется. На моей встрече с белградскими студентами мое упоминание о Павиче вызвало кислую реакцию. Судя по всему, принцип был внедрен в ранние рассказы, дальше пошла игра ума. Бог весть, я - не знаток Павича. Тем более, он начинает тонко делать мне комплименты, сравнивает с Михаилом Булгаковым и Гомбровичем. Я тихо погружаюсь в свой бифштекс. Я перевожу стрелки. Мы говорим о его огромном успехе в России. Ну, конечно, он счастлив. И какой серб не любит России? Я еще не встречал такого серба.

Не успел я приехать в Белград, как со всех сторон мне стали говорить, что они любят русских. После других европейских стран, где на тебя в ресторане смотрят с таким подозрением, будто ты немедленно украдешь салфетку, прибор и пепельницу, искупаться в бассейне сербской любви - это надо привыкнуть. Сначала думаешь, вполне по-русски: что им от тебя надо? Но видишь: им ничего не надо, они тебя любят и любят, помногу раз в день совершенно бескорыстно, к месту и не к месту вспоминая Достоевского и Красную Армию. Они все еще считают, что мы освободители, спасители, несмотря на грязные занавески, которые до сих пор развиваются на ветру, вывешиваясь из разбитых окон разбомбленного американцами здания Генштаба.

- Хорошо, когда не знаешь, как зовут президента твоей страны, - говорит Павич.

Похоже, его мечта сбывается. Сербы, почти как русские, с удивительным равнодушием относятся к реальности. Они рассказывают, как во время бомбежек сначала ходили в бомбоубежища, а потом обленились и перестали ходить, лежали в кроватях и слушали, как воют сирены. Я все допытывался, откуда эта сербохорватская жестокость, почему стольких перебили во время войны, и они начинали объяснять, окунались в историю, а потом отвлекались на какую-то ерунду и вернуть их на путь размышлений было невозможно. Одна из моих сербских переводчиц, особо пылко любящая русских, да и вообще дама, настроенная весьма эротически, ласково рассказывала мне, как любили сербы красноармейцев, но при этом все быстро-быстро летело в одну кучу: и как сербы их кормили, чем кормили, и как солдатики допытывали ее бабушку, есть ли девочки у нее дома.

Будущая мама моей переводчицы пряталась от освободителей в подвале, и солдаты не нашли ее, да не очень-то и искали, вместо чего подарили бабушке, просто так, из славянской щедрости, облачение православного священника вместе с прилипшими к одежде волосами попа.

- Значит, маму не изнасиловали, - порадовался я.

Она призадумалась.

- Нет. Зато изнасиловали папу.

- Как папу?

- Так.

- Как изнасиловали? - недоверчиво спросил я, не слишком веря в половую неортодоксальность Красной Армии.

- В задницу. Папе было восемнадцать лет.

Нет, все это не мешало любви к русским и не мешает и не будет мешать. Зато к американцам, которые затеяли с ними игру под названием SMART WAR, сербы относятся сдержанно: чужая культура.

- Мы - последние марксисты в мире, - сказала переводчица. - За что и расплачиваемся.

Теперь только в Венгрию им, марксистам, можно ездить без визы, и даже в Загреб нужно ждать визу пятнадцать дней. В Белграде шел дождь. Длинные очереди стояли перед посольствами.

Мы расстались с Павичем очень по-дружески. Несмотря на всю свою румяность, он все-таки не однажды благоразумно назвал себя стариком.

- Напрасно вы это делаете, - сказал я. Он насторожился; скорее, прислушался.

Все писатели страдают мнительностью - профессиональная болезнь.

- Почему?

- Определения убивают, - сказал я скорее французскую, чем славянскую фразу.

Он понимающе кивнул головой. Чем больше я смотрел на него, тем больше понимал, что Сербия относится к Европе, но стоило мне отвернутся от Павича, как все преображалось, и в глазах начинал прыгать балканский фантом Кустурицы. Скажу даже больше: здесь Кустурица отдыхает.

Белград обшарпан. Он обшарпан во всех мыслимых и немыслимых местах. На обшарпанных заборах написаны ругательства, которые поймет каждый русский, даже если он и не знает о существовании сербского языка. Обшарпаны такси с дверями, которые открываются и закрываются совершенно по-русски. Обшарпаны куртки и зонтики.

- Ты где купила эти клетчатые штаны? - с живым интересом спросил мой сопровождающий мою другую переводчицу.

- Мне знакомая прислала из Германии.

Как это близко. У нас так вчера или, может быть, завтра, у них - сегодня.

В гостиницах, представляющих собой руины социалистической "веселенькой" архитектуры, обшарпаны кровати, матрацы, лампы, коридоры, завтраки, полы и вечно курящие вонючие сигареты служащие. Тот самый Белград, который вставал в воображении советской либеральной интеллигенции свободным городом, похож на куклу с оторванной головой. Все началось еще в Шереметьеве, когда я увидел очередь в югославский самолет. Это были мешочники, как у Бабеля. В самолете все сидели на тюках. Колени держали на уровне зубов. Как только самолет приземлился, все вскочили и стали вытаскивать с полок пакеты и сумки, перевязанные веревками. Есть только две страны в мире, где стюардессам не удается победить этот "посадочный" вещевой бунт пассажиров - мы и они, родные души. Если Чечня от нас уйдет, ничего, позовем Сербию к себе в состав. По крайней мере, они нас любят.

- Не знаю, сможет ли вас принять директор нашего издательства, - сказала мне переводчица (в клетчатых штанах) еще на аэродроме. - Он очень занят. Но обещал принять на полчаса. Он - президент союза всех сербских издателей. А вы сами понимаете: книжная ярмарка.

"Понимаете"? Я снова почувствовал родное: понимаешь-понимаешь.

Вечером выяснилось, что моя книга, ради которой я и приехал, еще в типографии, и непонятно, когда будет готова. Можно было сразу улететь в Москву, но я вместо скандала решил поужинать. Я ужинал, среди прочих, в компании того самого Мики, технического редактора, который все еще не напечатал мою книгу. Он с самого начал был пьяный, но за ужином сначала протрезвел, а потом быстро напился и запел какие-то сербские песни, положив голову на стол. Другие деятели издательства не обращали на него внимания. Они сами пили немало и чем больше пили, тем больше интересовались нашей официанткой, которую нежно называли "душкой" и хватали за талию, как русские командировочные. В разгар хватания официантки за талию пришел директор. Он был очень пьяный, мы обнялись, как родные, и уже через пять минут говорили о вечном. Мы говорили о том, что лучше, водка или сливовица. Речь зашла о карамазовских вопросах. Директор, выпивая вино, пиво и сливовицу сначала раздельно, потом все более одновременно, сказал мне, что каждому в мире Бог указал на его место. Бандит по заданию Бога - бандит. Таково его назначение. Вот он - директор, причем красивый мужчина. Правда? И пригладил всклокоченные волосы. Ну да, согласился я. А назначение кукурузы - быть кукурузой. Мики пел сербские песни. Я сказал:

Назад Дальше