Руссофобка и фунгофил - Зиновий Зиник 11 стр.


Но чем жарче становился накал ее благородных чувств, тем, казалось, ниже становилась температура воздуха на Красной площади. И чем ближе она приближалась к мумии вождя революции, шаг за шагом передвигаясь в гигантской очереди по заиндевевшим булыжникам , тем острее ощущалась пустота в желудке, поскольку приближалось обеденное время английского ленча, а кругом высились лишь угрюмые, с пятнами изморози, кремлевские стены, напоминавшие мясо лишь своими багровыми колерами - мясо обветрившееся, залежалое, обмороженное.

Затаив дыхание, она миновала застывшего с примкнутым штыком часового, боясь, что он пропорет ей штыком желудок, чтобы раз и навсегда прекратить неприличные рулады, возмутительные в обстановке встречи с вождем революции. Но морозный румянец под юношеским пушком этого часового напомнили ей золотистый пушок Тонечкиной выи, склоненной над духовкой с ароматным варевом. И перед глазами стали навязчиво мелькать лангеты Тонечкиных бедер и с некоторой долей воображения - августовские вишни ее сосков, недоступные в зимние месяцы - за исключением Центрального рынка - персики ее щек и ананасы ее ягодиц, а ярче всего - клубника со сливками, которые взбивал Костя своим могучим инструментом и, склоняясь над этим роскошным мясным блюдом, поливал его соусом. И Клио хотелось проглотить Тонечкины телеса целиком с потрохами, в неком припадке голода по человеческой теплоте и плоти на этом морозе, превращающем эротику в людоедство.

Как будто поймав ее на этой людоедской мысли, кто-то грубо подтолкнул ее, тяжело дыша в затылок: она поняла, что задерживает шествие мимо гроба вождя. Глаза ее скользнули по восковому личику мумии с как будто наклеенной бородкой. Очередь снова вынесла ее на булыжную площадь. Дразнящая пустота в желудке сменилась тупой сосущей тошнотой как будто в животе оказалась эта мумия. Она зашла в городскую уборную: ее долго и мучительно рвало.

Что заставляло ее согласиться на Тонечкины уговоры - уступала ли она зовам желудка или сочувствию к чужой одинокой женской доле? Она чувствовала себя всей Россией: не способной себя прокормить, зато взамен дарящей любовь. И когда Тонечкины запросы стали повторяться с регулярностью месячных, Клио даже стала наводить справки о возможности принять советское гражданство, чтобы официально, так сказать, зарегистрировать собственный жертвенный статус. Но, видимо, не все униженные и оскорбленные этой коммунальной квартиры разделяли ее пафос жертвенности. В очередной раз, когда в глазах у Тони появилось знакомое томное беспокойство, поскольку Вася опять в дупель пьян, а ревизии не предвидится, муж-инвалид в отлучке вторую неделю, Клио решила на прогулку вообще не выходить, а отсидеться на кухне. Тем более, мороз на улице трещал такой, что даже школьники не посещали школу. Тем более, был повод: на кухне скопилась гора грязной посуды, как раз займет те полчаса "свиданки", как называла Тонечка свои визиты в Костину комнату.

Клио стояла у кухонной раковины с черными ранами сбитой эмали, скосив глаза на заросшее грязью и кухонным жиром окно, и грохотом посуды пыталась заглушить то ли стук вагонных колес за окном, то ли скрипучее грохотанье кровати под наростающее паровозное пыхтенье за стеной. Чтобы не слышать эти охи и всхлипы и скрипы, она даже обвязала голову полотенцем, но постельная возня не заглушалась ничем, и от этих инвокаций, мнимых или действительных, у Клио начинало слабеть в коленках и банное мыло (посудомоечная пена была незнакома этой цивилизации) выскакивало из ее огрубевших красных пальцев с заусеницами и падало на потрескавшийся щербатый пол.

Унижение было не в том, что Костя сейчас там за стеной занимается кулинарными ритуалами с Тонечкиным жарким телом, а в том, что Клио там нет, что ее не допустили к дегустации российского тепла на советском морозе, а ей хотелось быть Тоней на месте Кости, или Костей на месте Тони, быть ими обоими. Всякий раз она ждала, что ее позовут, покличут и посвятят в загадочный ритуал душевной дележки, а не будут держать сторожем брата своего или кем там еще?

Кисловатый, затхлый запах годами непроветривавшейся кухни напомнил ей о деревенском хлеве, и взвизгнувший гудок паровоза слился с заголосившей за стеной Тонечкой. Как зарезанная свинья. Чем они там занимаются? И кому она сторож? И сторож ли? Что если все эти идеи, надежды, амбиции, которые привели ее в эту мистическую советскую Россию, все это блеф? И права была тетка, твердившая дяде миссионеру, что с дикарями надо обращаться по-дикарски, иначе они тебя съедят?

Обмывок банного мыла снова выскользнул из пальцев, и подняв его с почерневшего как будто глиняного, пола, Клио перехватила свое отражение в мутном запотевшем зеркальце над кухонной раковиной. И себя не узнала. С полотенцем на голове, с лицом, обветрившемся от русской зимы, с обломанными ногтями, вся в каких-то поддевках, поскольку разные джинсы и водолазки перекочевали к Тоне - от нее, - от лондонской Клио ничего не осталось. Осталась ряженая, уготовленная на заклание - то есть привычное для этой страны людоедство. И тут она почувствовала, что за спиной закопошилось нечто и потом уткнулось в туфлю и поползло вверх по ноге, твердое и упругое, как крыса. И как тут не быть крысам, если квартира кишела клопами и тараканами, сколько ни поливай дезинсекторатами и пестицидами, а ночью пробираешься в уборную, щелкнешь выключателем - и на тебя чуть ли не прыгает армия суетливых вавилонян на тысяче ножек, толкущихся по всем углам в своих собственных очередях распределительной продуктовой сети: как тут и крысам не возникнуть? Она передернулась, как будто за шиворот засунули мыльный обмывок, скользнувший вниз по спине липким и скользким комком, и, сжав недомытую тарелку, как единственное оружие, Клио стала медленно поворачиваться, чтобы пришибить паразита, крадущегося по ее туфле.

"Не пужайсь, англичаночка", - осклабилось на нее существо, раскачивающееся на протезе посреди кухни. Палкой-костылем с резиновой наставкой на конце он теребил туфлю

Клио, но тут, скосивши взгляд на тарелку, зажатую в ее руках, костыль убрал. Тонин супруг-инвалид своим видом напоминал "крокодильскую" карикатуру на лондонского безработного: с колтуном слипшихся, торчащих из-под шапки-ушанки волос, с испитым, подернутым плесенью лицом алкаша, где нос был похож на гнилую картофелину, а заячья обветренная губа не прикрывала искрошенных и желтых от никотина зубов. Неясно было, где испоганенное жизнью тело переходит в обезображенность тряпья, где рубаха слилась по цвету с немытой шеей и небритостью.

Это чудище было для Клио тенью одного из тех лондонских побродяжек, догов-собак английского общества, что ищут ночлега под железнодорожными мостами. Она снова вспомнила Колина с его рождественским подарком. Инвалид раскачивался перед Клио как призрак несправедливой Англии, как ее общественная совесть; но из-за своей экзотичности для ее, Клио, глаз он неожиданно предстал пародией на английского лорда, викторианским судьей в парике, как будто стыдящим ее, Клио, за то, что она предала забытью всех униженных и оскорбленных там, у себя на родине, и дала себя вовлечь в развратные и поганые обычаи чужого народа. И вот теперь, с руками, грязными от посуды, с чужими объедками, предавалась ментальной похоти и блуду, в который втягивала ее извращенная преданность туземному мужу. Ее, аккуратненькую и дисциплинированную школьницу со скаутским галстучком как будто поймали курящей в уборной, или прямо в дорматории с одноклассницей под простыней, и вот директор гимназии, судья в парике, лорд-канцлер раскачивался перед ней, грозя костылем истории.

Клио всматривалась в шевелящиеся губы, произносящие загадочные проклятия в ее адрес, пока не рассылашала, наконец, обращенный к ней вопрос Тонечкиного инвалюги: "Давно хотел спросить, англичаночка, а что рабочий класс у вас там в Англии глушит?" - "Рабочий класс - что?" - не поняла с испугу Клио. "Глушит. Ну это, то есть, выпить чего предпочитает?" - повторил, раскачиваясь, инвалид социальной несправедливости. "Все, - подумав, ответила Клио и добавила: - Все, и еще сидр". - "Сидр? Это еще что такое, сидр?"

Клио, напрягая свои познания в русском, попыталась объяснить про яблочную настойку. "Так в нем, в сидре, градуса, значит, нет? Чего ж его пить?" - недоумевал Тонин супруг. Клио объяснила, что градус достигается количеством выпитого. "Полезный, наверное, напиток? - задумчиво переспросил инвалид. - Ну а чем они его закусывают? Чем закусывает английский рабочий класс?" - спрашивал он, продвигаясь к Клио. "Ничем", - отступив на шаг, ответила Клио. "Вот это по-мужски! - стукнул костылем инвалид. - Этому надо нам, пролетариату самой первой страны социализма, поучиться у английского пролетариата. Не закусывать! - Он помолчал. - Английскому пролетариату, однако, легче. Если в этом сидре-дристе градусу нет, чего ж его закусывать? Нет никакой необходимости. А если взять водку, скажем, - он помотал пальцем в воздухе, - или если спирт, то тут мы достигли больших успехов. Мы и водку не закусываем. Закусывать все равно нечем. Если б не Антонина!" - И он икнул.

В этом загадочном диалоге Клио, как всякая иностранка, подозревала иной, потайной смысл, скрывающийся за нелепыми фразами. Тонечкин супруг заведомо намекал на ее чуждость этому обществу, его России. И впервые за все эти месяцы она неожиданно для себя дала волю долго копившейся обиде и ревности, и ей захотелось любым способом отомстить этой круглозадой Тонечке за ее мясистые преподношения - за то, что из-за ее российских страданий, она, гордая британка, должна стоять над горой грязной посуды перед этим упырем из болота на протезе с его хитрыми вопросами.

"Антонину мою не видала? Пошамать хоца! - пробурчал инвалид и двинулся к кухонному столу. "Натравить бы этого вампира на парочку за стеной", - подумала Клио, но тут же соврала, противореча собственным намерениям. "Она из магазина не успела приходить еще", - забормотала она свои англицизмы, как будто в раскаянии за собственные мстительные мысли.

"Как же не успела приходить еще, когда на столе кило

говядины гниет без присмотра?" - и супруг Тони инквизиционно указал на истекающий кровью кусок вырезки на тарелке. И тут из-за двери Костиной комнаты с удвоенной мощью грянул дует голосистой Тонечки и кроватного скрипа.

"Антонина голосит, - нахмурился супруг-инвалид, склонив ухо в сторону двери. - Так только Антонина моя визжать может, когда я ей мозги ее деревенские костылем вправляю", - утверждался он все больше и больше в своих соображениях и догадках и, наконец, покачиваясь и хромая, двинулся к Костиной комнате. Клио тоже стала продвигаться из своего угла, пытаясь своим телом скрыть существование двери в ад плотского греха за стеной. "Отойди, англичанка, - грозно наступал на нее инвалид. - Я тебя не тревожу, но и другим свою Антонину колошматить не позволю. Я ейный законный супруг". - И, отшвырнув Клио костистым плечом, одним ударом деревянной ноги вышиб дверь.

Клио думала (если она вообще думала в этот момент) увидеть нечто оргиастическое и греховное из египетских ночей с Антонием и Клеопатрой, но глазам ее, выглядывающим из-за спины Тонечкиного супруга, предстало нечто производственно-фабричное. Лицом к двери, на карачиках стояла Тоня - со сбитыми на лоб потными кудряшками перманентной завивки, с закатившимся взором и чуть ли не высунутым языком. Как будто катая белье на берегу невидимой речки, она мощными челночными движениями ягодиц раскачивала кровать и Костю, который вцепился в ее зад, явно боясь сверзиться на пол. "Сейчас кончу,с-с-сейчас кончу!" - голосила Тонечка, как будто объясняя представшему перед ней супругу, что вот-вот закончит рабочую смену и поступит в его распоряжение. Страсть слепа. И только, когда супруг-инвалид опустил свою тяжелую лапу на ее перманент, потянув за волосы, Тонечка, ошарашенно завертев глазами, очнулась и издала то ли стон, то ли вопль, то ли от ужаса, то ли выполнив наконец обещание кончить. Этот вопль перешел в животный визг боли, когда инвалид, рванув, сбросил ее на пол и потащил за волосы через весь коридор, голую и извивающуюся, как Синяя борода в свое подземелье. Он даже не удосужился прикрыть дверь их комнатушки, откуда стали раздаваться мерные и глухие удары.

Клио бросилась к двери. Тяжелое уханье исходило от Тониного супруга, который, сняв деревянный протез, сосредоточенно дубасил Тоню по белому телу, не исключая физиономии. Оглянувшись на возникшую в дверях Клио, он на секунду оторвался от своего утомительного занятия и сказал угрожающе, наставив на Клио костыль: "Ты в наши внутренние дела не суйся, иносранка. Развела тут капиталистическую конкуренцию, басурманка бесстыжая! Я семью разрушать не позволю!" - И снова заработал протезом по Тониным телесам. Косте, взиравшему на эту сцену с безразличием опытного зоолога, пришлось вызывать милицию.

Потом был визит в больницу к Тонечке. Были бесконечные удостоверения личности госпитализированной и путаница в номерах палат, пожухлая масляная краска и истершийся линолеум, запах швабры, грязных кастрюль и нечистых бинтов, запах смерти. Клио пробиралась через коридоры, уставленные из-за недостатка помещения больничными койками, как во время войны или революции. Санитарка, с усами содержательницы борделя, указала Клио на Тонечкину койку в переполненной палате - иначе Клио ни за что не узнала бы свою соседку. Тоня покоилась на кровати запеленутая, как мумия, с ног до головы в гипсе и бинтах.

Мумия вздохнула распухшими с синевой и кровоподтеками губами и глянула на Клио глазами ошпаренной кипятком собаки. Клио схватилась было за графин с водой, за кулек с яблоками на тумбочке. Но веки заплывших от побоев глаз снова опустились. Клио тоже опустилась на стульчик рядом с кроватью и с минуту вслушивалась в стоны с соседних коек.

Когда она уже поднялась идти, губы Тони вдруг зашевелились, и глаза снова просительно заморгали. Как сестра милосердия Клио склонилась ухом к этим израненным губам, как будто душеприказчица последней воли умирающего и услышала полушепот, полустон: "В деревню... - и потом еще раз, с глотком воздуха, - в деревню хочу... - и снова: - домой хочу, в деревню..." И из-под заплывших век потекли слезы и расплылись желтыми пятнами на бинтах. "В Англию! В Англию!" - понукала себя Клио, стуча каблуками по больничным коридорам к выходу.

* * *

Но вернувшись из больницы и снова увидев спину Константина, ссутулившегося над столом, решила умолчать об отъезде. В центре стола, как будто ценный антикварный предмет, лежал зеленый огурец, на который не мигая и уставился Костя. Огурец был невероятной парниковой длинны, толстый и с грубыми деревенскими пупырышками. На фоне отсвечивающих в окне сугробов он казался экзотическим плодом, завезенным из заморских стран - и от него резко, до головокружения пахло весной, пахло Англией.

Клио завороженно глядела, как Костя протянул к огурцу руку и стал осторожно поглаживать указательным пальцем пупырышки. С неожиданной для самой себя агрессивностью Клио выхватила огурец, откусила огромный кусок и стала с хрустом переживывать эту ностальгию по английской весне. "Огурец-то немытый", - глядя исподлобья, процедил Константин. И лишь по тону его голоса, по выражению глаз Клио угадала наконец, откуда взялся огурец: это было последнее преподношение Тонечки, сувенир эпохи натурального обмена, плата за предоставленную ей последнюю "свиданку" с Константином.

Вся чудовищная постельная сцена с гинекологическими подробностями, с грохотом кровати и визгом Тонечки, снова проплыла перед глазами Клио, и во рту пересохло, как будто вместо огурца жевала она больничные бинты. Надкушенный огурец выпал из ее рук и покатился по полу. "С этого дня - я вегетарианка!" - сказала Клио, как будто давая клятвенное обещание больше никогда в жизни не поступать дурно, и отвернулась к окну. Константин поднял огурец с пола и, вертя его в руках, сказал как ни в чем не бывало, как будто поощряя ее вегетарианское начинание:

"А не заделать ли нам завтра греческого садзыки?" Для садзыки, объяснил он, ничего не требуется, кроме свежего огурца и укропа, который сохранился в сушеном виде еще со времен лондонских визитов Клио, а чеснок с прошлого года на стене висит. Не хватает только простокваши, но и это не проблема: стоит плюхнуть ложку сметаны в молоко, и на утро готова тебе простокваша. "Помянем Тонечку греческим садзыки, - заключил Константин и, отправляясь на ночную вахту в своей консервной проходной, отдал Клио распоряжение. - Сметанки купи". - "Где?" - беспокойно заморгала Клио. "Да хоть в продмаге у депо", - бросил ей Костя, походя, напоследок хлопнув дверью.

Побродив по опустевшей квартире и поплакав перед дверью Тонечкиной комнаты, опечатанной милицией, Клио надела свое пальтишко "дафл", перевязалась шарфом и отправилась на мороз "за сметанкой".

Она шла по переулкам, через проходные дворы, как законная жительница своего района, привыкшего к беззаконию. Она не могла понять, зачем она тащится за этой сметаной и почему послушно следовала указаниям Константина, почему не собрала чемоданы и не покинула эту житейскую клоаку раз и навсегда. Ей вообще стало трудно отвечать на собственные вопросы и делать логические умозаключения. Как-то привычнее стало вместе с миллионами советских трудящихся просто перетаскивать свое тело из одного дня в другой, как бумаги из кабинета в кабинет огромного учрежденческого коридора. Она уже не думала о слиянии с некой коммунистической коммуной униженных и оскорбленных, а просто выжидала каких-то перемен в обстоятельствах, научившись самой не делать первого шага, научившись подозревать в каждом шаге угрозу будущих обид, которые только и ждут на каждом повороте - выскочить и закрутить тебя в хоровод томительных выяснений отношений, склок, травм, больниц, похорон. Легче было, как будто зажмурившись от мороза и сдерживая дыхание, тащиться с авоськой к продмагу, которые назывались здесь - за неимением частного владельца - согласно географическому местоположению: у трамвайного депо или горкома партии.

Там, в оставленной жизни, каждый дом, магазин, самый ничтожный товарный продукт кричал именем своего собственника, основателя, производителя: вместе с предметом быта она любила или ненавидела сотни человеческих имен. В этой же стране безымянных магазинов она начинала ненавидеть всю предметную реальность в целом, неделимую на личные имена, разве что на аббревиатуры, вроде ЦК; эта жизнь вынуждала или биться в судороге отвращения, или склоняться в обожании перед глобальным: народом, партией, идеей. И Клио с каждым шагом чувствовала, что постепенно забывает название выхода из этой великой безымянности.

Вокруг громоздились кирпичные многоэтажные дома с мрачными, подернутыми инеем фасадами; заиндевевшая улица напоминала кадры военной хроники Лондона перед налетом бомбардировщиков. Люди куда-то бежали, как будто по сигналу воздушной тревоги, сбивались в кучки и снова рассыпались - с хмурыми, посеревшими лицами, завернутыми до носа в шарфы, с надвинутыми на лоб ушанками, в распухших зимних пальто. Заверченные легкой поземкой, они сталкивались, оповещали о чем-то друг друга, махая руками и наклоняясь к уху, и торопились прочь, вслед за бабками, обвязанными платками вокруг пояса, топочащими валенками, чтобы согреться, в авангарде очередей.

Назад Дальше