Разве вправе был Сугуро показывать такой женщине тот, другой мир? Волосы закапаны воском, в приоткрытом рту Мотоко Итон, как червяк, извивается язык, мужская рука сдавливает ее горло… Пламя охватывает подожженный крестьянский дом, женщины и дети кричат и рыдают, вот и здесь на мысе, совсем рядом, тридцать тысяч мужчин и женщин, включая детей, были зверски убиты…
– Хорошо тебе, – печально вздохнул Сугуро. – Аж завидно.
– Почему?
– В отличие от меня, писателя… тебе не надо знать то, чего… не надо знать…
Близость жены принесла ему долгожданное успокоение. Он почувствовал себя ребенком, спящим рядом с матерью. Что же заставляет его покидать эту мирную сень? Неукротимое желание видеть людей. Познать человека во всех его проявлениях. Проникнуть на самое дно человеческой души. За более чем тридцать лет писательской карьеры это желание стало почти инстинктивным.
Плавно, ритмично волны приближаются и отступают. Слушаешь их плеск, и из памяти одна за другой всплывают сцены прошедшей жизни. В период помолвки: осенью пешая прогулка в Ямато. После женитьбы: хлопоты, связанные с покупкой маленького домика в Комабе. Жена, приходящая каждый день ухаживать за ним в больницу во время его долгой болезни. Ее улыбка – первое, что он видит, еще не вполне очнувшись после наркоза… "Когда муж молчит, и жена молчит". Состарившаяся вместе с ним, она, быть может, в эту минуту, слушая шум прибоя, вспоминает о том же.
– Завтра – воскресенье. Пойдем в здешнюю церковь? – вдруг спросила жена. – Мне давно хотелось побывать на службе в том месте, где происходит действие твоего романа.
– Почему?
– Как почему? – Она улыбнулась. – Разве могу я как-то иначе приобщиться к тому, что ты пишешь? Ты же не пускаешь меня в свою "творческую лабораторию".
Это была истинная правда. С первых же дней их супружеской жизни Сугуро попросил жену провести четкую границу между семьей и его литературным трудом. Не вмешиваться в его работу. Ни в коем случае не обсуждать содержание его романов. Просил он не для себя, а ради ее же покоя.
– Я не был здесь на службе.
"Не потому, что не захотел, а просто не представилось такой возможности", – подумал он про себя и, опустив глаза, сказал:
– Я знаю маленькую тихую церквушку в пригороде Нагасаки. Завтра съездим туда на службу. Я позвоню из гостиницы и узнаю точное время.
Чтобы завершить разговор, он энергично стряхнул руками приставший к брюкам песок и поднялся.
Во время службы они несколько раз слышали петушиный крик, доносившийся с залитого солнцем церковного дворика. Священник-иностранец по примеру своей паствы разводил кур. За окном большое камфарное дерево простирало узловатые ветви, и в просветах сияло море. По церкви свободно разгуливали маленькие дети. Загорелая мать безуспешно пыталась их поймать. Женщина качала плачущего младенца. Большинство присутствующих в церкви были жителями этого наполовину крестьянского, наполовину рыбацкого городка.
Накануне вечером Сугуро, припоминая этот прибрежный городок, который посетил несколько лет назад, объяснял жене:
– Там прекрасная кирпичная церковь. В тех местах с давних пор селились тайные христиане, поэтому, как говорят, и сейчас больше половины города – верующие. И там же проповедовал знаменитый отец Доло. Прихожане накопили денег, сами обожгли кирпич и собственноручно построили церковь.
Его рассказ захватил жену:
– Давай съездим! Ничего, что сорок минут на машине.
В восемь утра они сели в такси у гостиницы, и сразу же после двух коротких тоннелей им открылся прекрасный вид на залив. Жена удовлетворенно сказала:
– Мы сделали правильный выбор!
Море, сияющее в лучах солнца, встретило их теплом и лаской, и в тот момент, когда на кирпичной церкви, стоящей на возвышении, зазвенел колокол, вверх по крутой дорожке потянулись, как муравьи, семьи прихожан.
Выйдя из такси, они вместе со всеми вошли в церковный сад, где прихожан приветствовал седоусый иностранец-миссионер, которого Сугуро помнил по тем временам, когда собирал материал для романа.
Подшучивая над облепившими его детьми, святой отец ласково беседовал с пожилыми женщинами. Увидев Сугуро, он, кажется, тоже его вспомнил.
– Садитесь посередке. На места для почетных гостей, – сказал он шутливым тоном.
Священник служил в этой церкви уже около сорока лет, и его улыбчивые глаза, в отличие от Сугуро, видели не темные стороны людей, а – только теплое море, раскидистые камфарные деревья и обступивших его детишек.
Началась служба. Вместо проповеди священник-иностранец пропел со вставшими со своих мест прихожанами отрывок из Евангелия. Видимо, такова была воскресная традиция в этой церкви – мужчины и женщины, все как на подбор скуластые, с обожженными солнцем лицами, хором повторяли слова за священником:
– "Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас".
Во дворе церкви вновь протяжно заголосил петух.
– "Возьмите иго Мое на себя… ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим…"
Вместе со всеми и Сугуро, и жена подхватили:
– И найдете покой душам вашим.
И сразу же в голове Сугуро эхом зазвучали строки из "Божественной комедии": Земную жизнь… пройдя до половины… я очутился в сумрачном лесу…
– "Блаженны кроткие!" – воскликнул старый священник хриплым, напоминающим петушиный крик, голосом.
Я очутился в сумрачном лесу… утратив правый путь…
– "Блаженны кроткие!" – повторили верующие, и сквозь их хор слышались детский плач и шмыгающие носы.
– "Блаженны плачущие, ибо они утешатся".
– "Блаженны плачущие, ибо они утешатся".
Служба закончилась. Окруженные детьми, Сугуро с женой вновь сели в дожидавшееся их такси. Постучав в окно, священник сказал:
– Приезжайте еще!
Когда машина мчалась вдоль приветливо, ласково сияющего моря, жена вздохнула:
– Существуют же на свете такие люди!
– Да…
Я заблудился в сумрачном лесу… утратив правый путь… Обернулся – здание церкви и высокие камфарные деревья в саду стали совсем маленькими. Сколько лет этому священнику? Лет на пять старше, чем он. Как долго им еще осталось жить? Когда священник умрет, его зароют под этими высокими деревьями, так что он и после смерти будет созерцать море, смотреть на бегающих детей, слышать петушиный крик. Мир, с которым ничего общего не имеют Нарусэ, Мотоко и им подобные…
Несмотря на то, что поездка продолжалась всего три дня, Сугуро казалось, что он уже давным-давно не был в своей рабочей квартире. Приземлившись в аэропорту Ханэда, увидев свинцовое зимнее небо и дым, поднимающийся из заводских труб, он подумал, что вновь возвращается в грязь и скверну человеческого существования.
На письменном столе была горой навалена корреспонденция. Когда, переодевшись, он взял ножницы и стал открывать один за другим конверты, заглянула с тихой улыбкой жена.
– Спасибо за поездку, – поблагодарила она.
– Довольна?
– Очень. Сейчас же буду писать сыну.
– Давай теперь хотя бы раз в год совершать такие путешествия, – сказал он, и на ее губах, точно солнечный лучик, вспыхнула улыбка.
Разобрав письма, рассортировал присланные в подарок журналы и книги, раскрыл накопившиеся газеты. Эти три дня в Японии выдались на редкость спокойные, ни на первых страницах, ни в разделе происшествий не было никаких значительных событий. Прочитав месячный литературный обзор, пробежал глазами колонку критики. Решил, не откладывая, написать благодарности за присланные книги.
– Не дашь мне открытки с гравюрами, которые мы купили на Кюсю? – попросил он жену. – Хочу поблагодарить людей, оказавших мне любезность.
За спиной жены, чистившей хурму, голубел экран телевизора и маячило квадратное лицо диктора, читающего дневные новости.
– "В Синдзюку обнаружен труп женщины, покончившей самоубийством… Когда управляющий домом, господин Мицуо Симидзу, открыл ключом дверь…"
– Открытки? Те, что мы купили в гостинице?
– Нет, насколько помню, в квартале под названием Додза. В сувенирной лавке…
– "Молодая женщина, по профессии художница, Мотоко Итои. Сообщается, что она покончила с собой, обмотав шею веревкой, привязанной к ножкам стола. В альбоме для рисования она оставила что-то вроде прощального письма. В полиции…"
– Хочешь хурму?
Сугуро, поднявшись, прошел в прихожую. Значит, Нарусэ в своем письме не лгала, не утрировала.
– Что с тобой?
Услышав за спиной голос жены, он пришел в себя. Придав лицу невозмутимое выражение, повернулся к жене, смотрящей на него с беспокойством. Море, сияющее между ветвей камфарного дерева… Пусть она знает только этот мир.
– Пойду куплю конверты, – соврал он. – Как-то неприлично посылать открытки без конвертов.
Выйдя из дома, вошел в телефонную будку, набрал номер. Он не был уверен в том, что Нарусэ сейчас в больнице, но, чувствуя настоятельную потребность, позвонил в ординаторскую детского отделения. Ему ответили, что ее нет.
– Но завтра в первой половине дня должна прийти, – вежливо объяснила медсестра звонким, девчачьим голосом. – У ребенка, которого она выхаживает, будет операция. На следующий день, около одиннадцати, Сугуро вышел из лифта на этаже, где находилась операционная. Две женщины, похожие на старых монашек, сидели бок о бок на приставленных к стене стульях. Одна была матерью ребенка, которому делали операцию, а другая, с изможденным лицом, не похожая сама на себя, – Нарусэ.
– Не стоило вам сюда приходить… – сказала она, увидев приближающегося Сугуро.
– Операция уже началась?
– Три часа назад. Ее проводит профессор из отделения кардиохирургии университета Кэйо, поэтому, думаю, успех гарантирован, но когда все складывается так удачно, невольно начинаешь еще сильнее волноваться, как бы чего не случилось…
– Сложная операция?
– Да. У ребенка в сосуде, близком к сердцу, образовалась опухоль. Операция очень тонкая и сопряжена с риском. Страшно подумать, как это должно быть больно…
Нарусэ закрыла глаза. На веках появились отчетливые следы старения, которых он раньше не замечал. Он как будто впервые осознал то, что она не молода.
– Я в свое время прошел через серьезную операцию, но во время самой операции практически ничего не чувствовал. Она длилась шесть часов, но мне показалось, что я проспал пять минут.
– Да, умом я понимаю, что под наркозом больно быть не должно, но… стоит вообразить, как скальпель вонзается в это маленькое тельце, как из раскрытой груди течет кровь…
Она вновь бессильно прикрыла глаза. Ее губы едва заметно шевелились, как у монахини во время службы.
– Вы молитесь? Вы? – удивленно спросил Сугуро.
– Да, не могу не молиться. Глупо, конечно. К тому же это не мой ребенок… – После чего, точно впервые заметив, спросила: – А как вы узнали, что сегодня я здесь?
– Вчера позвонил в ординаторскую, и мне сказали.
– А, понятно…
Сугуро хотел было спросить о смерти Мотоко Итои, но осекся. Женщина, которая сейчас была перед ним, не имела ничего общего с той, которую он угощал в китайском ресторане. Женщина, поступившая в волонтеры, чтобы выхаживать больных детей, окружая их материнской любовью.
Он присел возле, но мать даже не посмотрела в его сторону. Все ее внимание было приковано к операционной. Коридор был погружен в тишину, и только красная лампочка над дверью казалась живой.
Мать ребенка и Нарусэ сидели с закрытыми глазами. Губы Нарусэ безостановочно шевелились, но, разумеется, он не слышал, о чем она молилась. И это та самая женщина, которая стимулировала свою супружескую жизнь, воображая, как запертые в лачуге дети горят вместе с матерями! Да и к кому обращает она молитвы? Глядя на нее, Сугуро чувствовал, что ему становится не по себе.
– Я ухожу, – он тихо поднялся. Нарусэ, приподняв веки, едва заметно кивнула.
Стемнело еще до наступления сумерек. Наверно, из-за смога и густого тумана. В такие вечера даже в переулках Кабукитё было мрачно и тоскливо, только доносились откуда-то заунывные крики продавца жареных бататов. Неоновые огни расплывались, закрывающее колени шерстяное одеяло заметно отсырело. Хина Исигуро, нагнувшись, поменяла положение портативной грелки на коленях. В этот момент кто-то остановился перед ней.
– Что вам угодно? Рисунок карандашом? Акварель? – спросила Хина усталым голосом, глядя на полы дождевика и кончики стоптанных ботинок.
– Так вот где вы познакомились с Сугуро?
Подняв голову, она узнала репортера, бывшего на том приснопамятном банкете, с которого ее позорно выгнали. Он смотрел на нее нагло, сунув руки в карманы.
– Отвяжись!
– Не груби! Это не для печати, успокойся.
– Если не нужен портрет, не маячь передо мной. Ты мне мешаешь работать.
– Ну ладно, раз так. Изобрази-ка меня карандашом.
Хина молча приступила к делу.
– Не сердись, послушай, – заговорил Кобари, глядя на нее сверху вниз. – Я верю, что ты встречалась с Сугуро в Синдзюку Честное слово.
– Не двигайся! Трудно рисовать.
– После того, что ты мне рассказала, я навел о нем справки. Всплыло много любопытного.
– Мне плевать.
– Ну ладно, только два вопроса. Что связывало покончившую с собой Мотоко Итои и Сугуро? И еще, у Мотоко была близкая подруга, пожилая женщина. Она знакомая Сугуро?
Рука, державшая карандаш, замерла. Но, как он ни наседал с вопросами, Хина упорно хранила молчание.
Не утерпев, Кобари заглянул в неоконченный рисунок.
– Какой ужас! – воскликнул он с неподдельным разочарованием.
– Чем недоволен?
– Какая озлобленная рожа! Неужто я такой урод?
Взглянув на опухшее лицо репортера, Хина не смогла сдержать смеха.
– Если тебя интересует исключительно внешнее сходство, иди к другим художникам. Мы считаем, что портрет должен выражать внутреннюю сущность человека.
– И это моя сущность?
– Сам человек не знает своего подлинного лица. Каждый из нас видит себя в наилучшем свете, кичится собой, надевает маску и принимает ее за свое подлинное лицо.
Взяв шерстяное одеяло, она встала; зажатая между одеялом и коленями грелка выскользнула.
– Но все-таки в моем случае ты явно перестаралась. Кстати, на вашей выставке был портрет Сугуро. Мне показалось, вы попали в точку. В его лице есть что-то похотливое, грязное. И это проступает на портрете.
– Ты был на нашей выставке? – Хина впервые взглянула на Кобари дружелюбно.
– Да, – кивнул Кобари. – Тебя там, правда, не было… Но я видел Сугуро, беседующего в кафе перед галереей с пожилой дамой. Это была она – подруга Мотоко Итои… И вот теперь Мотоко мертва.
– Откуда ты знаешь?
– О ее смерти? Об этом же писали в газетах!
– Мотоко счастливая, умерла, как хотела. Но откуда тебе известно о мадам N?
Кобари решил, что лучше честно во всем признаться. Выслушав его объяснения, Хина посмотрела на него удивленно:
– Почему ты так ненавидишь Сугуро?
– Почему? Я и сам не знаю, – сказал Кобари, пытаясь отшутиться. – Прежде всего я вижу в Сугуро типичный образец насквозь фальшивого современного писателя. Согласись, в наших писателях есть что-то сомнительное, не вызывающее доверия. Какие бы возвышенные, глубокомысленные вещи они ни изрекали, неизменно напрашивается вопрос – не является ли этот писатель самозванцем. Так ведь? Вот почему Сугуро мне неприятен.
– Разве нельзя то же самое сказать обо всех людях? Ты сам ничем не лучше! – насмешливо сказала Хина. – Ты узнал в Сугуро самого себя и возненавидел.
– Жестокая! – кисло улыбнулся Кобари. – Может, ты и права. Но между нами существует одно различие. Я, как видишь, нищий писака, а у него масса поклонников, повсюду трубят о его выдающихся произведениях, и все, что он говорит, считается истиной в последней инстанции…
– Да ты просто завидуешь!
– И это тоже есть. Но вот еще что: в отличие от других писателей, Сугуро христианин. Я знаю одного парня, который, начитавшись его книг, крестился. Великая сила слова!
– И поэтому…
– Если правда, что он говорит и пишет одно, а в жизни поступает прямо противоположным образом, то долг журналиста – сделать это общественным достоянием. Я так считаю.
– Правдолюбец! Ну конечно же, это кредо газетчиков – выискивать чужие прегрешения, умалчивая о своих.
Кобари сделал вид, что не заметил иронии в ее голосе.
– Кстати, на вашей выставке была большая картина под названием "Звероподобный мир". Множество голых мужчин и женщин, слившихся со змеями, жабами, богомолами… На меня она произвела сильное впечатление.
– Это… это я нарисовала. – Она, казалось, обрадовалось, но тотчас на ее лице выступил румянец, как у маленькой девочки: – Ты понимаешь, что такое эстетика безобразного? Это наш художественный принцип. Для ортодоксальных художников все в мире делится на красивое и уродливое. Первое может служить объектом для изображения, а второе – ни в коем случае. Мы же считаем, что в любой самой безобразной вещи есть своя красота, и задача художника – найти ее. Понимаешь?
– Об этом вы говорили с Сугуро во время вашей встречи в Синдзюку? Как бы там ни было, в его портрете, сколько ни вглядывайся, нет и намека на красоту. Только темная сторона его двуличной натуры.
– Неужели? Но рисовала не я – Мотоко, – резко сказала Хина, но Кобари продолжил как ни в чем не бывало:
– Это, без всякого сомнения, лицо человека, больного шизофренией – расщеплением личности. Я где-то читал, что у шизофреника левый и правый глаза немного разные по форме и расположению на лице. Внутри у него находится другая личность, о чем сам он может даже не догадываться. Не видела, по телевизору был как-то сериал на эту тему?
– Не видела! – Хина поняла, что Кобари ничего не понял в эстетике безобразного, и, всем своим видом показывая, что ей надоела эта болтовня, торопливо внесла последние штрихи в его портрет: – Надо заметить, твоя физиономия тоже не блещет добродетелью.
– В этом сериале… на прием к врачу-психиатру приходит одна приличная дама. Жалуется на головную боль и странные недомогания. Обследование продолжается несколько дней, как вдруг однажды она на глазах врача неожиданно превращается в другую женщину. Разумеется, внешне она не изменилась. Но прежде воспитанная, скромная дама внезапно становится развязной, вульгарной, громко хохочущей бабенкой. Врач потрясен. Но проходит какое-то время, и, точно пробудившись от сна, она возвращается в прежнее состояние, напрочь забыв о том, какой была минуту назад.
Хина слушала Кобари, впервые проявив любопытство:
– И что дальше?
– Внутри нее жила другая женщина. С совершенно другим характером. Это и называется расщеплением личности.
– Понимаю… Я очень ее понимаю.
– Может, выпьем вместе?
– Где?
– В "Золотом квартале".
– Опять будешь доставать своими вопросами? Я больше ничего не знаю. Мне пора домой.
– Что ты так обозлилась?
– Не очень-то я люблю вашу журналистскую шатию-братию.
– Как любезно! – Кобари не стал уговаривать, решив, что из нее больше ничего не вытянешь. – Вот, возьми, две тысячи иен, – он досадливо протянул две купюры, свернул картину и, запихнув в карман, пошел.