Гавана взяла меня на руки, и все медленно, спотыкаясь и падая, двинулись наверх, к мосту, оставив освещенную двумя фонарями улицу, залитую черной кровью.
Через неделю стало ясно, что у меня отнялись ноги.
"Почему?" - спросил я, когда старый доктор Жерех сказал, что отныне мне придется пользоваться инвалидной коляской.
"Переохлаждение, нервы..." - начал было Жерех.
"Почему все это?" - перебил я его.
"А, вон ты о чем. - Жерех покашлял. - Ты когда-нибудь видел город с самого верха? С крыши, где стоит башня с часами? Наловчишься управлять коляской - посмотри. Просто посмотри, и, может быть, ты поймешь, почему здесь так любят отбиваться от неприятных, но насущных вопросов самым дурацким на свете ответом: потому что вода".
"Потому что течет, - сказал я. - Уж это-то я и без вас знаю".
- Потому что вода, - задумчиво повторила Линда Мора. - А ведь уже темнеет, и скоро в ресторане соберутся эти люди... и мой хозяин встретится с ними...
Петром Иванович молчал.
- Я готова, - решительно сказала она. - Как же вы спасались ото всего этого? Я не имею в виду книги - они помогают, только если толстые и пуля выпущена с большого расстояния...
- Ага. - Петром Иванович едва удержался от вопроса. - Книги - это само собой. И книги, конечно. Но еще можно заставить человека жить против его воли.
- Как вас.
- Поэтому я придумал остров. Я создал его в своем воображении. В сновидениях. Впрочем, нет, не создал, - можно ли создать то, что создает нас? - он сам возник, вспыхнув однажды слюдяной полоской топкого берега, освещенной закатным солнцем. Ничего особенного, никаких таких красот, но почему-то это видение вызвало у меня восторг, ощущение счастья, покоя и надежды. Одиночество - лишь слово. Иногда - странное и страшное ощущение заброшенности и ненужности. Род безумия. И испугавшись погружения в безумие, я и стал создавать остров, который вспыхнул однажды в моем сне, и я мог с точностью до ночи сказать, когда это произошло. Через несколько дней берег вновь вплыл в мой сон, я увидел его в другом ракурсе - с холмом, поросшим соснами, и густым красным кустарником, отмытым дождем до стального блеска. И повторились те же ощущения безотчетного покойного счастья, что и в первый раз. Я попытался увидеть его целиком, со всех сторон, и остров, словно повинуясь моему жгучему, страстному - а оно было страстным желанию, стал поворачиваться то одним боком, то другим, уводил в заросли, в болотистую низину с щетиной камышей, к искрящимся каменистым осыпям и крохотным полянам с густой высокой травой, мягко и мощно колыхавшейся под ветром, к небольшому озеру в центре острова, на поверхности которого дрожало смутное перевернутое отражение башен и шпилей, флюгеров и бастионов, словно этот загадочный замок висел над водой, готовый обрушиться с небес всей своей многотысячетонной тяжестью, - но на небе не было ни облака, ни даже птичьего следа...
Я не оставлял попыток, пока наконец пятая или шестая, а может, и седьмая не увенчалась полным успехом: каким-то чудесным образом мне удалось охватить его взглядом целиком, - и я проснулся с твердым намерением отыскать этот остров. Можно, впрочем, сказать иначе: я твердо вознамерился не препятствовать острову стать моим собственным, уж коли наш выбор совпал.
Стремление вернуться в рай - свидетельство незрелости, ибо подлинно человеческая жизнь начинается после изгнания из рая. Да и что такое рай? Град, сад, небо. А тут - остров. Нечто совершенно иное. Годами меня мучило острое, болезненное желание уйти от этой тяжести существования в одной из клеток. Человек обретает свое "я" только среди людей, я же хотел избавиться от этой невыносимой тяжести других, диктовавших, требовавших, - даже если они прямо не диктовали и не требовали, - от меня чего-то такого, что примиряло бы меня с ними даже хотя бы в гастрономических пристрастиях. Они, вольно или невольно, предписывали мне, каким мне надлежит быть, разрушая мое одиночество самим фактом своего существования. Деяние не принадлежит деятелю, ибо оно именно потому и становится деянием, что совершается in nominae, во имя, - а именем всегда владеют другие.
Итак, это был не рай и не ад, но - остров.
Остров как остров. Не часть суши, не восемнадцатый или тысяча триста одиннадцатый, не следующий в списке, но иной - именно остров. Пробел между словами. Или даже некое Ничто за пределами любого словаря. Безымянный. Звук, существующий до слова, сам по себе. Скорее попытка, чем находка. Может быть, даже пустота и тишина - форма для будущего звука, для чаемой души, что-то преднаходимое. То после, которое до.
Я нанял приличную лодку с мотором - во сне это так просто - и принялся методично обследовать все эти бухты и лагуны, разветвления и ответвления дельты, проверяя квадрат за квадратом водную поверхность. Я обнаружил несколько приличных островов, где, возможно, люди никогда и не бывали, - но не поддался искушению. Это как обет максималиста, упрямо стремящегося получить все или ничего. В моем случае - как казалось во сне (а потом уже и во-сне-наяву) - максимализм был путем к спасению, ни много ни мало, поэтому я упорно или даже упрямо продолжал поиски, иногда получая в сновидениях подсказки, как обрести настоящий путь к подлинной цели. Рыцари, одержимо рыскавшие по миру в поисках чаши святого Грааля, точно знали: чтобы достигнуть цели, они должны, невзирая на все мыслимые соблазны, сохранить целомудрие. Вот и я - вы будете смеяться - ощущал себя кем-то вроде такого рыцаря: никаких других островов, никакого рая или ада - вперед, к Острову, даже если для достижения цели мне придется пожертвовать всем человечеством. Впрочем, если один человек - все люди, то и плевать на остальных людей. Остров - вот что я искал.
Не один месяц моя лодка резала серовато-зеленый шелк водных просторов. Сменялись пейзажи, времена года, но неизменным оставалось мое стремление к цели, неколебимой - моя воля, хотя иногда и возникала мысль: неужели правы те, кто утверждает, будто цель - это всего-навсего путь к цели, поэтому движение важнее обладания? Но я гнал от себя эту демобилизующую мысль: что верно для философии, не всегда верно для философа.
Мое убеждение в том, что цель достижима, было столь сильно, что, увидев наконец выплывший из тумана остров, я даже поначалу не испытал никаких чувств, кроме облегчения: ну и слава Богу. Без восклицательного знака: просто - слава Богу. Может быть, сказалась усталость... Но когда, загнав лодку в узкую бухточку, берега которой густо поросли боярышником и шиповником, я ступил на землю, ноги мои - буквально! - подкосились, а сердце остановилось. Я дополз до травы, повалился ничком и тотчас заснул.
Я не мог вспомнить, что мне снилось, но проснулся так же внезапно, с колотящимся сердцем, весь в поту, и уставился на лодку.
В первые мгновения я не понял, что это за предмет там покачивается на воде, что это за предметы вокруг, далеко ли я заплыл от Большой земли, где я, наконец - кто я. Точнее - кто здесь. В эти мгновения я был охвачен тупым ужасом. Наверное, так чувствовала бы себя мебель, обладающая своим, надчеловеческим сознанием и вдруг обнаружившая среди привычных предметов обихода самодвижущегося человека. Тело ныло, руки и ноги казались ватными. Кое-как я поднялся и, пошатываясь, направился к воде.
И вдруг вверху кто-то гортанно крикнул.
Никогда не забыть мне этого крика, опалившего меня, показавшегося тогда чуть ли не гласом Божьим. Но это была птица. Всего лишь птица, парившая высоко над островом. Огромная черная птица со странноватыми перепончатыми крыльями. Я выдохнул - и рассмеялся. Опустился на сырой песок, закурил и закрыл глаза. Ужас рассеялся, силы возвратились.
Когда я встал, пережитый только что ужас показался мне - как бы поточнее выразиться - небывшим. Да, небывшим. Если что-то и случилось, то не со мной.
В эти минуты я ощутил прилив пьянящей энергии. И бросился вперед, устремившись к вершине невысокого холма, поросшего алыми соснами. И спустя несколько минут уже был наверху. Вокруг расстилалось море, чуть подернутое жидким туманом. Запахи йода, болота и сосен кружили голову. Глубоко дыша, я окинул взглядом остров: это был остров из моих сновидений. От счастья я казался больше себя, больше острова, больше моря, больше Божьего мира, сколь ни кощунственным покажется это ощущение (но разве могут быть кощунственными ощущения?). Горячие слезы текли по лицу. Мне хотелось кричать, но я одернул себя - и тотчас истерически рассмеялся: почему одернул? А вдруг кто услышит? Что подумают люди? Какие, к черту, люди? Я был здесь - все люди. Если угодно, вселюди. Я еще никогда, никогда-никогдашеньки не испытывал такого. Даже в сновидениях. Хотя в сновидениях-то и предчувствовал нечто подобное, и, может быть, это и было счастье. Настоящее, неподдельное, беспримесное. Такое счастье я испытывал только в детстве, когда подолгу вылеживал в больнице с очередной ангиной: в тех и только в тех сновидениях я был одинок, бессмертен и всесилен. А может ли быть большее счастье?
Спокойствие, вдруг снизошедшее на меня, было той же полноты, что и счастье. Затуманенным взором я смотрел - в никуда. Мне просто некуда было смотреть, да и незачем. Чувство, неведомое ни Дефо, ни Торо, ни даже Мелвиллу.
Я растворился в этом мире. Я стал миром в той же степени, в какой и мир - мною. Мы - остров и человек - составляли химическое целое. Мой вздох был вздохом моря, и море дышало мною, и душа моя развеялась в воздухе, и все это - колышущееся, пахучее, летучее, движущееся и неподвижное, твердое и жидкое, неосязаемое, божественно бессмертное - стало моей душой, и времени больше не было...
Безымянный, опустошенный, свободный, немой.
Акт личной энтропии.
Героическое превращение Никто в Ничто.
Опять - но гораздо громче - крикнула птица вверху.
Я поднялся и огляделся.
Берег был пуст и дик. Вдали вздымалась скала.
У меня не было слов для другой жизни.
- Душа моя! - закричал я что было сил, хотя и знал, что мне не под силу сдвинуть эту скалу. - Душа моя!..
И через несколько мгновений скала откликнулась - на языке души бессмысленным звуком, означавшим - я узнал эти слова: "Душа моя...".
Я неторопливо брел берегом моря, щурясь от яркого солнечного света и глубоко дыша крепким, как спирт, воздухом. Быть может, без чудовищ (как много было их в моих сновидениях) и можно прожить, но вот жить без них нельзя. Ибо жизнь наша - лишь продолжение сновидений, хотя смешивать их опасно, если не смертельно, и смерть наступает именно в тот миг, когда душа соединяется с телом: что простительно кротам, не дозволено людям...
Я знал, куда шел. К бухте, где оставил лодку. Ноги сами несли меня через заросли и поляны к берегу, к узкой песчаной полоске со следами, уже заплывшими - то ли кровью, то ли густым светом заката. Что-то шевельнулось в памяти, что-то будто вспомнилось: кажется, кем-то - или чем-то - пришлось пожертвовать ради острова. Я присел на корточки и коснулся следа: он еще не остыл. И никогда не остынет, потому что мертвые не умирают - это участь живых.
Я вспомнил об озере в центре острова, и хотя солнце светило все слабее, я понял, что должен, обязан, не могу не отправиться к этому озеру, на поверхности которого отражался чудесный город - башнями, шпилями, флюгерами вниз.
Путь к озеру занял не больше получаса.
Но спуск к воде оказался не таким удобным, отлогим, каким казался издали. Вниз нужно было спускаться, прыгая с камня на камень.
Солнце садилось. Сумерки сгущались. И когда я достиг берега, наступила ночь.
Если при свете дня озеро казалось сгустком теплого голубого света, то сейчас, во тьме, когда над поверхностью воды потянулись неряшливые космы жидкого тумана, оно напоминало скорее болото, тем более что по краям оно кое-где и впрямь заросло камышом и кувшинками. Но главное - поверхность воды не была спокойной. Внутри, в глубине что-то происходило, и это раздражало и вызывало недоумение: ведь это я выдумал остров со всеми его камешками и сосновыми иголками, тенями и перепадами температур, я полновластный хозяин всего и вся, что было, есть и будет на этом острове; но тогда почему я знать не знал ничего о таинственных обитателях этого озера - моего озера? Днем озеро было спокойным до безмятежности - выходит, вся эта жизнь, которая сейчас бурлила в его глубинах, пробуждалась к ночи? Ну да, не иначе, эта жизнь мерзких глубин, которые глубины для всего, но мерзкие - лишь для человека, глубины, где вечно пожирают друг дружку свившиеся, сплетшиеся, слившиеся, сросшиеся хтонические чудовища, увязшие в густой слизи и гное жаркого ужаса, над поверхностью которого в горячечном тумане иногда со всхлипом, всхрапом и стоном вздымаются то шипастые хвосты, то когтистые лапы, а то вдруг беспомощно разинутая пасть, с рычанием пытающаяся хлебнуть воздуха, но задыхающаяся в непереносимом смраде испарений, - и ведь эта бездна, эта яма, вдруг подумал я, вся эта неживая жизнь существует всегда, рядом, всюду, и сама мысль о ее существовании обессмысливает историю, сводя ее к вечности, а человека - к зябкой и зыбкой тени, и это не ад, существующий в прошлом или будущем, на юге или на востоке, нет, это то, что сосуществует с человеком, живущим в полувздохе, в полушаге от этой умопомрачительной бездны живого хаоса, рядом с химерами, дрожащими от грядущего ужаса, который превыше всякого ума, но не является ни зрелым плодом безумия, ни выблядком разума... Я был там, я свидетель, я видел: я горел.
Он взял ее за руку.
- Один я там выживу, но погибну. Я тешил себя мечтой об одиночестве на собственном острове, но нет островов, которые не были бы частью суши. Вдвоем мы можем там жить всегда. Быть может, это иллюзия. Вы можете сделать выбор в пользу реальности. А можете стать моей свидетельницей...
- А реальность уже стемнела, - задумчиво проговорила она. - Над рекой, наверное, туман. И холодно.
Петром Иванович придвинул лампу ближе к ней: ему показалось, что с ним разговаривает другая женщина.
- У вас найдется пальто? Или шуба? - Она встала. - Наверное, они скоро заявятся.
Он помог ей надеть меховое пальто и проводил к южной оконечности острова. Внизу, у лесенки в пять ступенек, стояла большая лодка.
- Там есть все необходимое. Но мне надо вернуться, - сказал он. - Это важно.
Кивнув, она взялась за поручень и стала осторожно спускаться вниз.
Он успел завершить все приготовления, когда в ателье ввалились братья Столетовы, тащившие за собой совершенно пьяного человека в фуражке с шелковой лентой на тулье.
- А! Мастер здесь! - закричал старший Столетов, плюхаясь на диванчик перед аппаратом и силком усаживая рядом братьев. - Семейное фото на память! Ты куда? Ты же член от пальца не отличишь! Иди сюда, Лев! Без четвертого как-то не так всегда получается, правда, Петром Иванович?
- Особенно когда разглядываешь снимок спустя годы, - согласился фотограф, помогая братьям сесть поудобнее. - Смотришь на фото и думаешь: этого помню, это, черт возьми, я, этого я тоже отлично помню... а этот кто? Кто четвертый? Даже если на снимке сто лиц, всегда находится четвертый незнакомец. - Он отступил в сторонку, внимательно глядя на братьев. - Я старею, поэтому все чаще думаю, что этот четвертый и есть смерть, которую нам не дано узнать в лицо. - Он протянул старшему Столетову шнур. Дерните, когда будете готовы.
- Эй, блин, четвертый! - позвал Столетов-старший. - На свои сиськи любуешься? Теперь они наши.
Человек в черной кепке и черных перчатках появился из-за ширмы именно в тот миг, когда Петром Иванович захлопнул за собой дверь.
- Воск! - закричал он, не отрывая взгляда от аппарата, перед которым устроились братья Столетовы. - А это...
Но он не успел объяснить им, что это такое, потому что Столетову-старшему надоело ждать и он дернул шнур, - он успел только вовремя броситься плашмя на пол, когда митральеза фирмы "Кристоф и Монтиньи", некогда украшавшая нос парохода "Хайдарабад", ударила из двадцати пяти стволов по улыбающимся лицам бандитов, по стенам, ширмам и разнесла в куски восковую фигуру улыбающейся восковой Линды Моры, лежавшей на персидском диване, подперев голову рукой.
Дергаясь всем телом, он прополз по залитому кровью битому стеклу, выкатился во двор и бросился со всех ног к Африке, у входа в которую махала ему рукой Джульетта. Он помчался за ней, не разбирая пути, миновал вход в ресторан, где только что была заключена такая выгодная сделка, свернул направо, скатился по лестнице вниз и оказался в подвале. Мысли в голове его кипели. Он не мог вспомнить, как добраться до комнаты этой коровы со вставными зубами, и на всякий случай пошел вперед - в темноту. Остановился.
- Эй! - крикнул он. - Я иду туда или не туда?
- Да, - откликнулся ему женский голос.
И он, выставив перед собой руки, осторожно двинулся вперед - в бескрайние подземелья Города Палачей.
- Вот увидишь, - сказал Петром Иванович, - он появится, как только солнце выйдет из тумана. Вот увидишь...
- Вижу, - сказала она, приподнимаясь и вглядываясь в береговую черту. - У нас получилось. Даже если это всего-навсего чей-то сон.
Лодка ткнулась носом в песок.
Петром Иванович спрыгнул в воду и на руках вынес Линду на берег.
Ее высокие каблуки тотчас увязли в мягкой почве, и она сняла туфли.
Тем временем он втащил лодку в маленькую бухту, берега которой густо поросли цветущим боярышником, спрятал от посторонних глаз и надежно закрепил двумя небольшими якорями.
- Туда? - спросила девушка. - Ой, сумочка!
Она отвела взгляд от пятен засохшей крови на листьях прибрежного куста. Кровь засохла недавно.
- Не торопись - все позади. - Он поднял с песка ее крошечную плоскую сумочку, в которой мог уместиться лишь тщательно сложенный носовой платок. - Я хотел сказать, что все впереди, слава Богу. Все только начинается.
Она открыла сумочку - внутри в алом бархате покоился плоский пятизарядный пистолет - и беззаботно улыбнулась.
Через несколько минут они поднялись на холм и увидели море.
Колокольчик зазвенел громче, и Миссис Писсис встала со стула и, не открывая глаз, подняла халат до пояса и села на горшок номер четырнадцать. Сон ее был глубок и мятежен: отец в кальсонах ждал, пока она облегчит мочевой пузырь, чтобы, больно щелкнув железными пальцами по затылку, прорычать: "Мне тут!" и отправить в постель, на ледяную клеенку. Она выдавливала из себя последние капли, с ужасом взирая на страшные отцовские кальсоны, вздыбившиеся в низу живота, и больше всего на свете боялась, что звук бьющей в дно горшка мочи заглушит звон колокольчика и отец разозлится еще сильнее. Звоном колокольчика он поднимал ее среди ночи, чтобы она не мочилась в постель.
Она вдруг проснулась, разлепила веки и затаила дыхание.