"Дней через десять, – написал в ответ Антон. – Мне нужно сначала отыскать дочь. Успеете собраться?"
"Только вынуть картины из рам, упаковать – и я готов".
– …Ложитесь на кушетку… Так… Живот расслабьте… Здесь, говорите, покалывает?… Выше?… А с этой стороны?
Говоря все это, хозяин осторожно наполнил стопки, сделал приглашающий жест, выпил. Антон последовал его примеру, но тут же сдавленно вскрикнул, поперхнулся, захрипел.
– Ничего-ничего, сейчас пройдет, больше не буду, – приговаривал Козулин. – Печень, дорогой, надо поберечь, спиртным не злоупотреблять…
Он взял Антона за руку, вывел через веранду на задний дворик. Там вдоль забора была устроена миниатюрная домашняя аллея в густых кустах бузины.
– Это моя "тропа откровенности". Только здесь могу говорить с людьми начистоту… Давайте постоим минуту… Сердце так колотится… Ваше внезапное появление… Я верил, что рано или поздно это случится, что брат что-то придумает, что Господь не допустит умереть среди иноплеменников, чужаков… Но бывали минуты отчаяния… Ослабевала вера, не надеялся, что доживу…
– …Почему "иноплеменников"? Ах, дорогой мой, на свете нет ни русских, ни французов, ни американцев, ни финнов, ни евреев, ни индусов, а есть лишь два вечных племени: варяги и чудь. Они живут в любом народе, они нужны друг другу, и пока они занимают свои извечные места – варяги наверху, чудь внизу, – все идет хорошо… Но… Но чудь устает быть внизу, а варяги устают, чтобы все шло хорошо… И сцепляются варяг с варягом… А чудь приходит в смятение, видя дерущихся варягов… И тогда вся постройка рушится, и льется кровь – варяжская вперемешку с чудовинской, так что и не различить, где чья…
– …Нет, не возражайте, не спорьте с моей теорией… Она помогала мне пережить последние пятьдесят лет, она создавала стройную картину мира, и если теперь вы докажете мне, что я был не прав, мне уже не успеть придумать новую… Варяжская кровь чуть гуще чудовинской, но простым глазом не различить… Нужен опыт… Мне ли не знать… Сколько раз она у меня перемешивалась вот на этих самых руках… Не успеешь вытащить скальпель из варяжского живота, как тебе уже подкладывают разорванное чудовинское горло… Ах, какая была война, как дрались финские варяги с русской чудью… Один против ста… вот под этими самыми соснами, за этими валунами… Видите, там еще торчат драконовы противотанковые зубы… А чудь лезла и лезла, в танках и самолетах, с пушками и автоматами, волна за волной… И помочь было некому, потому что английские и французские варяги в те месяцы сами едва отбивались от немецкой чуди…
– …Чудь всегда числом берет… Умеют сбиваться в орду, в стаю, налетают, как саранча… А хуже всего, если им удастся завлечь на службу себе хоть несколько сотен варягов… Почему-то часто удается… И тогда нет от них спасения… Кладешь их ряд за рядом, а им конца не видно… Одно слово – белоглазые… Ворвались к нам в госпиталь, хватают всех подряд… Когда гнали нас в свой тыл, я говорю их офицеру: "А этих-то двоих зачем?… Они ведь ваши, я их только вчера оперировал… Не дойдут, вон у них кровь снова хлещет из-под бинтов… Глядите: и гимнастерки со звездами…" А тот: "Настоящие наши в плен не сдаются. Кто сдался – уже не наш. Пристрелил бы как собак. И тебя заодно, белофинская продажная шкура…"
– …Меня заносит… Простите… С тех пор как умерла жена, говорить совершенно не с кем… Она тоже была чудовинка, из Крыма… Слушать умела, как никто… В варяжских женщинах не бывает этого очарования, они не способны забывать себя, растворяться… Им бы только тягаться с вами, только бы вскарабкаться вровень… Это большой соблазн, когда тебя боготворят… Да и остальные, вся чудь, которую я тут лечил… Они смотрели на меня как на вершителя их судьбы… Даже их всевластные ханы… Доходило до смешного… Я не начинал операции, не прочитав молитвы, и они – безбожники! – просили разрешения повторять за мной слова… Хотя их идолы и жрецы могли за это их страшно покарать…
– …Так вы говорите, мы поплывем на яхте?… А хватит ли там места для моих картин?… Варяг не может расстаться со своей добычей, со своим сокровищем… А-а, это яхта без паруса, маленький пароходик?… Но как же я проберусь на нее?… Ведь у них всюду контроль, граница на замке, это они умеют… Хорошо-хорошо, я доверяю вам… Пусть все идет по вашему плану… Если мы выберемся отсюда, я подарю вам одну из своих картин… Кто знает – быть может, вы сумеете кое-что заработать на ней в недалеком будущем…
– …Да, последний одинокий варяг, поневоле ценимая диковинка – таким я себя ощущал все эти годы… Правы ли они были, изгнав и уничтожив всех моих соплеменников, всех местных и пришлых варягов, семьдесят лет назад? Да разве история знает правоту-неправоту? А вправе мы были господствовать здесь тысячу лет? Да, мы построили самую огромную в мире империю. Но разве мы спрашивали чудь, нужна ли ей эта империя, не тяжеленько ли давят на плечи мраморные дворцы? А вправе были европейские варяги затеять – и без всякой причины! – междоусобную мировую резню в начале века? Которая и довела чудь до безумия всех наших революций?
– …Все же в одном поражение пошло нам на пользу – избавило от чувства вины перед чудью. Когда поживешь среди них, внизу, когда насмотришься, что они могут проделывать друг с другом, оставшись без нас, как давят, травят, жгут, калечат друг друга, когда все это испытаешь на себе, кровь словно очищается от всей виноватой гнили…
– …В детстве я, конечно, принимал все на веру, перенял от родителей эту чуму русских варягов, вечную виноватость… Ну а после войны, плена, голода, обысков, издевательств – вылечился. Нет лучшего лекарства от виноватости, чем пожить среди чуди, на тех же, на чудовинских правах. И на смену виноватости приходит презрение. Если презрение заполняет всю душу, им тоже можно жить. Но недолго. Вскоре понимаешь, что и это – болезнь. Как и чувство вины… Особенно если у тебя жена, и родня, и пациенты, и соседи – все чудовины. В них может быть много доброты, и порядочности, и живого чувства, и обаяния, и трудолюбия. Нет лишь одного – взрослости. Чудовины – вечные подростки. Зато в них не встретишь этой страшной варяжской гордыни, этого жуткого самомнения. Ведь даже чувство вины у варягов вырастает от бешеной самоуверенности… Надо же! Вообразить, что не Господь, а они сами – жалкие людишки! – главные раздатчики страданий и радостей в этом мире!..
– …Да, я знаю, вам надо спешить… Сейчас… Сейчас отпущу… Покажите еще раз, как управляться с этой коробочкой… Здесь приемник, здесь передатчик… Это антенна… Хорошо, я буду постоянно носить с собой… Даже в больницу… Меня до сих пор иногда вызывают для консультаций… Но в основном принимаю на дому… Да, картины упакую и перевяжу в несколько пакетов… Килограмм по тридцать каждый, не больше… Начну сегодня же, как только кончится дрожь в руках…
– …Как вы думаете, найдется там за океаном похожее место?… Чтобы сосны были такой же высоты, и белки, и валуны, и серенькое море с песочком по краям?… Было бы смехотворно заболеть ностальгией на девятом десятке лет, но кто знает… Мне попадались стихи изгнанных русских варягов… Некоторые строчки больно застревают в памяти… "Но если у дороги куст, один, особенно рябина…" В моем случае это может оказаться бузина…
– …Дайте я вас выпущу через заднюю калитку… Эта улица тоже приведет вас к пляжу… Значит, вы думаете, что в штате Мэйн найдутся и сосны, и похожие валуны, и даже бузина?… А это далеко от того места, где живет брат?… Два дня езды?… Впрочем, не исключено, что мы уже через месяц осточертеем друг другу… Варяги так неуживчивы… Что?… Как отличить варяга от чудовина?… Ну, это просто. По молитве. Какому бы богу молитва ни посылалась – Юпитеру, Одину, Христу, Перуну, Магомету, Яхве, Будде, – чудовин всегда просит об одном: "О Великий и Всемогущий, услышь меня и исполни мое желание". Варяг же молится так: "О Великий и Всемогущий, дай мне услышать Тебя и исполнить волю Твою". "Отче Мой, не как Я хочу, но как Ты…"
Вечерний ветер выщипывал из берез первые желтые листочки. От пляжа до станции Мелада шла рядом с Антоном молча, зябко обхватив себя руками за голые локти. По лицу ее снова пробегали тени бьющихся в своих камерах, пожизненно осужденных, безгласных и бесправных чувств. Опять все ее силы были отвлечены на подавление бунта.
Антон тоже молчал.
На высоком перроне лежали длинные тени ног. Отрезанные туловища и головы терпеливых пассажиров пересекали рельсы, дотягивались до водонапорной башни вдали.
Подошла электричка.
– Я покурю в тамбуре – можно? – сказала Мелада.
Антон задумчиво кивнул и прошел в вагон. Сел к окну, спиной к ходу поезда. Сидевшая напротив женщина в фетровом колпаке, с приколотыми фетровыми цветами, вгляделась в него и приветливо спросила, из каких он краев. Антон честно сказал, что из далеких, из американских.
– Надо же! – всплеснула руками женщина. – А у меня дочка туда к вам недавно уехала. За мужем, за непутевым. Такой муж ей попался неудачный, что нигде ему не было наполнения жизни. Служил себе инженером, хорошую зарплату получал. А потом захандрил, заскучал. "Хочу, – говорит, – перейти в высокую науку". Ладно, ученым так ученым, будь ты неладен. Четыре года дочка моя работала сверхурочно, пока он свою диссертацию химичил. Дописал наконец, сдал, от всех защитил, вак-шмак – стал ученым. В научно-исследовательском институте, при своих ста семидесяти рублях. Изучает порчу металлов, домой приходит весь в ржавчине. Ему всегда стол накрыт, почет и уважение. Ну чего ему не хватало? Зачем ему эта ваша Америка? А правду говорят, что у вас обману много и, скажем, улица вся из пяти домов, а на первом будет написано номер двенадцатый, а на последнем так хоть девяностый?
– Чистая божеская правда, – сказал Антон. – Последний дом – я жил в нем – имел число шестьдесят пять, дом слева имел число пятьдесят девять, а справа проходил садик, а дальше дом на углу был оккупирован банком, чей адрес был семьдесят девять.
– Вот поди ж ты! Как же вы, бедные, отыскиваете друг друга по таким адресам? Недаром мои письма к дочке не все доходят. А живут они там в городе Брукляйне и сначала очень бедовали. Квартира с тараканами и крысами, детей в школе негритята дразнят коми-коми, работы зятю нигде не найти, потому что, наверно, ржавчина там у вас совсем другая, далеко до нашей, или изучать ее никто не хочет, а только смазывают всё напропалую, благо масла много. И тогда надоумили его приятели: "Иди-ка, говорят, ты, парень, работать на велоферму бедняком". Он их послушался, и теперь – дочка пишет – всё у них хорошо, живут богато, машина, квартира… А я ночи не сплю, все думаю: "Ведь врет все, врет, чтобы мать успокоить!" Ну что это за работа такая – бедняком на велоферме? Наверно, что-то здесь нечисто. А то каждый бы побежал. Вот вы – скажите мне по совести: есть такая работа в Америке или нет?
– Во всяком случае бедняков довольно много… Как-то они проживают, заставляют концы встречаться… Есть много путей и средств…
– Пишет она мне, скажем, что поначалу они пошли и получили заем на учебу, который дают только бедным-бедным. На эти деньги купили автомобиль, и зять стал возить бедных пенсионерок к врачу по имени Медик Эдик. Этому Эдику государство за все платит, даже за доставку бедных пациентов. Нет больных старушек – подвезет куда надо здоровых. Тоже и отсюда стали деньги капать. Дальше – больше. Зять уговорил дочку развестись с ним для виду, чтобы она стала совсем расперебедная мать-одиночка. А таким дают от вашего государства бесплатную квартиру. Квартиру они получили, но сами остались в старой, а новую сдают теперь за такие деньги, каких у нас даже мясник не заработает. Можно такому поверить?
– Знаете, – сказал Антон, – я слушаю с большим интересом. Весь глаза и уши. Здесь для меня много нового, но все очень похожее на возможность. Я постараюсь запомнить. Если потеряю свою текущую работу, это может мне очень прийтись по руке.
– Хорошо. Тогда слушайте дальше…
Женщина вдруг мотнула фетровыми цветами и послала сердитый взгляд над головой Антона:
– Тебе чего, красавица? Что ты на нас уставилась? Свободных местов много кругом. Садись себе в стороне и езжай без оглядки.
Антон обернулся.
Мелада стояла над ними, все так же обхватив себя за голые локти, поеживаясь то ли от озноба, то ли от отвращения. Лоб ее вспухал морщинами, глаза щурились, щеки раздувались и опадали, как будто за ними метались уже не осужденные чувства, а пернатые слова-воробьи, о которых потом придется жалеть и жалеть.
Так ничего и не сказав, она повернулась и побежала прочь.
Антон ринулся за ней.
Они бежали из вагона в вагон, оставляя позади себя хлопающие двери, сквозняки, грохот колес. Встревоженные пассажиры поднимали головы от журналов и книг и, неправильно истолковав причины их бега, нащупывали в карманах картонные уголки билетов.
В одном из тамбуров дверь оказалась заклинена.
Он настиг ее – рвущую железную ручку, – схватил за плечи.
– Что? Что я опять сделал не так? Я не должен был говорить с этой женщиной? Не должен был сознаваться, что я американец? Но что в этом такого страшного? Они приезжают теперь тысячами… Думаете, она может донести?… И вас выгонят с работы?…
Она не оборачивалась к нему, но и не вырывалась. Давила лбом на дверное стекло. Бормотала невнятно по-русски. Он расслышал несколько раз произнесенное слово "ложь". Наконец ему удалось повернуть ее к себе.
– В чем "ложь"?
– Вот в этом!.. В этом самом…
– Да в чем, наконец?
– В том, что вы… вы…
– Ну?
– В том, что вы свободно говорите по-русски!
Он опешил. Он почувствовал жар в щеках. Долгий разговор с Козулиным-старшим, видимо, растопил его осторожность, втянул в русскую жизнь, заставил пересечь и языковую границу тоже.
Он начал уверять ее, что это не так. Что просто откуда-то из подсознания стали выплывать давнишние уроки русского дедушки. Кроме того, и занятия с ней на "Вавилонии" дали ему очень много. Только поэтому он смог через пень на колоду понять рассказ случайной попутчицы. Но о знании языка нет и речи. Тем более не может быть и речи о том, чтобы ему отказаться от услуг переводчицы. Она нужна ему, нужна на все время путешествия в провинцию.
На ее лице блуждало выражение печальной обреченности. Потом новая мысль пришла ей в голову, и она начала отталкивать его, закрываться локтями, ладонями, откидывать голову, шлепать себя по щекам.
– Значит, вы всё понимали?! Все, что мы говорили о вас в посольстве, у мэра, на заводе… Все эти глупые реплики, все грубости… О, какой стыд, какой позор!.. Как вы могли так поступить со мной?! За что?… Это… это… – как подслушивать, как подсматривать в замочную скважину, как шпионить, как вскрывать чужие письма, как…
– Как писать ежедневные доносы? – подсказал он.
Она растерянно умолкла. Сняла его руки со своих плеч. Ушла в вагон.
Они молчали всю оставшуюся дорогу.
Поезд остановился.
Они вышли на перрон, прошли мимо музейного паровозика в стеклянной клетке, вышли на площадь. За рекой, на темном небе, сверкали сады антенн на крыше Дворца тайной полиции. Бронзовый вождь, привезенный когда-то из Финляндии легендарным паровозиком, стоял на башне броневика, указывал на сады бронзовой рукой.
Такси неслось по набережной. На горбатых мостиках космическая невесомость сладко подкатывала под сердце. Она вдруг накрыла его ладонь своей. Ее напряженное, застывшее лицо то исчезало, то появлялось в свете проносящихся фонарей. Антон почувствовал, что ожившая горошина в груди внезапно прорвалась острым ростком, который начал колко извиваться вправо и влево, словно в поисках обещанной щелки, просвета, натянутой струны.
– Сверните к Дворцовой, – сказала Мелада водителю. – …Остановите здесь. Дальше мы дойдем пешком.
В вечернем освещении Антон не сразу узнал улицу, на которой они оказались. Но потом увидел мостик над оперным каналом, гранитных гигантов, согнувшихся под тяжестью балюстрады. Мелада поманила его за собой. Полого поднимавшийся въезд отсвечивал черной брусчаткой, таил под сводами перестук старинных карет. Мелада уселась на огромную гранитную ступню Игнатия, поставила Антона перед собой, тронула его грудь пальцем острым, как указка, и ошарашила трудным вопросом, которого не могло, не должно было быть ни в одном из билетов:
– Кто вы?
Он смотрел на черную звездную доску над ее головой и молчал. Острый болезненный росток в груди медленно полз вверх, в сторону горла.
– Кто вы, кто вы, кто вы? Зачем вы здесь? Зачем вы посетили нас? Что ищете? Почему я должна ради вас разрушать весь родной порядок вещей? У меня так хорошо было все выстроено, так прилажено одно к другому… Ни страху, ни стыду, ни сомнению было не пролезть… Я хорошо, твердо стояла на своем островке… А теперь он уплывает из-под ног… Зачем вам нужно было сворачивать в Лондон? Плыли бы себе прямиком в Неву, как варяжский гость, и торговали бы своими кошачьими фрикадельками без меня – не хуже…
Он заставил ее подняться. Чуть запинаясь и подбирая русские слова, сказал:
– Я не могу вам выразить сейчас всю сокровенность… Но об одном должен известить… Что, если я вас сейчас немедленно не поцелую, я могу умирать.
Она задумалась – ответ был какой-то нестандартный, уклончивый, на тройку. Но потом с санитарной деловитостью подставила ему лицо, замерла. Уже прижимая ее к себе, он пытался вспомнить, – ведь последний раз это было с ним так давно! – что ему нужно делать с ее губами. Дышать через них? Или пить? Росток в груди напрягся и вдруг остро рванулся вверх, словно оттуда хлынул на него долгожданный поток кислорода, словно он открыл наконец, куда натянута долгожданная струна.
Гранитный Игнатий терпеливо держал над ними каменный балдахин.
Радиопередача, записанная на пленку в гостинице "Европейская" накануне отъезда в Псковские луга
(Начальник водолазов)
Почти полдня мы закупали в валютном магазине припасы, необходимые для поездки в русскую провинцию. Список продуктов и предметов, составленный моей переводчицей, был таким длинным, будто мы собирались в Антарктиду. Но я не считал себя вправе возражать. Я смолчал даже тогда, когда она вместе с ящиком водки купила целый ящик фонариков с батарейками. Кто знает – быть может, действительно ночи там так черны, что уличным фонарям не по силам разогнать мрак?
После закупок я поехал в порт, чтобы попрощаться с экипажем "Вавилонии", проверить, всё ли в порядке, оставить последние инструкции. Там Пабло-Педро познакомил меня со своим новым другом – начальником водолазно-ремонтного цеха. Этот своеобразный человек за свою жизнь переменил много профессий, работал в разных местах, в том числе и на Кубе. Там он научился немного говорить по-испански, так что они с Пабло-Педро могли объясняться.
Поначалу я не мог понять, что именно в этом человеке и в его судьбе приводило в восторг Пабло-Педро. Жизнь у него была вполне заурядная, если не считать того, что удача преследовала его во всем, как иного преследует несчастье. В детстве он был худым и болезненным мальчиком, но при этом учился так плохо, что его постоянно оставляли на второй год. Благодаря этому он скоро оказался самым старшим и сильным в классе и не испытал тех мучений, которые в школах всего мира выпадают на долю заморышей.