Ударило ее недавно то ли горе, то ли счастье, то ли просто смех какой-то – сама понять до сих пор не может. Прожила она всю жизнь без мужа, но сынов троих родила справных, здоровеньких: одного – от русского солдата, другого – от немецкого, третьего – от испанского (прошли тут и такие). Выросли сынки шустрыми, школу окончили, в город перебрались, зажили своими семьями. Но мать не забывали – слали гостинцы, в отпуск помогать приезжали, к себе зазывали. Так надо же: откуда ни возьмись объявился у среднего его немецкий отец, Гюнтер Феликсович Шлотке. Живет в городе Ганновере, имеет свой магазин, но скучает без семьи и зовет русского сына к себе.
И за что такая напасть?
А этот-то, дурак, в сорок с лишним лет ума не нажил. Ведь поддался! "Долго, говорит, я в детстве мучился, когда меня фрицем дразнили и били всем классом. Теперь уж я своего счастья упускать не желаю. Надоела мне эта хамская жизнь вчетвером в одной комнате. Желаю воссоединиться с моим культурным немецким народом". Уже и заявление подал – вот какое лихо!
Ой вы, девки, ой вы, бабы,
Уезжаю за кордон!
У меня миленок Ваня,
Он по матери Гордон.
Дальше – Володя Синеглазов, разжалованный учитель, деревенский правдолюб. Долго начальство терпело его длинный язык, прощало и письма в газеты, и ядовитые реплики поперек трибунных речей. Потому что откуда же другого учителя литературы в деревенскую глушь заманишь? Но надо такому было случиться, чтобы ехала в зимнюю пору по Киевскому шоссе кавалькада правительственных "Чаек". И так вдруг по морозцу приспичило столичным руководителям выпить и закусить, что свернули они без предупреждения к поселковой столовке и ввалились всей веселой краснолицей гурьбой.
А на беду, сидел там Володя. Хлебал свой печальный компот из сухофруктов и размышлял об идейной незрелости писателя Достоевского, которого никакими приемами не представить ученикам в прогрессивном виде. И как увидел он, что приезжие разложили по столам свою ветчину и лососину и подняли стаканы с водкой, так взыграл в нем идейный восторг, встал он на ноги и, побледнев, крикнул писклявым голосом:
– Запрещаю!
Кинулись к нему верные шоферы и референты:
– Ты что, ослеп? Не видишь, с кем разговариваешь?!
– Вижу, – говорит правдолюбец. – А вот вы, видать, слепые или неграмотные, если не видите, что на стене написано!
И тычет пальцем в плакат: "Приносить и распивать спиртные напитки строго воспрещается".
Пока его тащили к дверям и выкидывали пинками, он все кричал:
– Если вы сами свои законы не исполняете, кто же, кто же, кто же их исполнит?!
Испортил он проезжим, видимо, удовольствие. Так сильно испортил, что не забыли о нем, прислали из столицы приказ о его увольнении, подписанный, как говорят, самим Достоевским. Загоревал Синеглазов, загремел вниз, прозябает теперь в учетчиках.
Расскажу я вам, ребята,
Как хреново без жены.
Утром встанешь – вердце бьется
Потихоньку о штаны.
Дальше – беглые горожане, Саша и Маша, год как поженились. И вернулись – отчаянные! – жить в родные места. "Не можем, говорят, городскую давку и вонь переносить. Ни бедности, ни холода, ни работы не боимся. А что до деревенской скуки, так нам вдвоем никогда скучно не бывает". Мать Сашина как раз померла, они и въехали в ее дом. Починили двери, пристроили крыльцо, расчистили дымоход, побелили печь. Получили работу в совхозе, на хлеб-соль заработают, остальное в огороде вырастят – что еще надо?
Одна беда: завезли они, видимо, в своих городских вещах супружескую пару клопов. И клопам этим в их доме, между бревнами и обоями, оказалось приволье неописуемое, так что они там страшно размножились. Деревенский клоп – он что? создание нежное, слабое, от засушенной ромашки легко и благодарно умирает. Эти же оказались такие лютые, как продукт генетических махинаций и городской борьбы за выживание, что никакие яды и химикалии их не берут. Саша с Машей только что иприт с горчичным газом еще не пробовали. Каждую ночь с клопами сражаются. Глаза от бессонницы красные, щеки искусаны, языки заплетаются. Хотели они ребеночка завести, но как его заведешь – клопам на съеденье? Сидят грустные, нет-нет да и уронят голову на плечо друг другу – хоть немного поспать.
Приходи ко мне на пляж
И со мною рядом ляжь.
Мы с тобой построим дом,
Ты будешь первым этажом.
Напротив Саши и Маши – Федя, юный партизан. То есть был он юным давно-давно, в годы войны, сорок с лишним лет назад, когда немецкого майора к немецким праотцам отправил. Но любит до сих пор вспоминать этот случай, рассказывает безжалостно по десять раз. Как стояли в их избе два танковых немецких офицера, майор с лейтенантом, и очень полюбили они в бане париться. А Федя хоть совсем еще мальчонкой был и ни для советской, ни для немецкой армии не годился, но баньку истопить мог и вообще был у них на побегушках. И высунулся лейтенант Гюнтер Шлотке в предбанник, кричит:
– Федька, вассер, вассер еще давай!
Федя подхватил ведерко, топор, спустился по скользким ступенькам к реке. Расколол в проруби ледяную корку, набрал воды. А как наверх подниматься, когда обе руки заняты? Даже за перила не ухватишься. Он и положи топор в ведерко. Поднялся, прошел через предбанник, где у немцев была их форма сложена и портупеи с пистолетами, и ввалился в парную. Тут только вспомнил, что у него топор в ведре. Вынул, стал капли стряхивать. А майор-то его в полутьме не признал. Сидит голый на полке и вдруг видит только: стоит русский мужик в шапке и полушубке и размахивает топором. Он как завопит: "Партизанен! Партизанен!" И дух из него вон.
Вытащили лейтенант с Федей его в предбанник, стали откачивать – да куда там. Он тучный был да шнапсу набрался – вот и не выдержало немецкое сердце русского испуга. Насилу лейтенант, добрая душа, Гюнтер свет Феликсович, Федю от гестапы отбил, доказал им, что мальчонка ни в чем не виноватый. А когда наши вернулись, спрашивают: кто геройски бился в тылу с оккупантами? Им для смеху показали на Федю. Так ему тут же медаль, статьи в газетах, в кино снимали. Так и остался Федя на всю свою взрослую жизнь юный герой-партизан.
Минометчик, дай мне мину,
Я ее туда задвину.
А когда война начнется,
Враг на мине подорвется.
Дальше за Федей – Катерина-доводчица. Еще девчонкой первой ябедой в школе была. Такой и осталась. Не может выпустить пера из рук, пишет и пишет без наград и похвал, с чистой страстью воплощает свое назначение. Писала она чекистам про бывших кулаков и купцов, писала немцам про бывших чекистов, писала вернувшимся чекистам-энкведистам про будущих немцев, то есть про тех, которые пока только у баб в животах немецкими пяточками колотят. Писала мужу про жену, жене – про мужа, бригадиру – про прогульщика, председателю – про тайных сборщиков колосков, инспектору – про тайных продавцов мясного, прокурору – про тайных гонщиков спиртного. Сколько судеб разбила, сколько жизней погубила – а вот, поди ж ты, сидит рядом со всеми, смеется и чокается. Потому что так уж ей было назначено, а против назначенного человек идти не может.
Вот она, великая, блаженная невиноватость!
Разлита, как облако, над столами, всем в ней есть место. И сокрушителю печных труб, и втыкателю запретных березок, и невинно пострадавшему новобранцу без пальцев, и незаслуженно прославленному вечно юному партизану, и удравшему в тракторный коммунизм Вите Полусветову, и писательнице доносов Катерине. И если бы ревнивая сестра невесты явилась вдруг сейчас из дурдома, то и для нее нашлось бы местечко – только убрали бы поленья да топоры подальше. Даже Колхидоновым прощена сегодня их догадливость, даже они тут же сидят, улыбаются осторожно, вынимают рачьи хвостики из скорлупы, угощают соседей принесенным тыквенным пирогом.
Ах как хочется Антону, чтобы и его приняли, чтобы и его окутало это облако! Разве не их он корня? разве не его русско-литовский дед веселил их дедов своими прибаутками? Разве не его еврейско-христианская бабка роняла печальные слезы в эту печальную землю? И разве сделал он в своей жизни что-нибудь такое, чего нельзя было бы простить, за что лишают билета в Невиноватость?
– Я хочу предлагать тост!..
Только поднявшись на ноги, он понял, что зря, что лучше бы ему говорить сидя. Тогда бы и падать не страшно – лицом в блюдо с квашеной капустой. А так – устоит ли на ногах до конца речи?
– Я хочу прославлять всю вашу деревню… Весь Конь, весь Колодец, все дома, все печи, все кровати, все стулья и всех людей, лежащих на тех и сидящих на других… Я хочу выпивать за коров, за свиней, за курей, за гусей и даже за воробей, живущий под крышей… Я зову выпить за все лампы в домах, все электроплитки в кухнях, все фонари на улицах и даже за слабосильный трансформатор на столбе в поле, который не выдерживает перегревательства и отключает нам свет каждые полчаса… Я выпиваю за все огороды, за все дороги сюда и отсюда, за все луга, за все излучины и за все дворцовые леса… Потому что все это я успел залюбить и хочу оставаться здесь навсегда, на все мои оставшиеся трудодни, чтобы строить много домов, сажать много деревьев, рожать много ребенков…
– Ура! – закричало свадебное застолье и потянулось чокаться с Антоном. – Ай да Антоша, ай да иностранец!..
– Слова-то по отдельности у него все кривые, а вместе как складно вышло!
– Оставайся, мил человек, живи с нами…
– Найдем тебе и избу, и жену, и землицы отрежем…
– Ой, дайте я его обойму!..
– Ой, дайте я с ним похристосуюсь!..
– Ой, что ж ты, Федька, бандит, меня за грудь хватаешь?
– Да опомнись ты, Катерина, уж тебе на плечо опереться нельзя.
– На грудь, на грудь оперся, люди добрые. Сейчас жене доведу!
– А что, соседушки, отдадим за Антошу нашу Меладу?
– Толик, эй, Толик, отдашь сестру замуж за иностранца?
– Будете с ним лошадиная скорая помощь – по всей округе коней из дыр вытаскивать…
– Я всем, всем хочу помогать! – закричал в восторге Антон. – Потому что мне назначено всюду бить и побеждать Горемыкала! Мы прогоним клопов от Саши и Маши. Я знаю новый хитрый способ. Мы закроем их дом пластичной пленкой и напустим горячего пару, пока они не сварятся насмерть. Мы будем привозить из Америки не дорогой хлеб, а бесплатную траву домашних лужаек и накормим семьдесят семь коров! Мы починим трансформатор в поле и переложим всю гниющую картошку и морковку из мелких погребов в глубокие холодильники! Мы построим у шаше ларек-ресторан и будем продавать мимоезжим шоферам вареные ракушки со дна реки! Мы поставим давилки под каждой яблоней, и они будут сдавливать падающие государственные яблоки в ничейный сладкий сок, и наши дети будут им напиваться! Мы купим лыжный самолет, он будет каждое утро прилетать на Утиное озеро и улетать в Псков, Ленинград, Москву, полный раков. Мы вспахаем…
Он замолчал, словно налетев с разгону на твердую стену тишины. Он посмотрел туда же, куда глядели все, то есть себе за спину. Там стоял покачиваясь Витя Полусветов, в кепке, украшенной осенними флоксами, в парадном пиджаке, в синих шароварах, подаренных, по слухам, братом – танцором из оперы "Майская ночь, или Утопленница". Витя откинул правую руку и запричитал:
– Ой, братцы, держите мою правую, чтоб я этого заезжего хвастуна не убил до смерти!
Федя-партизан, Володя Синеглазов и Толик Сухумин послушно подбежали и повисли на Витиной правой. Он тем временем откинул левую и воззвал:
– Ой, держите мою левую, чтобы я их не искалечил на месте!
Нашлись немедленно отзывчивые держать Витину левую. И так, распятый хмельными миротворцами, Витя обрушил на Антона все, что накопилось у него на уязвленном сердце:
– Кого ты тут расхвастался, недобиток буржуйский? Кого ты к нам заявился нежданно-непрошенно? Последнюю нашу траву захотел для своих котов украсть? Девок наших, самых лучших, задумал заманить своими капронами, да шифонами, да адидасами? Ишь, зародился Никита на волокиту, куры да амуры, да глазки на салазках! А может, соскучился по дедовой мельнице да по магазину? Может, захотел обратно их загрести своей сплотаторской лапой?
Но пьяный Антон не испугался его криков, не растерялся от обвинений, не попятился.
– Молчал бы ты, гонитель свекольного алкоголя! Ты все сумел сделать хорошо для себя и ничего хорошо для других! Ты не умел правильно вспахать поле от сорняковых трав. Ты не умел отдельно посеять свеклу, отдельно – капусту. Ты пьяный разрушил гусеницей сарай Шуткоплоховым и навсегда забыл починить! Ты забыл, как строить наверх и вдаль, а только знаешь, как гоняться по кругу, напуская синий вонючий дым!..
– Да я!.. Да ты!.. Держите меня, братцы, крепче держите! Я забыл, как строить наверх?! А ты?… Кого ты построил за свою страхотно-кошачью жизнь?… Кого ты можешь построить, травоед тонконогий?
– Я могу строить мост!
– Мост??!
– Да. Один могу строить мост. Совсем новый. За три дня. Мне это будет, как кусок пирога.
– Ой, я умру от смеха!.. Ой, отпустите меня, дайте схватиться за живот!
– Мне назначено построить такой мост, который не заденет ни одна льдина. Он будет стоять год за год, слово за слово, а под ним будет катиться бушующий вал, волна за волной!
– Ой, рекламный мужик! Ой, краснобай запевальный! Ой, трепло бушующее!..
– Пусть мне дают только старый свинарник там на пригорке. И немного бревен. И один помощник. Пусть даже инвалид, как Толик Сухумин. Потому что каждое бревно имеет два конца. Одному не взять. Вдвоем мы построим мост из свинарника.
– Анисим, одолжи ему свою шапку! Все слышали, мужики? Бьюсь с иностранцем об заклад. Если он построит в три дня свой свинячий мост – пусть остается с нами. Если нет – я сажаю его в клеть и сам отвожу на автобусный вокзал при всем честном народе. Чтоб он катился отсюда туда, откуда явился. Чтоб духу его заморского здесь не осталось. Не нужно нам его травяных консервов, не козлы мы какие-нибудь – траву есть. Ну что, иностранец? будешь биться об заклад?
Антон повертел в руках подсунутый ему треух, взялся за козырек и вдруг неожиданно для самого себя, как будто подброшенный не своей, а дедовой, в генах упрятанной силой, подпрыгнул двумя ногами в воздух и – в момент приземления – сильно хряснул о землю каблуками и треухом одновременно.
Бабы ахнули восхищенно.
Отпущенный мужиками Витя Полусветов приблизился к нему, стал лицом к лицу, снял свою кепку и ударил ею сверху по треуху с такой силой, что лепестки флоксов подлетели высоко-высоко и закружились над свадебными столами.
Посередине второго дня работы в одночасье кончилось бабье лето. С вечно вражьей западной стороны нашла дождевая морось, потянуло колючим ветром. Струйки дождя стали залетать внутрь сквозь дыры в крыше свинарника. Антон на минуту перестал махать топором, подставил им горячее лицо. Капли зашипели, как на сковородке. Впрочем, возможно, что это был просто шум дождя, падающего на старую дранку. Все чувства притупились от боли в плечах, в локтях, в мозолях.
Толик Сухумин крутился рядом как заведенный, себя не жалел: подносил скобы и гвозди, крутил рукоятку точила, тянул рукоятку пилы, заносил конец бревна. Но все же топор ему было не нацелить как следует одной пятерней. Вся топорная работа ("Что тут смешного, Толик? почему нельзя так говорить?") выпадала на долю Антона. Он освоился с ней к середине первого дня и метко всаживал острое лезвие раз за разом в податливую древесную мякоть. Смоляные бруски вылетали из паза, как гладкие детские игрушки, – только раскрась и дари. Кора и щепа устилали пол свинарника. Мужики, проходя по своим делам, заглядывали в окна, качали одобрительно головами.
– Ятить твою, гляди-ка ты – чистый плотник! Так и садит, так и ябачит! А говорили – иностранец, иностранец…
Время от времени Антон отходил к стене, где у него хлебным мякишем был приклеен генеральный чертеж, украденная идея, главный план – картинка из случайно завалявшегося в чемодане туристского путеводителя по Вермонту. На картинке был изображен старинный деревянный амбар, опертый двумя концами на берега несущегося потока. Он казался легким, прочным и уютным, как спичечный коробок. Сколько раз, путешествуя по Новой Англии, Антон переезжал речки по таким мостам, и никогда ему не приходило в голову, что инженерная идея, заложенная в них, не была известна и доступна всему остальному человечеству.
Конечно, если у тебя на дне реки не песок, а вермонтские камни, ты поневоле оставишь в стороне мысль о вколачивании свай и начнешь думать о том, как бы перенестись через поток одним пролетом. Но уж после того, как кто-то один додумался – почему конструкция не разлетается по всему свету, не катится победно, как колесо? А может быть, именно это сейчас и происходит? Может, именно ему и было назначено перенести через океан эту строительную идею в своей голове, как переносится тополь в крошечной пушинке? как переносили когда-то способы варки меда, лепки фарфора, полировки зеркал?
Как он и надеялся, пол у свинарника был еще прочным, доски сохранились хорошо. Вдоль пола и потолка шли довольно надежные балки. Только одна потребует замены. Оставалось лишь воспроизвести по стенам те укрепляющие – крест-накрест – раскосины, которые виднелись на картинке во внутреннем сумраке Вермонтского моста.
"Оставалось лишь" – как это легко звучит!
"Лишь" – от слова "лихо".
Каждое бревно нужно было сначала обтесать. Потом превратить его в фигурное подобие деревянного идола, вырубая и выпиливая пазы на концах и в середине. Два подготовленных бревна-сваи клались крестом друг на друга, сколачивались тяжелой железной скобой. Потом они поднимали крестовину, прилаживали нижними концами к нижней балке, верхними – к верхней. Приколачивали. При удаче – если все нужные выступы с первого раза попадали в нужные пазы – можно было управиться часа за три. Всего нужно было вбить восемь крестовин – по четыре на каждую стену. На сон и еду времени почти не оставалось.
С какого-то момента Антону начало казаться, что он участвует не в постройке моста, а в злой драке. Бревно словно отвечало на каждый удар и больно било его рукояткой топора по ладоням. Ручка точила стукала по ребрам, раскладная лестница ставила подножку, скоба норовила пригвоздить кисть к бревну. Но в то же время боль, копившаяся в теле, все теснее срасталась с наглядным вызреванием, набуханием, с превращением зародышевой идеи в прочный осязаемый мост. Будущее сооружение больно шевелилось в глубине его усталых мышц, как нерожденный ребенок. Он был беремен этим детищем, он любил его заранее и гордился им и готов был трудиться из последних сил. О том, как они перетащат готовую конструкцию через сто метров до реки, он старался не думать.
На вторую ночь у него не было сил дойти обратно в деревню – он заснул тут же в свинарнике – на куче стружек и соломы, завернувшись в принесенный бабкой Пелагеей тулуп. Разогнавшаяся кровь продолжала нестись через мозг, не давая клеткам погрузиться в спасительное забытье. Сквозь этот шум до сознания доносилось потрескивание щепок в печурке и голос Толика, важно объяснявшего собравшимся бабам и девкам американские чудеса.
– Хотите верьте, девоньки, хотите нет – я от себя врать не стану. Что мне Антоний Гаврилыч поведал, то я вам и рассказываю. Огурцы у них вырастают размером с валенок, арбузы – с бочонок, черника – как вишня, зреет на деревьях в садах, и собирают ее не на карачках, как мы, а с лестниц.
– Ой ты, святые угодники! – восхищенно перешептывались бабы.