Мой муж коммунист! - Рот Филип 25 стр.


Иногда Айра приглашал на обед соседа, Реймонда Швеца. Рей был холостяк, жил милях в двух дальше по дороге, у края брошенного карьера – огромной, доисторического вида ямы, этакой рукотворной жутковатой бездны, вид пустоты в которой, ломаными уступами уходящей чуть не в преисподнюю, даже при свете дня вызывал у меня мурашки. Рей жил один в однокомнатном строении, которое когда-то, десятки лет назад, служило складом рудничного оборудования и в качестве жилища имело довольно жалкий вид. Во время войны он был в Германии военнопленным и вернулся с тем, что Айра именовал психической травмой. А через год, вновь приступив к работе бурильщика в цинковой шахте – в той самой, где Айра мальчишкой сам вкалывал с лопатой, – он попал под обвал и получил еще и травму черепа. В четырехстах пятидесяти метрах под землей потолочный каменный выступ размером с хороший гроб в полтонны весом грохнулся у стены, которую он бурил, и раздавить не раздавил, но здорово приложил мордой об пол. Рей выжил, но под землю больше не спускался, и врачи с тех пор не раз ремонтировали ему череп. Рей был мастером на все руки, и Айра иногда давал ему подработать: Рей полол у него в огороде сорняки, поливал в его отсутствие грядки, делал в доме ремонт, красил и тому подобное. Бывало, много недель подряд Айра давал ему деньги за просто так, а когда видел, что Рей плохо питается, приглашал его и кормил. Говорил Рей очень мало и редко. Покладистый и всегда какой-то полусонный, он вежливо кивал головой, которая, говорят, мало походила на ту, что была у него до несчастного случая… и, кстати, даже когда за обедом с нами был Рей, Айра без умолку громил и громил наших врагов.

Этого следовало ожидать. И я ожидал этого. Можно даже сказать, предвкушал. А ведь казалось, никогда не надоест, все будет мало. Ан нет, насытился. На следующей неделе предстояло идти в колледж, обучение у Айры закончилось. Вдруг внезапно, с невероятной скоростью все завершилось. Это как и с невинностью. В хижину на Пикакс-Хилл-роуд я вошел одним человеком, а выходил другим. Как бы ни называлась та новая, непрошенно вырвавшаяся на поверхность движущая сила, она вдруг сама собой обозначилась и была непреоборима. Когда-то мое увлечение Айрой привело к тому, что сыновние чувства во мне ослабли, и я отдалился от отца, а теперь это же повторялось с ним – я в нем все более разочаровывался.

Даже когда Айра привез меня к своему ближайшему приятелю из местных, Хоресу Бикстону, который с сыном Фрэнком жил в большом сельском доме у грунтовой дороги и держал в пополам разгороженном и не бог весть как отмытом коровьем хлеву мастерскую по набивке чучел, Хоресу Айра не мог поведать ни о чем ином, кроме того, о чем непрестанно твердил, говоря со мной. Годом раньше мы уже бывали у Хореса с Фрэнком, и я с огромным удовольствием слушал, но не разглагольствования Айры о Корее и коммунизме, а то, что рассказывал Хорес о ремесле таксидермиста. "Вот, слушай, слушай, Натан! Можно целый сценарий написать для радио – про одного только этого парня с его чучелами!" Интерес Айры к таксидермии отчасти происходил от его непреходящего восхищения рабочим классом, кроме того, Айру волновали отношения человека с природой, причем не столько красота природы как таковой, сколько индустриализация природы, эксплуатация природы, то, как человек берет природу в свои руки, использует, обезображивает и, как это начинало уже проглядывать в глуши цинковой провинции, – разрушает.

В тот первый раз, когда я вошел в мастерскую Бикстонов, меня потряс странный и причудливый хаос, царивший в маленькой передней комнате: повсюду дубленые шкуры грудами; рога с бирками, свисающие на проволоке с потолка, – там и сям по всей длине комнаты рога, рога, десятками; огромные лакированные рыбы, тоже подвешенные к потолку, – рыбы с растопыренными плавниками, рыбы с длинными мечами вместо носов, и одна рыба с обезьяньей мордой; звериные головы – маленькие, средние, огромные и гигантские, – прикрепленные к стенам, где не осталось ни дюйма свободного места; многочисленная стая уток, гусей, орлов и сов, размещенная на полу, – многие с расправленными крыльями, будто в полете. Были там и фазаны, и дикие индейки, был один пеликан, один лебедь, а среди птиц там и сям таились звери – скунс, рысь, койот и пара бобров. Пыльные стеклянные ящики, составленные вдоль стен, заключали в себе птиц поменьше – главным образом голубей и перепелок, – а также маленького аллигатора, свернувшихся змей, ящериц, черепах, кроликов, куниц, белок и грызунов всех мастей, вплоть до мышей, крыс и прочих отвратных тварей, которых я и поименовать-то толком не умею, и все они реалистично располагались среди засохших трав в натуральнейших сочетаниях и позах. И везде пыль, клочья шерсти, шкуры и прочая, честно сказать, всяческая дрянь.

Тут из задней комнаты вышел пожать мне руку Хорес, тщедушный старикашка, одетый в комбинезон и панаму цвета хаки, ростом и сам не превышавший размаха крыльев какого-нибудь из своих стервятников. Увидев мои округлившиеся глаза и отвисшую челюсть, он смущенно улыбнулся.

– Н-ну да, – сказал он. – Мы редко чего выбрасываем.

– Хорес, – сказал Айра, глядя откуда-то из поднебесья на крошечного человечка, который, как Айра мне уже рассказывал, сам гнал себе сидр, сам коптил мясо и каждую птицу узнавал по голосу, – это Натан. Он еще школьник, но уже писатель. Я рассказал ему, что ты мне говорил насчет того, как стать хорошим таксидермистом: дескать, чучельником становится тот, кто может создать иллюзию жизни. А он мне в ответ: "То же самое можно сказать и о писателе", – вот я и решил взять его с собой, чтобы вы, оба художники, могли промеж собой о том о сем покалякать.

– Вообще-то да, мы к своей работе всерьез подходим, – сообщил мне Хорес. – Работаем с чем угодно. Рыбы, птицы, млекопитающие. Головы охотничьих трофеев. Любые виды и в любом виде.

– Расскажи ему вон о той зверюге, – со смешком сказал Айра, указывая на большую птицу с длинными ногами, которая, на мой взгляд, напоминала петуха из горячечного кошмара.

– Это казуар, – сказал Хорес. – Птица из Новой Гвинеи. Не летает. Сюда она попала с цирком. В бродячем цирке ею паузы заполняли. А потом сдохла – это в тридцать восьмом было, – мне ее принесли, я сделал чучело, но так за ней никто из цирка и не явился. А это сернобык, или орикс, – перешел он к следующему своему произведению. – Вот ястреб Купера в полете. А вот череп бизона, это называется "оформить по-европейски" – вот: верхняя половина черепа. А это лосиные рога. Огромные, да? А вот вильдебиста – они так в Африке называются, а вообще-то антилопа гну, смотри, на верхушке черепа еще шерсть сохранилась…

Полчаса наше сафари продвигалось через выставочный зал, наконец вошли в заднее помещение – "цех", как называл его Хорес; там оказался Фрэнк, лысеющий дядька лет сорока, абсолютно точная копия отца, – он сидел за окровавленным столом, снимал с лисы шкуру ножом, который, как мы впоследствии узнали, своими руками сделал из ножовочного полотна.

– Между прочим, у каждого зверя свой запах, – пояснил Хорес для меня. – Чуешь, как пахнет лисой?

Я кивнул.

– Да уж, запашок у лисоньки, – поморщился Хорее. – Мог бы быть и поприятнее.

Фрэнк уже ободрал к тому времени у лисы почти всю правую заднюю лапу до кости и голых мышц.

– Эту, – указал на нее Хорес, – мы целиком оформим. Выглядеть будет в точности как живая.

Лисица, только что застреленная, лежала на столе; она и так выглядела в точности как живая, только спящая. Мы все сидели вокруг стола, смотрели, как ловко и точно Фрэнк делает свое дело.

– У моего сына очень ловкие пальцы, – с отцовской гордостью произнес Хорес. – Сделать лису, медведя, оленя или больших птиц – на это многие способны, но мой сын может делать и певчих птиц, во как! У Фрэнка есть свое секретное оружие, – пояснил Хорее. – Такая маленькая самодельная ложечка – выковыривать мозги у мелких птиц: таких мелких, прямо собственным глазам не веришь.

К тому времени, когда мы с Айрой встали, чтобы уходить, Фрэнк, который оказался глухонемым, снял с лисы всю шкуру окончательно, отчего животное превратилось в тощенькое красное тельце размером примерно с новорожденного человеческого ребенка.

– А лис едят? – спросил Айра.

– Ну, обычно-то нет, – ответил Хорее. – Но во время Депрессии мы много чего пробовали. Тогда ведь все были равно утрамбованы, понимаешь ли. До мяса, как до луны. Ели опоссумов, сурков, кроликов…

– А кто вкуснее? – спросил Айра.

– Да все было вкусно. Мы были вечно голодными. Во время Депрессии ели все, что можно поймать. Ворон ели.

– И как вороны?

– С воронами проблема в том, что никогда не знаешь, насколько эта скотина старая. Одна, помню, попалась такая – все равно что ботинок жуешь. По большей части вороны годятся разве что на суп. Еще мы белок ели.

– Как же вы белок готовили?

– В чугунке. Черный такой, знаете? Литой. Жена ловила их силками. Свежевала и, когда наберет три штуки, тушила в чугунке. Потом их грызешь, как цыплячьи крылышки.

– Ну, надо к вам женку засылать, – пошутил Айра. – Вы с ней поделитесь рецептом.

– Был такой случай – жена пыталась скормить мне енота. Но я распознал. А она мне втирала, будто это черный медведь-барибал. – Хорес усмехнулся. – Она хорошо готовила. Умерла в День сурка. Семь лет назад.

– О! А этот когда у тебя появился, а, Хорес? – Айра указывал поверх панамы хозяина на присобаченную к стене голову дикого кабана; она висела между полок, уставленных проволочными каркасами и заготовками из пропитанной шпаклевкой мешковины, на которую натягивают куски звериных шкур, а потом сшивают, чтобы создать иллюзию жизни.

Кабан был настоящее чудовище, огромный, почти черный, с коричневой шеей и беловатой шерстью в виде маски между глаз и на щеках, а влажно поблескивающее рыло у него было большое и твердое, как черный камень. Челюсти угрожающе приоткрыты, так что видна хищная пасть и впечатляющие белые клыки. Нет слов, кабан действительно был как живой; но и лиса на столе у Фрэнка, воняющая так, что сил моих не было терпеть, – тоже.

– Кабан прямо настоящий, – сказал Айра.

– Так он и есть настоящий. Язык, правда, не настоящий. Язык, конечно, – муляж. Охотник требовал, чтобы зубы были настоящие. Обычно мы используем искусственные, потому что в процессе работы зубы не сохранить. Становятся ломкими и выпадают. Но он хотел, чтобы зубы были настоящие, и мы вставили настоящие.

– Сколько на это нужно времени – от начала до конца?

– Около трех дней… часов двадцать.

– И сколько вы за этого кабана получите?

– Семьдесят долларов.

– По-моему, как-то даже и дешево, – сказал Айра.

– Ну, это вы привыкли к нью-йоркским ценам, – отозвался Хорес.

– А у вас был весь кабан или только голова?

– Обычно нам дают голову, отрезанную с куском шеи. Ну, случается, конечно, и целиком дают – вот медведь как-то попался – черный медведь… или вот тигра я делал.

– Тигра? Нет, правда? Ты никогда мне не рассказывал.

При том, что Айра, как я заметил, расспрашивал Хореса нарочно – специально для моего писательского образования, – ему и самому нравилось задавать Хоресу вопросы и слушать, как он этаким тихим, отчетливым, бодрым голосом отщелкивает ответы, будто отсекает их от цельного куска деревяшки.

– А тигра-то где тут подстрелили? – спросил Айра.

– Да один чудак их дома у себя держал, они были вроде как ручные. Один издох. А шкуры-то ценные у них, вот он и захотел из него ковер сделать. Вышел на нас, положил его на носилки, Фрэнк погрузил в машину и привез сюда, целиком. Они ведь вовсе там не знали, что с ним делать, как шкуру снять и так далее.

– А вы что – с ходу знали, как делать тигра, или пришлось специальные книжки читать?

– Да ну, Айра, какие книжки! Нет. Когда имеешь в этом деле определенный опыт, знаешь, как разобраться с любым животным.

Тут Айра говорит мне:

– Ну, может, у тебя вопросы есть какие к Хоресу? Образовательного, так сказать, порядка.

Но мне вполне довольно было просто слушать, и я отрицательно помотал головой.

– И что, Хорес, с тигром интересно было поработать? – спросил Айра.

– А что, занятно. У меня приятель один есть с кинокамерой, я ему денег дал, так он весь процесс заснял на пленку, и я ее в том году на День благодарения показывал.

– Это как – перед праздничным обедом или после? – спросил Айра.

Хорес усмехнулся. Хотя в самой таксидермии, как ремесле, ничего смешного я не усмотрел, сам этот мастер был наделен здоровым американским чувством юмора.

– Так ведь едят-то в этот день непрерывно, не правда ли? Зато тот День благодарения все запомнили. В семье таксидермиста к таким вещам привыкают, иногда хочется народ слегка расшевелить, ты ж понимаешь.

Все общение шло в том же духе – спокойная приятельская беседа с шутками и прибаутками, а под конец Хорес даже подарил мне оленье копыто. Все время, что мы гостили у Хореса, Айра был мягок и безмятежен; при мне он таким не бывал ни с кем. Если не брать в расчет того, как меня тошнило из-за запаха лисы, я и сам едва ли когда чувствовал себя в обществе Айры более спокойно и умиротворенно. Мало того: ни разу я еще не видел, чтобы он воспринимал всерьез что-либо, не имеющее отношения к международному положению, политике или несовершенству человеческой природы. Под болтовню про поедание ворон, превращение тигра в ковер и про то, сколько стоит сделать чучело кабана в Нью-Йорке и в провинции, он расслабился, успокоился, отмяк настолько, что сделался вроде и на себя не похож.

Добродушная поглощенность этих двух людей друг другом так завораживала (особенно ввиду того, что в это время у них под носом прекрасное животное лишалось всей своей красы, и в ту сторону смотреть не очень-то хотелось), что я потом не мог не задуматься: а не этот ли человек, которому для общения с людьми не требуется ни заводить себя, ни кипятиться, доходя чуть не до белого каления, как это обычно водится за Айрой, – не этот ли человек и есть настоящая, пусть обычно и невидимая, но истинная, первозданная личность Айры, тогда как другая – яростный радикал – только личина, имитация и муляж, подобно его Линкольну или кабаньему языку? То уважение, та любовь, с которой Айра смотрел на Хореса Бикстона, даже во мне, мальчишке, зародили мысль, что вот же – существует целый мир простых людей и простых радостей, где Айра может укрыться, где вся маята его страстей, все то, чем он вооружился (худо-бедно) для свирепых нападок на общество, сможет развеяться, истаять и, глядишь, повернет в мирное русло. Будь у него сын, подобный Фрэнку, чьими ловкими пальцами он мог бы гордиться, и жена, умеющая ловить и готовить белок, он, может быть, оценил бы подобного рода простые и доступные вещи – гнал бы свой собственный сидр, коптил свои колбасы и, расхаживая в комбинезоне и рабочей панаме цвета хаки, слушал бы певчих птиц… Но ведь опять-таки – может, и нет. Может быть, он на месте Хореса вообще не смог бы жить – в отсутствие великого врага и безнадежной битвы жизнь сделалась бы для него еще несноснее, чем теперь.

Когда мы навещали Хореса во второе лето, смешков и шуток в разговоре не было, да и говорил-то один Айра.

Фрэнк работал над оленьей головой ("Фрэнк, – заверил нас Хорес, – оленью голову может оформить с закрытыми глазами"); Хорес сидел, нахохлившись, у другого конца рабочего стола, "препарируя черепа". Перед ним россыпью лежали очень маленькие черепа, которые он восстанавливал с помощью проволоки и клея. Какому-то учебному заведению в Истоне для кабинета биологии понадобилась коллекция черепов мелких млекопитающих, и там решили, что у Хореса найдется то, что им нужно, потому что – как он сказал мне, с улыбкой глядя на хрупкие, крошечные косточки, лежащие перед ним, – "У меня лишних винтиков не остается".

– Хорес, – вопрошал Айра, – вот как ты думаешь: вменяемый американский гражданин, хотя бы наполовину укомплектованный мозгами, может поверить, что войска северокорейских коммунистов погрузятся на суда, приплывут за шесть тысяч миль и захватят Соединенные Штаты? Ты можешь в это поверить?

Не поднимая глаз от черепа ондатры, челюсть которой он как раз укомплектовывал зубами, вставляя их и сажая на клей, Хорес медленно покачал головой.

– Но в народе-то говорят именно так, – втолковывал ему Айра. – "Надо быть настороже насчет коммунистической угрозы. А то они так и нашу страну захватят". Трумэн перед республиканцами играет мускулами – вот что он делает. Вот зачем все затеяно. Ему надо поиграть мускулами за счет безвинного корейского народа. И все только затем, чтобы там не свалили нашего ставленника, фашистского мерзавца Ли Сын Мана. Вот придем сейчас и разбомбим сволочей, врубаешься? Какой молодец президент Трумэн! Какой молодец генерал Макартур!..

Я же, не в силах совладать со скукой, которую навевали на меня занудные монологи Айры – а только из них и состоял теперь его тупой сценарий, – злобно думал: "Фрэнк даже и не знает, как ему повезло, что он глухой. Ондатра даже и не знает, как ей повезло, что она мертвая. Олень…" И так далее.

То же самое – Ли Сын Ман, молодец президент Трумэн, молодец генерал Макартур – повторилось, когда мы как-то утром ездили на каменный отвал (он прямо у шоссе чуть дальше) повидаться с Томми Минареком, отставным шахтером – кряжистым, дюжим словаком, который работал в шахте, еще когда Айра впервые появился в Цинк-тауне в 1929 году, и еще в те времена проявил к Айре интерес сродни отцовскому. Теперь Томми находился на муниципальной службе – приглядывал за отвалом как за единственным в городе объектом туризма, куда, наряду с серьезными собирателями минералов, приезжали и просто семьи с детишками – порыться, поискать в обширных россыпях какой-нибудь интересный обломок камня, чтобы взять его домой и поместить под ультрафиолет. В ультрафиолете, как объяснил мне Томми, здешние минералы "флуоресцацкают" – сияют, стало быть, флуоресцентным красным, оранжевым, фиолетовым, горчичным, голубым и зеленым свечением, а некоторые кажутся сделанными из черного бархата.

Томми, при любой погоде без шляпы, сидел на большом плоском камне у входа на отвал: благообразный старик с широким, почти квадратным лицом, седой шевелюрой, светло-карими глазами и полным ртом еще крепких своих зубов. Со взрослых он взимал за вход по четверть доллара, и, хотя начальство требовало с детей брать десять центов, детей он всегда пускал бесплатно.

– Сюда со всех концов земли приезжают, – сказал мне Томми. – Кое-кто годами наведывается – каждую субботу и воскресенье, даже зимой. Для некоторых из этих постоянных я, бывает, костры развожу, они мне за это по несколько баксов подкидывают. Каждую субботу и воскресенье приезжают, невзирая на погоду.

Рядом с плоским камнем, на котором удобно сидеть, Томми ставил машину (старый расхристанный драндулет), расстилал на капоте тряпицу и на нее выкладывал образчики минералов из собственной коллекции, хранившейся в подвале; отдельно лежащие увесистые каменюги продавались у него по пять и по шесть долларов, образцами поменьше (по полтора доллара) были набиты стоящие тут же жестянки из-под конфет, а совсем мелкие осколки и кусочки камня лежали в простых кульках из оберточной бумаги по пятьдесят центов кулек. Пятнадцати-, двадцати– и двадцатипятидолларовый товар хранился в багажнике автомобиля.

Назад Дальше