Но шли недели, и Айра все больше сомневался в моей правоте. Дорис, между прочим, тоже, так что, может быть, Натан, я и впрямь ошибался. Может, если бы он, пусть по расчету, вернулся к Эве – с ее аурой и ее репутацией, ее связи сработали бы как надо, спасли бы его и его карьеру. Это возможно. Но что спасло бы его от такой жены? Каждый вечер, едва Лорейн уйдет в свою комнату, мы начинали на кухне заседание, причем Дорис и я в унисон пели Айре в оба уха; он слушал. Потом мы с Дорис садились пить чай, и Дорис говорила: "Три года он всю эту ее абракадабру терпел, когда терпеть не было никакой разумной причины. Почему бы ему не потерпеть еще три года, когда наконец есть разумная причина? Какими бы его соображения ни были – плохими, хорошими, – за все это время он ничего такого непоправимого, бесповоротного, что вело бы к безусловному разрыву, не сделал. Так зачем же делать теперь, когда то, что он ее муж, вдруг да и поможет ему? Сумеет получить с этого какую-то пользу – хорошо, по крайней мере, не совсем зря с этой дурацкой парочкой объединялся. А я в ответ: "Если вернется к этой дурацкой парочке, сама эта дурацкая парочка его и сожрет. Она ведь не просто дурацкая. Не зря же он половину времени пребывает в таком кошмаре, что вынужден ездить к нам ночевать". На что Дорис говорила: "Когда попадет в черный список, у него еще не тот кошмар начнется". – "Да ну… В черный список Айре в любом случае прямая дорога. Такой балабон да с таким прошлым – ну куда он денется?" А Дорис за свое: "Почему ты так уверен, будто прямо вот никому никакого не будет спасения? Начать с того, что вся эта дребедень совершенно иррациональна, в ней ни складу ни ладу…" А я ей: "Дорис, его имя мелькало уже в пятнадцати, двадцати местах. Это назрело. Совершенно неминуемо. А когда произойдет, мы знаем, на чьей стороне окажется она. Кого будет защищать. Не его, Сильфиду – она будет защищать Сильфиду от того, что происходит с ним. Я утверждаю одно: этот брак и связанные с ним мучения надо заканчивать, приняв как данность, что, как бы то ни было, где бы он ни был, в черных списках все равно окажется. Если вернется снова к ней, они не уживутся мирно – он начнет с ней воевать, воевать с дочерью, и довольно скоро она поймет, зачем он вернулся, а тогда будет много хуже". – "Эва? Поймет? – Дорис была полна сарказма. – На этой женщине реальность никак не сказывается. Ни складочки, ни морщинки не оставляет. С чего бы на сей раз Эва вдруг поддалась?" – "Нет, – сказал на это я. – Цинично эксплуатировать ее, присосаться вроде пиявки – нет, это чересчур гадко. Мне такая идея и сама по себе не нравится, но главное – Айра ведь не сумеет воплотить ее. Он открытый, импульсивный, прямой. Такой дуролом, как он, – нет, он не справится. А когда до нее дойдет, зачем он там, – о! она еще хуже все запутает и испоганит. Да и не надо, чтобы до нее самой доходило – кто-нибудь объяснит ей. Ее приятели Гранты на помощь подоспеют. Наверное, уже подоспели. А, ты вернулся, Айра, легок на помине! Хочешь жить с ней – надо менять стиль поведения. Придется стать комнатной собачкой, Айра. Ты готов к этому? Готов?" – "Ну, он как-нибудь исхитрится, будет гнуть свою линию", – сказала Дорис. "Нет, – сказал я, – он не сможет хитрить и гнуть свою линию. Никогда он не сможет хитрить и изворачиваться, потому что вся обстановка у них в доме его бесит". – "Ну, – это Дорис опять, – а как насчет того, чтобы потерять все наработанное, перед всей Америкой быть битым за то, во что веришь, отдать победу врагам – это его не бесит, что ли?" – "Все равно мне такая мысль не нравится", – сказал я, а Дорис говорит: "Ну тебя, Марри! Конечно, тебе с самого начала его женитьба не нравилась. Теперь пользуешься случаем, чтобы заставить его сделать то, что ты хотел от него все время. Эксплуатировать? – какая чепуха! Для чего еще она и нужна-то! Что такое брак без эксплуатации? В совместной жизни люди эксплуатируют друг друга в миллион раз больше. Кто-то эксплуатирует общественное положение супруга, кто-то – деньги, кто-то – красоту. Думаю, ему надо вернуться. Ему сейчас нужна любая защита, какую он может сыскать. Как раз потому что он такой импульсивный, потому что он дуролом. Он на войне, Марри. Он под огнем. Ему нужна маскировка. Вот Эва и есть его маскировка. Разве не служила она тем же самым Пеннингтону, который был голубым? Пусть теперь послужит Айре, который красный. Пусть будет хотя бы для чего-то нужна. Нет, я не вижу тут моральных препятствий. Он арфу таскал? Таскал! Он эту заразу, когда та с кулаками на мать набрасывалась, оттаскивал? Оттаскивал! Делал для нее, что мог. Теперь пускай она для него сделает, что сможет. Теперь, слава те, господи, этим двум теткам подвернулся случай наконец-то сделать что-нибудь для Айры; не всё же только ныть, собачиться да воевать друг с дружкой. Им не надо даже сознавать ничего. Без малейших усилий с их стороны они могут оказать Айре поддержку. Что в этом плохого?" – "Тут, между прочим, человеческое достоинство на кону, – не согласился я. – Его честь на кону. Слишком уж унизительно получится. Ах, Айра, Айра! Я отговаривал тебя вступать в Коммунистическую партию. Спорил с тобой насчет Сталина, насчет Советского Союза. Тебе все было как с гуся вода: своей Коммунистической партии ты предан с потрохами. Что ж, это еще одно испытание преданности. Мне не хочется думать, что ты унизишься. Может быть, наоборот: пришло время сбросить с себя всю унизительную ложь. Ложь этой твоей женитьбы и ложь, на которой стоит твоя политическая партия. И то и другое очень тебя принижает".
Эти дебаты продолжались пять вечеров подряд. И все пять вечеров он молчал. Никогда я не видел его таким молчаливым. Таким невозмутимым. В конце концов Дорис повернулась к нему и говорит: "Айра, это все, что мы можем сказать. Мы уже все обсудили. Это твоя жизнь, твоя карьера, твоя жена, твоя семья, наконец. Твое радиошоу. Решение тоже должно быть твое. Тебе решать". А он говорит: "Если сумею удержать позицию, сумею не позволить, чтобы меня слили, походя выкинули на помойку, тогда я смогу сделать для партии больше, чем если буду сидеть как пень и соблюдать невинность. Мне наплевать на унижение, главное – приносить пользу. Чтобы двигать дело, требуется мощность на валу, а не честь. Я возвращаюсь к Эве". – "Да ведь не сработает", – сказал я. "Нет, сработает, – нахмурился он. – Когда самому ясно, зачем это нужно, еще как сработает".
А чуть погодя тем же вечером – всего полчаса, от силы минут сорок пять прошло – раздается звонок в дверь. Она из Нью-Йорка на такси примчалась! Лицо серое, как у привидения. Бегом вверх по ступенькам, а увидела на площадке лестницы Дорис и меня, вся просияла, заулыбалась – вот ведь актриса-то: как по команде! – как будто Дорис поклонница, ждала у служебного выхода, чтобы любительской фотокамерой ее щелкнуть. Мимо нас прошла, а там Айра; она – бух на колени! Тот же трюк, что и тогда – ночью в хижине. Молящая – видали? Дубль второй! По сорок раз на дню одна и та же трагедия Эсхила. То она аристократка, ходит аршин проглотив, а тут вдруг такое извращенное, бесстыжее поведение. "Заклинаю тебя – не покидай! Сделаю все, что пожелаешь!"
А наша маленькая, умненькая, едва начинающая взрослеть Лорейн была в своей комнате, делала уроки. И только она в пижамке вышла в гостиную пожелать всем спокойной ночи, вдруг смотрит – здрасьте пожалуйста! – знаменитая актриса, звезда, которую она каждую неделю слушает по радио в программе "Американский радиотеатр", и вдруг у нее дома, да еще и в полном безумии и раздрае. Весь срам и хаос самой сокровенной личной жизни выставлен напоказ прямо тут же – в гостиной на полу. Айра потребовал, чтобы Эва встала, однако, едва попытался поднять ее, она обвила руками его ноги и испустила такой вопль, что у Лорейн аж челюсть отпала. Такого она еще не видывала. Мы водили ее на спектакли, ходили с ней в планетарий Хейдена, возили на машине смотреть Ниагарский водопад, но это разве сравнишь! Тут зрелище так зрелище – прямо-таки звездный час всего ее детства.
Я подошел, опустился рядом с Эвой на колени. О кей, думаю, если уж он всерьез решил к ней возвратиться, похоже, встреча будет с оркестром. "Ну хватит, – сказал я Эве, – давайте, давайте, встаем. Пойдемте на кухню, попьем кофейку". Тут я поймал взгляд Эвы – обернувшись, она увидела Дорис; та стояла, держа в руке журнал, который перед тем читала. Дорис, естественно, в неглиже – ненакрашенная, в халате и тапочках. Вид озадаченный, как я сейчас помню, – ну да, ошеломленный, а как же, но ни в коем случае не насмешливый. Однако уже самим своим присутствием она наносила, видимо, жуткое оскорбление высокому искусству, каковым была жизнь Эвы Фрейм, поэтому Эва подумала-подумала да w выдала: "А, и ты! Ты на что уставилась, уродина поганая, мерзкая жидовка!"
Должен сказать тебе, я это предвидел – почему-то знал: должно произойти нечто такое, что ее миссию сильно затруднит, поэтому я не был так ошарашен, как наша малышка. Лорейн ударилась в слезы, а Дорис говорит: "Ну-ка, вон из моего дома!", после чего мы с Айрой подняли Эву с пола и сперва по коридору, потом по лестнице мало-помалу переместили в машину и уже на машине – до вокзала. Айра сидел спереди рядом со мной, она – сзади, да с таким видом, будто тут же и забыла, что произошло. Всю дорогу до вокзала она будто работала на камеру – с ее губ не сходила улыбка. А под улыбкой не было ничего – ни характера, ни прожитой жизни, ни даже муки. Она была именно тем, что написано на лице. Она не была даже одинока. Там не было того, кто может быть одинок. Не знаю уж, каких таких постыдных тайн происхождения она всю жизнь бежала, но в результате вышло из нее как раз вот это: пустая форма, отдельный облик, от которого сбежала жизнь.
Я подъехал к вокзалу Пенстейшн, мы все вышли из машины, каменным, очень каменным тоном Айра сказал ей: "Давай езжай в Нью-Йорк". Она говорит: "А ты разве не едешь?" – "Конечно нет". – "Зачем же ты тогда в машину сел со мной? Зачем к перрону вместе со мной приехал?" Может, она поэтому и улыбалась? Думала, что одержала победу, и Айра уедет вместе с ней на Манхэттен?
На сей раз сценка игралась не для семьи из трех человек. На сей раз зрителями были человек пятьдесят: народ подходил к вокзалу и останавливался, пораженный увиденным. Ни секунды не колеблясь, ее королевское величество, эта аристократка, придававшая приличиям огромнейшее значение, вскинула обе руки к небесам и на весь центр Ньюарка возгласила о том, как она непереносимо несчастна. Вот женщина: то она вся зажата, замкнута, всего стыдится, то расхристанна и бесстыжа. И никогда ничего между. "Ты обманул меня! Ненавижу! Я презираю тебя! Вас обоих! Вы худшие люди в моей жизни!!"
Помню, там какой-то парень был – сквозь толпу продирается, всех спрашивает: "Что они делают? Снимают кино? А, это же, как ее, ч-черт – Мэри Астор?" А я все думал: надо же, она просто неистощима. Сперва кино, потом театр, радио, а теперь еще и это. Последний взлет стареющей актрисы – кричать о своей ненависти уличной толпе.
Но ничего. Все как-то устаканилось. Айра вернулся к работе, продолжая жить у нас, и разговоров о возвращении на Западную Одиннадцатую больше как-то не возникало. Три раза в неделю приходила Хельги, делала ему массаж, и больше ничего не происходило. Почти сразу, правда, Эва попыталась позвонить, но трубку взял я, сказал, что Айра говорить не может. Она: "Может, тогда вы со мной поговорите? Может, хотя бы выслушаете?" Я сказал: "Ладно". Что мне оставалось делать?
Она сказала, что знает, в чем была не права, и знает, почему Айра прячется от нее в Ньюарке, – она не вовремя сказала ему про отчетный концерт Сильфиды. Айра и так ее к Сильфиде ревнует, поэтому слышать не желает о предстоящем ее сольном выступлении. А когда Эва все же решилась рассказать о нем, она посчитала своим долгом сообщить заранее и обо всем том, что с такой презентацией связано. Потому что надо не просто снять зал, объясняла она мне, надо не просто выйти и сыграть – нет, это целая постановка. Что-то вроде венчания. Громадное событие, подготовкой которого должна месяцами заниматься вся семья музыканта. Сильфида и сама весь следующий год будет готовиться. Чтобы выступление могло считаться полноценным отчетным концертом, в нем должно быть как минимум шестьдесят минут сплошной музыки, а это тяжелейшая задача. Один только выбор музыки – уже тяжелейшая задача, причем не для одной только Сильфиды. Предстоят бесконечные обсуждения того, с чего Сильфиде надо будет начать, чем заканчивать, какая вещь должна быть центральной, – вот Эва и хотела Айру подготовить, чтобы он знал и не приходил в неистовую ярость всякий раз, когда она оставляет его, чтобы сесть с Сильфидой и поговорить с нею о программе. Эва хотела, чтобы он знал заранее, с чем он, как член семьи, должен будет справляться: все это привлечет внимание прессы, у Сильфиды возможны срывы, кризисы; как и у всех молодых музыкантов, у Сильфиды начнутся приступы малодушия, желания все бросить… Но Айра пусть не сомневается: в конечном счете игра стоит свеч, и вот это она и хочет, чтобы я передал Айре. Потому что никуда не денешься, Сильфида должна пройти через этот отчетный концерт. Публика глупа, сказала Эва. Публике хочется, чтобы арфистка была высокой, стройной и непременно блондинкой, а Сильфида, как назло, не высокая, не стройная и не блондинка. Но она исключительно талантливый музыкант, и отчетный концерт должен доказать это раз и навсегда. Он состоится в зале Городского собрания, Эва оплатит; помогать Сильфиде готовиться будет ее старая преподавательница из Джульярда – та уже согласилась; Эва так устроит, чтобы знакомые все пришли, а Гранты пообещали обеспечить явку критиков из всех газет, так что Эва не сомневается: у Сильфиды все пройдет как нельзя лучше, она получит прекрасные отзывы, а потом Эва сама пошлет их Солу Гуроку.
Ну что тут скажешь? Чего бы я добился, если бы напомнил ей о том, о другом, о третьем? Явный случай селективной амнезии, причем целенаправленной: все неудобные факты она отбрасывала как несущественные. Ничего не помнить было ее способом выживания. Почему Айра сбежал к брату? – так ясно же: потому что я сочла своим долгом сказать ему правду о концерте в зале Городского собрания и о том, чем это чревато.
Кстати, интересно, что, пока Айра жил у нас, об отчетном концерте Сильфиды он не упомянул ни разу. Настолько он был весь в своих черных списках – ему ли о каком-то концерте волноваться! Когда Эва ему что-то такое говорила, сомневаюсь, чтобы он вообще вникал. Да и вообще, по этой ее телефонной речи судя, я не поручусь, был ли у них подобный разговор.
Потом она прислала письмо, я написал на конверте: "Адресат неизвестен" – и, с согласия Айры, вернул на почту нераспечатанным. Со вторым письмом поступил так же. После этого звонки и письма прекратились. Какое-то время было тихо, будто беда прошла стороной. Выходные Эва с Сильфидой проводили в Стаатсбурге с Грантами. Эва им, должно быть, про Айру все уши прожужжала (да и про меня, наверное, тоже), а они ей в ответ про коммунистический заговор. Однако по-прежнему стояла тишина, и я уже почти уверился в том, что, пока он официально остается мужем Эвы Фрейм, ему ничего не грозит – Гранты поберегут Эву, понимая, что, если мужа выставят напоказ в "Красных щупальцах" и он лишится работы, это может ударить и по жене тоже.
Однажды в субботу включаем радио, и в программе "Ван Тассель и Грант" появляется – кто бы ты думал? – Сильфида Пеннингтон со своей арфой. Я думаю, это было неким знаком, вроде штампика "Дозволено цензурой", который по просьбе Эвы оттиснули на Сильфиде, чтобы снять с приемной дочери малейшее подозрение в сообщничестве с отчимом. Брайден Грант взял у Сильфиды интервью, она рассказывала ему смешные истории из жизни оркестрантов "Мюзик-холла", потом Сильфида сыграла для радиослушателей несколько пьес, а после этого Катрина завела еженедельную тягомотину о событиях в области культуры и искусства – в ту субботу, в частности, это была фантазия на тему о том, сколь многого ожидает в будущем мировая музыкальная общественность от Сильфиды Пеннингтон, а также о том, как нарастает у всех нетерпение по поводу ее грядущего дебюта в зале Городского собрания. Катрина рассказала, как она устроила для Сильфиды прослушивание у Тосканини, и тот сказал о молодой арфистке то-то и то-то, а потом она устроила Сильфиде прослушивание у Фила Шпитальни, и тот тоже сказал то-то и то-то, и не было ни одного известного в мире музыки имени, которое бы она не привлекла, при том что Сильфида никогда ни перед кем из них не играла.
Здорово Катрина выступила – смело, искрометно, а главное – честно. Эва тоже могла сказать что угодно, когда загнана в угол; Катрина же могла сказать что угодно в любой момент. Преувеличение, произвольное толкование, подтасовка и чистейшее вранье – надо отдать должное ее таланту. Да и муженек ее по этой части был дока. Как и сенатор Джо Маккарти. Эти Гранты были тот же Маккарти, только с апломбом. В каком-то смысле даже уголовным Довольно трудно себе представить Маккарти пойманным на лжи так, как была поймана эта парочка. "Стрелок-радист Джо" никогда не мог полностью подавить цинизм, но Маккарти, на мой взгляд, по крайней мере, старался худо-бедно прикрыть свое человеческое убожество, тогда как Гранты свое убожество нагло выставляли напоказ.
Так что, пока суд да дело, Айра начал подыскивать себе квартиру в Нью-Йорке… и вот тогда-то как раз и бабахнуло – но рке при участии Хельги.
Лорейн приходила в шок от этой здоровенной бабы с ее золотым зубом и закрученными неопрятной халой крашеными волосами, когда та врывалась в нашу квартиру и начинала пронзительно верещать с сильным эстонским акцентом. В комнате Лорейн, где Хельга делала Айре массаж, она непрестанно хихикала. Помню, как я однажды сказал ему: "Я смотрю, ты здорово ладишь с такого рода людьми, верно?" – "Почему бы и нет? – ответил он. – Что в них плохого?" С той поры я начал сомневаться, не было ли нашей общей непростительной ошибкой то, что когда-то мы не оставили его в покое, не дали ему жениться на Доне Джонс, – пусть бы сидел там, в сердце Америки, зарабатывал на жизнь, мирно изготавливая сласти, и рожал бы детей с этой его бывшей стриптизеркой.
Короче, однажды утром в октябре Эва томится в одиночестве, несчастная и запуганная, и ей приходит в голову отправить с письмом к Айре эту Хельги. Звонит ей в Бронкс и говорит: "Берите такси, езжайте ко мне. Проезд компенсирую. Потом, когда поедете в Ньюарк, передадите письмо".