Мой муж коммунист! - Рот Филип 9 стр.


М-да. Процессия шла мимо макаронной фабрики, фабрики бижутерии, каменотесной мастерской и театра марионеток, какая-то киношка там была еще… дальше, за итальянским кегельбаном, громадный ледник, за ним типография, ну, и потом уже шли мимо клубов всяких, ресторанов. Мимо кафе "Виктория" – это знаменитое было место, его бандюган держал, Ричи Боярдо. Когда в тридцатых Боярдо вышел из тюрьмы, он специально под тот кабак дом выстроил – "Замок Витторио", на углу Восьмой и Летней. Чтобы в этом замке пообедать, бонзы шоу-бизнеса, бывало, приезжали аж из Нью-Йорка. Там, кстати, Джо Ди-Маджио питался, когда бывал наездами в Ньюарке. И помолвку со своей девушкой он тоже там праздновал. Как раз из этого-то замка Боярдо и правил всем центром города – тогда это называлось "Первый околоток". Ричи Боярдо рулил своими итальянцами в Первом околотке, а Лонги Цвильман рулил евреями в Третьем, и эти два гангстера беспрерывно воевали.

Минуя несчетное множество салунов, процессия двигалась с востока на запад, к северу по одной улице, к югу по следующей, до муниципальных бань на Клифтон-авеню. (Самым впечатляющим строением после церкви и кафедрального собора в Первом околотке были бани – тяжелое старое здание; когда был маленьким я, а потом Айра, мама нас туда водила мыть; отец туда тоже хаживал; душ бесплатно, и один цент за полотенце.)

Канарейка лежала в маленьком белом гробике, но несли его все равно четверо. Собралась огромная толпа – тысяч десять народу выстроилось вдоль маршрута процессии. Зеваки гроздьями висели на пожарных лестницах, даже на крышах стояли. Из окон целыми семьями высовывались, смотрели.

Руссоманно ехал за гробом в карете. Я говорил, он безутешен был, этот Эмидио Руссоманно, ехал в карете и плакал, тогда как остальной народ по всему Первому околотку корчился от смеха. Некоторые так ухохатывались, что падали со смеху наземь. Хохотали до того, что ноги их отказывались держать. Даже те, что гроб несли, в цилиндрах и белых перчатках, шли и смеялись. Смех овладел всеми, как вирус, как зараза. Возница на катафалке и то смеялся. Из уважения к скорбящему люди на тротуарах старались сдерживаться, пока карета не проедет мимо, но и такое было для них непосильной задачей, особенно для детей.

У нас в квартале жили скученно, и детишки кишмя кишели: дети в переулках, дети в подъездах, дети стайками на тротуарах – бегают, мельтешат. День-деньской, а летом так и половину ночи слышно было, как они перекрикиваются: "Гуа-а-йооо! Гуа-а-йооо!" Куда ни глянь – компании, сонмища, батальоны ребятишек; в орлянку, в карты режутся, мечут кости, гоняют мяч, лижут мороженое, поджигают петарды, пугают девчонок. Справляться с ними могли разве что монахини, и то если с линейками в руках. Тысячи и тысячи мальчишек, и все не старше десяти. Одним из них был Айра. Тысячи и тысячи итальянских маленьких сорванцов, детей тех итальянцев, что укладывали рельсы на железной дороге, мостили улицы и копали канавы, детей мелких торговцев, фабричных рабочих, старьевщиков и владельцев салунов. Детей с именами Джу-зеппе и Родольфо, Рафаэле и Гаэтано, и среди них единственный еврейский мальчишка по имени Айра.

В общем, итальянцы, что называется, оторвались на славу. Прежде они никогда не видели ничего подобного этим похоронам канарейки. Да и потом тоже не видели. Похоронные процессии – это конечно, а как же: с оркестрами, играющими траурные марши, и плакальщиками по всему пути. Еще бывали праздники (круглый год, кстати, и чуть не каждый день) с процессиями в честь всевозможных святых, которых они привезли с собой из Италии; сотни и сотни людей выходили поклониться их местному, только в их среде почитаемому святому – празднично приодетые, с расшитым флагом этого святого и зажженными свечами размером с хорошую монтировку. А еще в церкви Святой Лючии на Рождество устаривали preserpio – что-то вроде неаполитанской деревни, изображающей место рождения Иисуса, в ней до сотни итальянских статуэток, среди которых Мария, Иосиф и, конечно, Bambino.Во время шествия алебастровый Bambino двигался среди итальянских волынщиков, а за Bambino валом валил народ, распевающий итальянские рождественские гимны. По улицам сновали лоточники, продавали угрей для рождественского обеда. На религиозные празднества люди валили гуртом, и долларовые бумажки в складки одежды алебастрового святого так и совали, и горстями бросали из окон цветочные лепестки, словно конфетти. Даже птиц из клеток выпускали – по большей части голубей, которые ошалело носились над толпой от одного телеграфного столба к другому. В такие праздничные дни голуби, должно быть, сами были не рады своей свободе.

На День святого Михаила итальянцы одевали двух маленьких девочек ангелочками. И они летали над толпой от одной пожарной лестницы к другой, пристегнутые лонжами к тросу. Маленькие тощенькие девчонки в белых платьицах с кое-как присобаченными крылышками и нимбами, но вот они появлялись в воздухе, распевая молитвы, и толпа благоговейно замирала, а когда их ангельское служение кончалось, уже все шло вразнос. Вот тут-то как раз и выпускали голубей, запускали фейерверки, все кругом бабахало и трещало, и кто-нибудь непременно оказывался в больнице без нескольких пальцев.

Так что яркие представления у итальянцев Первого околотка были делом обыкновенным. Забавные персонажи, фривольные выходки в стиле старой родины, шум и драки, трюки и фокусы – это уж как водится. А похороны – что ж, тоже ведь дело житейское. Во время эпидемии испанки людей умирало так много, что гробы выставляли на улице в ряд. Это было в тысяча девятьсот восемнадцатом. Похоронные конторы не справлялись. За гробами шли процессии – весь день напролет шли по дороге от церкви Святой Лючии к кладбищу Гроба Господня, а там и идти-то всего пару миль. Бывало, маленький гробик несут – ребенок умер. А чтоб похоронить ребенка, это надо было еще очереди дождаться – пока соседи своих похоронят. Когда ты сам от горшка два вершка, это ужас незабываемый. А тут, через два года после эпидемии, вдруг похороны канарейки… Это их сразило наповал.

Все в тот день хохотали до колик. Все, да не все. Единственный в Ньюарке, кто шутки не понял, был Айра. Сколько я ни объяснял, не помогало. Пытался, но все напрасно. Почему так? Может, потому что он был глуповат, а может, потому что умен. Может, просто от рождения у него не было этого чувства карнавала, может быть, революционерам оно вообще не свойственно. А еще может быть, это оттого, что всего несколько месяцев назад у нас умерла мать, у нас были свои похороны, и тогда Айра тоже не хотел принимать в них участие. Нет, он хотел гулять, носиться по улице, гонять мяч. Умолял меня не заставлять его переодеваться и идти на кладбище. Пытался спрятаться в чулан. Но все-таки он пошел с нами. Отец проследил. На кладбище стоял, смотрел, как мы ее хороним, но за руку меня взять отказался и обнять себя не позволил. На раввина смотрел сердито. Просто даже злобно смотрел. Никому не дал себя приласкать, утешить. И не плакал, ни слезы не проронил. Слишком сердит был, чтобы плакать.

Когда и я начал смеяться – потому что смешно ведь, Натан, ну ведь действительно смешно было! – Айра вышел из себя окончательно. Такое с Айрой на моих глазах случилось в первый раз. Стал махать кулаками, кричать на меня. Он и тогда был рослым мальчиком, и я не мог совладать с ним, а он вдруг набросился на нескольких ребят, стоявших рядом с нами – те тоже хохотали как сумасшедшие, – и, когда я сгреб его, хотел оттащить, чтобы не поколотили всей гурьбой мальчишки, его кулак вдруг попал мне в нос. Он сломал мне переносицу – это в семь-то лет! У меня хлынула кровь, проклятый нос был явно сломан, а Айру только и видели.

Мы его на следующий день еле нашли. Ночь он провел во дворе пивоварни на Клифтон-авеню. Кстати, он не первый раз тогда не ночевал дома. Спал у пакгауза под погрузочным настилом. Отец его там утром обнаружил. И всю дорогу до школы тащил за шкирку; так за шкирку и в класс впихнул, где уже урок шел полным ходом. Когда одноклассники увидели, как Айру в грязных джинсах, в которых он спал черт-те где, впихнул в класс его папаня, они заорали: "Ха-а! Беглого привели!", и с тех пор это стало прозвищем Айры не на один год. Беглый Рингольд. Еврейчик, который плакал на похоронах канарейки.

На его счастье, Айра был крупнее других ребят его возраста, был сильным и умел обращаться с мячом. Айра мог бы стать знаменитым спортсменом, если бы не зрение. Среди ребят в нашем квартале если Айру и уважали за что-то, так это за финты с мячом. Что же до драк, то с тех пор он дрался постоянно. Оттуда и пошел его революционный пыл.

Ты знаешь, слава богу, что мы не в Третьем околотке, не с остальной еврейской беднотой росли. В Первом околотке Айра для итальянцев всегда оставался чужаком, брехливым марамоем. Каким бы он ни становился большим, сильным и свирепым, Боярдо не смотрел на него как на юное дарование, достойное приема в банду. В Третьем околотке, среди евреев, все могло обернуться по-другому. Там Айра среди других мальчишек не играл бы роль официально отверженного. Благодаря одному только своему сложению он привлек бы внимание Лонги Цвильмана. Насколько я в курсе дела, у Лонги, который был на десять лет старше Айры, детство было очень схожим: здоровенный, бешеный, злобный мальчишка, он тоже бросил школу, был отчаянным уличным драчуном и в дополнение к начальственной внешности имел кое-какие мозги. Подмяв под себя азартные игры, незаконную торговлю спиртным, торговые автоматы, склады, профсоюзы, строительство, Лонги поднялся до больших высот. Но даже оказавшись на вершине, где был запанибрата с Багзи Зигелем, Лански и Лаки Лючиано, все равно дружбу водил с теми, кто с ним вместе вырос, бегал по тем же улицам Третьего околотка, такими же заводными еврейскими мальчишками, как и он сам. Например, был у него такой Нигги Рюткин, мастер мочить неугодных. Сэм Кац, телохранитель. Джордж Гольдштейн, бухгалтер. Билли Типлиц, специалист по лотереям и лохотронам. Док Стачер, его ходячий арифмометр. А Эйб Лью, его двоюродный брат, заправлял по указке Лонги Цвильмана профсоюзом продавцов мелкой розницы. Господи, да о чем тут говорить, если даже Меир Элленштейн (вот тебе еще один пацан из гетто Третьего околотка), когда был мэром Ньюарка, чуть ли не правил всем городом так, как выгодно Цвильману.

Айра запросто мог оказаться у Лонги в шестерках и верно бы ему служил. Как раз дозрел, только мигни, помани пальцем. И ничего тут не было бы странного: преступление – это как раз то, к чему мальчишки тянулись с детства. Для Айры это был бы следующий шаг, вполне логичный. Была в нем эта грубость, готовность применить силу, без которой в рэкете делать нечего: надо ведь, чтобы тебя боялись, иначе будешь выглядеть неубедительно. Сначала, наверное, в порту повкалывал бы, перегружая канадское контрабандное виски из быстроходных катеров в грузовики Лонги Цвильмана, а кончить мог бы так же, как и Лонги: с миллионерским особняком в Вест-Ориндже и петлей на шее.

Даже странно, от какой чепухи порой зависит, кем ты станешь, каким ты станешь, правда же? Из-за какого-то мелкого топографического несовпадения Айре так и не выпал случай оказаться на подхвате у Цвильмана. А мог бы и карьеру сделать, глуша дубиной конкурентов Лонги, вышибая бабки из его должников или надзирая за карточными столами в каком-нибудь казино, принадлежащем этому бандиту. Карьеру, которая закончилась бы вызовом в комитет Кифаувера, где он два часа давал бы показания как свидетель, а потом пошел бы домой и повесился. Когда Айра все же встретил человека, который был и жестче, и умнее его, про кого было сразу понятно, что он далеко пойдет, Айра уже служил в армии, и оказалось, что на становление личности Айры оказал влияние не гангстер из Ньюарка, а коммунист, рабочий с литейного производства. Для Айры персональным Лонги Цвильманом стал Джонни О'Дей.

– Почему я не сказал ему – в тот первый раз, когда он приехал к нам с ночевкой, – чтобы он с женатой жизнью закруглялся и делал ноги? Да потому что этот его брак, эта женщина, ее прекрасный дом, все эти книги, пластинки, картины на стене, жизнь, полная состоявшихся людей, солидных, интересных, образованных, – все это было тем, чего ему всегда не хватало. Что он и сам уже чего-то добился – ерунда, плюнуть и забыть. Дом! – у него появился дом! Раньше не было, а теперь есть, а парню уже тридцать пять. Тридцать пять, и наконец свершилось: живет не в какой-то там комнатенке, не по кафешкам кушает, да и спит уже не с официантками, подавальщицами из баров или какими-нибудь вообще – бабами, которые подчас толком расписаться и то не могут.

После демобилизации, когда он только что приехал в Калумет-Сити и поселился с О'Деем, у него был роман с девятнадцатилетней стриптизеркой. Дона Джонс ее звали. Познакомился с ней в прачечной самообслуживания. Сперва думал, она в местной школе учится, и прошло какое-то время, прежде чем она потрудилась внести ясность. Маленькая, вся какая-то дерганая, бесстыжая и злая. По крайней мере, на первый взгляд она казалась довольно грубой особой. И дико озабоченная сексуально. Все время рука на письке.

Дона была из Мичигана – там есть курортный городок такой на озере, называется Бентон-Харбор. В Бентон-Харборе Дона работала в гостинице на берегу. Ей было шестнадцать, служила горничной, и вот какой-то постоялец из Чикаго ее обрюхатил. Кто именно, сама не знала. В положенный срок родила, оформила отказ, с позором из города сбежала и вынырнула стриптизеркой в одном из кабаков Калумет-Сити.

Когда Айра не был занят, исполняя по выходным роль профсоюзного Эйба Линкольна, он брал у О'Дея машину и вез Дону в Бентон-Харбор навещать маму. Та работала на маленькой местной кондитерской фабрике, где делали сласти, которые на главной улице Бентон-Харбора продавали отдыхающим. Курортные конфетки. Между прочим, они там делали такую сливочную помадку, что она славилась по всему Среднему Западу. Айра вступил в общение с владельцем фабрики, посмотрел, как делается эта помадка, и вскоре в письме сообщил мне, что женится на Доне, переезжает жить в ее родной городок, они поселятся в бунгало на озере, а то, что у него осталось от дембельского пособия, он вложит в кондитерский бизнес, станет совладельцем. Еще у него была тысяча долларов, которые он выиграл в кости на судне по дороге домой, эти деньги он собирался пустить туда же. В тот год он послал Лорейн на Рождество в подарок коробку помадки. Шестнадцать разных ароматов: шоколадно-кокосовый, арахисовый, фисташковый, шоколадно-мятный, с орешками и тому подобное… все свежие, мяконькие, с пылу с жару. Вот кто бы мне сказал, что может быть большей противоположностью бешеному коммунисту, одержимому идеей развалить американскую систему, чем парень, который в Мичигане заворачивает в праздничную посылку для маленькой племянницы сливочные помадки? А на коробке написал еще: "Конфетки для послушной детки". Не "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", а "Конфетки для послушной детки". Если бы Айра тогда женился на Доне Джонс, жить бы ему тогда по этому лозунгу.

Это ведь не я, а О'Дей отговорил его от Доны. Но не потому, что девятнадцатилетняя девица, выступающая в ночном клубе "Кит-Кэт" в качестве "мисс Шальмар, самой сладкой пампушечки Дункана Хайнза", была весьма рискованной кандидатурой на роль жены и матери; не потому, что сбежавший в неизвестном направлении мистер Джонс, отец Доны, был пьяным придурком, который бил жену и детей; не потому, что весь выводок Джонсов из Бентон-Харбора состоял из неграмотных работяг, и вряд ли такое семейство стоило всерьез и надолго взваливать на свои плечи человеку, позавчера вернувшемуся после четырехлетней армейской службы, – то есть не по тем причинам, которые вежливо излагал ему я. Но для Айры все, гарантированно приводящее к катастрофе в семейной жизни, свидетельствовало как раз в пользу Доны. Этакий раненый птенчик. Помочь обездоленному выкарабкаться со дна для Айры было соблазном непреоборимым. Когда выпиваешь залпом, выпиваешь и отстой – человечность для Айры была синонимом нужды и лишений. А с нуждой, даже в самых ее постыдных формах, он чувствовал себя связанным кровно и неразрывно. Потребовалось вмешательство О'Дея, чтобы развеять любовный дурман, воплощавшийся в Доне Джонс и шестнадцати ароматах помадки. Не кто иной, как О'Дей, потребовал, чтобы он и в личной жизни действовал в соответствии со своим политическим кредо, причем О'Дей сделал это без всяких этих моих "буржуазных" экивоков. Чтобы отругать Айру за какой-то проступок или упущение, О'Дею не надо было на это решаться, не надо было заранее расшаркиваться в извинениях. О'Дей вообще никогда и ни за что не извинялся. Ставил человека на место, и все тут.

О'Дей преподал Айре то, что у него называлось "Курсом молодого бойца по браку и семье в эпоху мировой революции", а содержание этого курса базировалось на его собственном опыте семейной жизни перед войной. "Неужто за этим ты сюда ко мне в Калумет-Сити приехал? Тебе что надо – поднять кондитерское производство или революцию? Теперь не время для всяких дурацких блужданий! Время-то – видишь какое? Встал вопрос не на жизнь, а на смерть: быть или не быть условиям труда, к каким мы привыкли за последние десять лет! Распри побоку, все смыкаются воедино. Да ты сам видишь. Если мы возьмем эту подачу и никто не будет прыгать за борт, тогда черт бы меня побрал, Железный, но через год, максимум через два заводы будут наши!"

В итоге месяцев через восемь Айра сказал Доне, что все кончено, и она проглотила какие-то таблетки – вроде как немножко убивать себя пыталась. Еще месяц спустя Дона была уже опять в "Кит-Кэте" и завела себе нового парня, а ее давно исчезнувший пьяный отец на пару с одним из братьев Доны вдруг появился у дверей Айры, крича, что он сейчас Айре покажет, сейчас научит его, как обращаться с его дочерью. Стоя в дверях, Айра вступил с ними в сражение, отец вытащил нож, но тут О'Дей одним ударом сломал мерзавцу челюсть и вышиб нож… М-да, то была первая семья, с которой Айра собирался породниться.

Назад Дальше