Меня зовут женщина (сборник) - Мария Арбатова 10 стр.


…Отельных увозят в отель, а приватных – в Дом культуры МГУ, где мы раздаем их по списку в веселой неразберихе знакомства, вешая каждому на шею бумажное сердце с именем, фамилией и профессией, чтобы хоть как-то их дифференцировать. Я нахожу второго своего подшефного, высокого застенчивого Джулиана. В караване также его мама, но мама поехала в отель, и вообще с шестнадцати лет Джулиан живет как хочет. Он студент геологии, торгует овощами, занимается театральным бизнесом, пишет для газет и играет на гитаре. Не беспокоится ли мама за него? Нет, у него еще четыре младших брата. Ей есть о ком беспокоиться. С кем она оставила младших братьев? Вызвала человека из фирмы. Она фанатичная антропософка, она не могла пропустить этот поезд. А вот он, Джулиан, считает, что есть вещи поинтересней антропософии…

Дальше начинаются накладки. Когда я жестко объясняла молодчикам-лернейидейчикам, что автобусы не могут за час вернуть из гостиницы "Измайловская" уже зарегистрированных фричиков, они покровительственно улыбались и вещали сквозь зубы и жвачку о том, как немецкий стиль работы сломает русский стиль жизни. В течение первого часа единоборства происходит обратное. На притирку стилей уходит три часа, а пока я бегаю в истерике и оттягиваю начало концерта всеми способами. Ведь если начинать концерт для сотни приватных в пустом зале, то стоило ли его затевать? А если не начинать (а на часах уже 21), то во сколько он кончится, как доберутся домой актеры и не пришьют ли ночью в такси приватных с их долларами? И как его строить, если студенческий театр МГУ хочет играть целый спектакль? А капелла Судакова уже мыча расхаживает в фойе во фраках? А исполнитель былин с бородой лопатой и газетой "День" под мышкой интересуется, сколько ему заплатят за его благотворительное выступление? А рок-музыкант Агафонов пришел с ребенком, и ребенку давно пора спать, и он с визгом носится в проходах? А танцовщица Эрнандес еще не покормила младенца грудью, и первое, что она потребует у меня, войдя, будет утюг, потому что не может же она танцевать в мятом платье?.. А где я ей возьму утюг?

Проблема решается спонтанно. Я вбегаю в зал и вижу, что былинщик уже стоит на сцене и несет малограмотный текст про исконно-посконное-избяное-нутряное русское искусство, а рекрутированная им из первого ряда трогательная специалистка по садовым ландшафтам из Швеции Анна-Луиза смущенно переводит все это на немецкий. Пока я пытаюсь что-то сообразить, он уже поет про Куликово поле, дренькая по гуслям, вежливо застывшим фричикам. Сейчас он допоет, и мне объявлять следующий номер, я бросаюсь к капелле Судакова и вижу, что она тает на моих глазах. Кто-то из конкурентов передал им от моего имени, что автобусы никогда не приедут, а посему выступление отменено, и те, которые потемпераментней, уже рванули по домам, а те, которые пофлегматичней, еще переодеваются. Я мрачно объявляю спектакль студенческого театра, понимаю, что концерт накрылся, потому что после двухчасового мюзикла только идиот выйдет на сцену, и иду в фойе за утешениями друзей.

– Послушай, – говорит Лена. – Что ты переживаешь? Они же все равно ни хрена не понимают.

Тут вбегает возбужденный Урс.

– Гут! – кричит он.

– Что "гут"? – бешусь я.

– Все хорошо! Концерт отличный, но скажи мне главное – я должен выходить в галстуке или без галстука?

– Мне все равно, – отвечаю я, – хоть голый.

– Нет! Это очень важно. Это самое важное для меня сегодня. Как ты решишь, так и будет, ведь ты ведешь концерт! Ведь этим можно испортить все!

– Что можно испортить? Если твои ослы из "Лерне Идее" до сих пор не привезли зрителей? Я не понимаю, как с такой организованностью вы могли дойти во время войны до Москвы?

– Мы дошли, но мы вернулись обратно. Еще не известно, вернемся ли мы обратно из Монголии. У "Лерне Идее" ничего не получается с обратными билетами. Так в галстуке или без галстука?

– В галстуке! – Я же вижу, что ему хочется в галстуке, но необходима санкция сверху. И он вынимает из кармана нечто лягушачьего цвета, важно обвязывает вокруг шеи и убегает вприпрыжку.

Потом появляется танцовщица Эрнандес, с порога говорит слово "утюг", а времени половина двенадцатого, а спектакль в самом разгаре, и их не унять и не сократить, и нельзя не дать спеть Агафонову: он с шести с ребенком дежурит.

– Дорогая, – говорю я Эрнандес, – не хотела ли бы ты получить вместо утюга указанные в ведомости концерта доллары и за это немедленно свалить домой к детям, не танцуя?

– Охотно, – отвечает Эрнандес. – Я была несправедлива к антропософам, это движение действительно таит в себе чудеса.

Когда концерт кончается, на наших смотреть страшно, они с утра бегали в деловом исступлении, а фричики двое суток мариновались в поезде, у них гиподинамия и самое начало разгула.

– Сейчас мы пойдем к Мавзолею и будем фотографироваться на фоне Ленина, – сообщает Уго, обвешанный рюкзаками, компьютером и велосипедом.

– Нет, – отвечаю я жестко, – сейчас мы пойдем домой и упадем спать, иначе я умру.

И интеллигентный Джулиан поддерживает мое предложение.

– Друзья, – говорю я им в кухне, – в этом доме в данный момент нет мужчины, поэтому не работают кран на кухне, свет в ванной и стиральная машина. И хоть я – феминистка, самец с плоскогубцами кажется мне не худшим изобретением человечества.

– О! – кричат они радостно. – Сейчас мы все починим! – и ломают все до основания.

И когда, объяснив мне, что русские краны, выключатели и стиральные машины какие-то странные, они ложатся спать, я стираю до шести утра руками, как Золушка, потому что первый день дали горячую воду и в чем-то же я должна поехать в караван.

В десять утра я стою на сцене ДК МГУ с микрофоном и думаю, как бы не свалиться и не перепутать, "кто кому Вася". Около меня Урс, Клер Нигли из Парижа, ленинградский драматург Саша Железцов, англичанин Саймон, вызвавшийся переводить на английский, и переводчица Лена Бурмистрова для немецкой части зала. Я вещаю что-то дежурно-пышное про идею евразийства, про материк без берлинских стен и железных занавесов, Лена Бурмистрова бойко переводит это на немецкий, и германоговорящая часть зала дежурно аплодирует. Пауза. Все вопросительно смотрят на Саймона. Саймон бледнеет и наклоняется к моему уху:

– Я ничего не понял, что ты сказала. Я перевожу антропософскую литературу. Я перевел книгу Сергея Прокофьева. Повтори мне на ухо все, что ты сказала, только медленно, – говорит он.

– Саймон, дорогой, мы на сцене. Я не могу повторить, я уже забыла, я не выспалась, и у меня плохо работает голова. Скажи им сам что-нибудь многозначительное от моего имени, только побыстрей, – прошу я.

– Как я могу говорить от твоего имени? – возмущается Саймон. – Ведь я не знаком с кругом твоих идей.

– Тогда говори от своего имени, только быстрее, умоляю, быстрее!

– Хорошо. Я буду говорить об антропософии.

– О чем угодно. – И я впихиваю ему в руки микрофон.

– Нет, я должен обдумать, – останавливается Саймон и возвращает микрофон.

Русскоязычная часть зала хохочет, потому что микрофон очень чувствительный и все слышно, остальные, окаменев, наблюдают за нами.

Я понимаю, что кредит доверия исчерпан, и злобно объявляю:

– Профессор Саймон Смит хочет сказать несколько слов от лица английской части Каравана культуры.

– Профессор Саймон Смит хочет сказать несколько слов от лица английской части Каравана культуры, – бодро переводит Лена Бурмистрова, и германоговоряшая часть публики снова аплодирует.

– О нет, – кричит Саймон, – я должен еще подумать!

– Профессор Саймон Смит хочет сказать… – говорю я и леплю очередной текст о загадочной русской душе и феномене русской интеллигенции.

– Профессор Саймон Смит хочет сказать… – переводит Лена, и германоговорящая часть снова аплодирует.

– Президент каравана Урс Польман, – объявляю я. – Я прошу человека, способного немедленно помочь с английским переводом, подняться на сцену.

– Президент каравана Урс Польман. Я прошу человека, способного помочь… – дублирует Лена Бурмистрова, германоговорящие хлопают, англоговорящие уже созрели для взрыва, а на сцену никто не поднимается.

Урс долго, торжественно и нудно пересказывает то, что напечатано во всех афишах и листовках, германоговорящая часть жидко аплодирует.

– Перед вами выступит Клер Нигли из Парижа, – объявляю я. – Лена, умоли ее говорить по-английски!

– Я уже пыталась, она не желает! Франкоговорящая часть зала оживляется, потому что Клер сопровождает монолог экспансивной пластикой, а потом, резко повернувшись, бросается на меня с пылкими лобзаньями. Поскольку из ее выступления я понимаю только словосочетание "русская идея", я догадываюсь, что в моем лице и теле она тискает русскую идею.

– Лена, у меня вся морда в помаде? – спрашиваю я.

– Вся, – отвечает честная Бурмистрова. – Сотри хоть с носа.

– Почему нет английского перевода? – раздается тихий голос из второго ряда. И его ядовитое "уай" подхватывает ползала.

– Я хочу представить русского драматурга и борца за права человека Александра Железцова, – говорю я. – Саймон, если ты сейчас не выступишь, то поезд никуда не поедет, – угрожаю я. И тогда доверчивый и щепетильный Саймон, вслед за Сашей Железцовым, начинает говорить по-английски такую тягомотину, что англоговорящая часть зала немедленно засыпает, Лена не может перевести это на немецкий в ответ на обиженное "варум" немедленно возмущенной германоговорящей части. Слава богу, что их сменяют музыканты, однако проблема перевода примерно в этом виде и сохраняется до конца каравана, видимо, символизируя "социальную скульптуру как образ будущего сотрудничества многих этнических и религиозных групп".

– О, я знаю, – говорит мне хорошенькая француженка, поджав губы, – это все специально подстроили немцы, чтобы мы и англичане чувствовали, что они здесь главные! Они всегда так делают! Ты даже не представляешь, как мы ненавидим их в Страсбурге! Ведь это наша земля, а они считают, что их!

Однако все довольны открытием, щебечут, воркуют, тусуются, пытаются разобраться в программе на сегодня и, поскольку это невозможно из-за перевода, махнув рукой, разбредаются обедать. Отельные – в отель, приватные – к хозяевам.

– Вместо обеда я пойду осматривать Кремль, – говорит Джулиан и испаряется. Меня всегда потрясало, как они ухитряются без единого русского слова не потеряться в городе и, возвратившись, объяснить нам, где что можно купить подешевле.

– Вы хотите пообедать? – спрашивает переводчица Ира Константинова, женщина интуристовского розлива, умудрившаяся впихнуть в караван свою пэтэушную дочь. – Я уже договорилась в "Москве", все уже оплачено. По семь долларов с носа.

– Кем оплачено?

– Какой-то молоденький немец, сын хозяина бензоколонки.

И компания приватных в нашем сопровождении оказывается за длинным столом, вокруг которого носится стая официантов.

Соображать некогда, я думаю, что если обед оплачен частично, то я пришла не одна, а с красавцем Уго. В крайнем случае заплачу за себя рублями по курсу. Сумма астрономическая, но отступать некуда.

– Вот проект спасения московской экологии, – говорит Уго справа и разворачивает буклет под названием то ли "Мир дерева", то ли "Дерево мира". – Ты должна в этом участвовать.

– Конечно, – зевая, отвечаю я. Очень хочется спать.

– Я хочу составить галерею молодого русского авангарда, – говорит Менинг из Лондона, сидящий слева. – Я хочу, чтоб ты помогла мне.

– Обязательно, – вежливо улыбаюсь я.

– Я работаю артистом, я хочу, чтоб ты написала для меня пьесу, – говорит Георгий из Берлина, сидящий визави.

– Непременно, – отвечаю я. Милые ребята, почему им не приходит в голову спросить, заплачено ли за обед, сколько и кем? Я-то еще пребываю в состоянии совковой придурковатости, когда снимаешь последнюю рубашку, чтобы купить иностранцу пирожное.

– Вон тот тип из Парижа, – шепчет мне на ухо Ира Константинова, – говорит, что он заплатил больше, чем остальные. Он требует свои доллары обратно, а официанты говорят, что и так не хватает. Что делать?

– Боже, как неудобно! – Я давлюсь салатом. У меня нет с собой ни одного доллара, только рубли. – Вот деньги, отдай ему рублями, это по самому высокому курсу. Боже, как стыдно!

– Смотри, – говорит Уго справа, подсовывая очередную карту. – Вот Орехово-Борисово, экологически грязный район. Мы наметили сделать вот тут сады, вот сюда поставить очистные сооружения, а здесь построить фонтаны.

– Уго, ты был в Орехово-Борисове сам?

– Нет. Мы рисовали эту карту в Берлине.

– Съезди сначала в Орехово-Борисово, а потом рисуй карту с фонтанами.

– Мне некогда. Сейчас я должен осмотреть центр Москвы, а потом объехать на велосипеде весь Иркутск!

– Как ты думаешь, Маша, будут ли молодые художники продавать мне картины? Американцы платят больше, – говорит Менинг.

– Будут. Пока они дождутся американцев, они умрут с голоду.

– Ты должна написать пьесу о любви молодого немца и русской девушки, чтобы в начале пьесы все плакали, а в конце – смеялись! – говорит Георгий, но я уже не слушаю его, потому что Ира Константинова идет ко мне с трагическим лицом.

– Официанты требуют еще долларов, они пересчитали и говорят, что накрыли больше порций!

Я перевожу доллары в рубли, и аппетит покидает меня.

– Скажи им, чтоб собрали доллары, для них это тьфу! – советует Ира.

– Я не могу. – Конечно, "у советских собственная гордость".

– Тогда выкручивайся сама. Официанты не берут рубли. Валюта только у гостей, но мы знакомы день, удобно ли просить в долг?

– Саймон, – говорю я очень жалобно, – ты не можешь одолжить мне денег? Я отдам завтра в рублях, ведь тебе все равно обменивать.

Английский профессор долго вычисляет и прикидывает в уме, пока я ежусь от стыда, и наконец, решившись, дает мне валюту, с которой Ира Константинова немедленно скрывается в официантском логове.

– Я готов получить деньги завтра по курсу… – И он называет такой курс, по которому доллар можно обменять разве что в мечтах. Глубоко презирая себя, я благодарно улыбаюсь ему. Слава богу, что я еще не в состоянии догадаться о том, что за занавеской Ира Константинова кладет доллары в карман.

Перед ДК МГУ стоит "Икарус", собирающий караванных художников, архитекторов и ландшафтников на экскурсию по Москве. Я прыгаю в него, чтобы посидеть в покое, но когда мы едем по центру, со мной начинает что-то происходить. Попробуйте сесть с иностранцами в автобус и попасть в совершенно другую Москву. Новый ли пространственный ракурс, мнимое ли ощущение отдельности от того, что сидишь в облаке блаженного, неутомимого "файн! файн!", законное ли право на разглядывание бесконечно знакомого по кускам, как иногда вдруг, словно при вспышке молнии, видишь все, чего долгие годы не замечал в лице близкого… Бог весть… И когда автобус будет кружиться по улицам, затоптанным нашими следами, замусоренным нашими словами и историями, город покажется новым, как мир в только что вымытых окнах. И Москва будет так хороша в своей безалаберной душевности, так жалобно неопрятна и возвышенна, как только что родившая женщина. И светлые глаза спутников начнут понемногу загораться не туристским, а любовным трепетом. И вы приосанитесь, как ребенок, показывающий любимые игрушки, и полюбите зрителей за то, что они не морщатся при виде медведя с оторванной лапой и куклы с отбитым носом.

… А вечером я веду концерт посреди скандала французского театра с голландским. "Нет! Мы выступаем первыми! Они думают, что если они французы, то им все можно!"; посреди истерики антропософов, что если не будет выступать Миха Погачник, их партийный скрипач, то они покинут зал; посреди крика Михи Погачника, не желающего играть в одном концерте с порнотеатрами, имея в виду невиннейший "Ад ель Ритон". И мне еще трудно понять гносеологические корни гражданской войны между антропософами и неантропософами, и все немотивированное я еще списываю на западную экзотику и монтирую концерт, лепеча веселости, просчитывая градус скандала за кулисами, припоминая великие слова: "Публика – дура, она если слушает – то не слышит, если слышит – то не понимает".

Пока на сцене голландцы, я выбегаю в фойе и вижу возбужденно беседующих Лену Гремину и Урса.

– Он говорит, что половина гостей недовольна приемом!

– Что??!! – не верю я своим ушам: наши из кожи вон лезут в условиях инфляции, жары и языкового барьера.

– Они заплатили три с половиной тысячи марок и вправе рассчитывать на комфорт за эти деньги, – говорит Урс жестяным голосом.

– Покажи, кто именно недоволен!

– Вон та дама из Голландии. Ее не накормили обедом, и она потратила на это свои десять долларов!

– Послушай, Урс, – я чуть не вцепляюсь в его рыжие волосы, – ведь ты знаешь, что она живет у главного режиссера театра МГУ, который пустил в свое помещение бесплатно! Ты прекрасно видишь, что он целый день помогает здесь, и твоя голландка тоже не слепая, чтобы не видеть этого! Пойди спроси, обедал ли он сам! И завтракал ли!

– Но порядок есть порядок, – твердо отвечает Урс.

– Хорошо, если порядок есть порядок, то мы сейчас вернем ей обеденные доллары, а вы заплатите за аренду помещения в марках!

При слове "марки" Урс немедленно переводит разговор на другую тему.

На моем пути возникает Анита из Амстердама: с каменным лицом она моет каменный пол руками ужасной тряпкой, полоща ее в ведре с ужасной водой.

– Анита, кто тебя заставил мыть пол? – ужасаюсь я. Анита смотрит на меня скорбными глазами и продолжает мыть.

– Что случилось? – спрашиваю я у наших. Они пожимают плечами:

– Не знаем. Пытались забрать ведро и тряпку, молчит, не отдает. Может быть, она понимает только по-голландски?

– С утра понимала по-немецки и по-английски. Урс, как насчет нервных срывов среди участников каравана?

– Все нормально. Это такая театральная эстетика. Она так медитирует. Она собирается вымыть весь мир, – поясняет Урс.

– Аниточка! Приходи ко мне домой помедитировать!

– И ко мне! И ко мне! – веселятся наши.

– Маша! – кричат сверху. – Бегом! Опять склока за кулисами!

Назад Дальше