Меня зовут женщина (сборник) - Мария Арбатова 27 стр.


Сева. Ой, лучше об этом не вспоминать. Все свои хохмы я протаскивал контрабандой. У меня была очень жестокая редактура. Я ведь привез с собой весь свой гастрольный опыт, весь фольклор, от которого англичане падали в обморок. Я долго их приучал. Но, как гласит английская поговорка: "Начинающий со скандала кончает жизнь институтом". Я вырос на джазовых передачах из Америки, на абстрактном символе свободы. Эту идею раскрепощения я пытался двинуть в своих передачах на шаг дальше. Все мои приколы были направлены на одно: высвободить подсознание. Недоверие к нашей академической советской наукообразности, когда любая простая мысль высказывается профессионально-непонятным языком на двух страницах, то, чем и по сей день страдает наша критика, вызывает у меня жуткую злобу. Я пытался говорить со своими слушателями не простецким, а простым языком. И кажется, мне это удавалось, у меня пудов пять писем-исповедей.

Я. Сева, что вы переводите из литературных произведений?

Сева. Сложный вопрос. Я не просто переводчик. Я как бы сижу на культурном заборе, на мне замыкаются оба потока. Я точно знаю, что переводить можно только общечеловеческие ценности. В России все идет на надрыве. Англичанам кажется, что мы каждую секунду переигрываем. Русская драматургия кончилась здесь на Чехове. Чехов им близок, потому что там есть вопрос о земле. У каждого англичанина есть сад, ему про это интересно. Или вот, например, плохой спектакль студии "Человек" про то, как пьют чинзано, имел успех в Шотландии, где каждый второй – пьяница. Это очень тонкое дело, поэтому я стараюсь не переводить, а адаптировать.

Я. Легко ли совместить русского с англичанином?

Сева. Невозможно. Русский совместим с американцем, итальянцем, французом, хотя француз уже хитрее и закрытее. Но с англичанином, с его клубной философией, с его рассудочностью… Русские люди – люди эмоционального подхода к жизни, чувственного решения. У англичан рассудок каждую минуту начеку. Пример: телевизионная передача, в новостях показывают человека, у которого погиб кто-то близкий, он рассказывает об обстоятельствах. В девяти случаях из десяти этот человек считает, что плакать он не имеет права. Высшее проявление характера у англичан – остаться рассудочным вплоть до момента смерти. Они очень боятся быть похожими на людей.

Англичанин боится общего, хотите ему рассказать про океан – покажите каплю воды, остальное он домыслит сам. Здесь существует культура недосказанности. Если рассказываешь историю целиком, они ужасаются, прячутся в свою скорлупу и слушать не хотят. А наши привыкли рассказать все, да еще на пальцах объяснить, да еще громким голосом, да еще кулаком запихнут, если в горло не лезет.

Правда, у нас начали появляться люди, умеющие отсекать свои чувства. Здесь ведь как только ты повысил голос, ты уже не профессионал, ты уже существо второго сорта. А какому русскому хватит сил, проиграв спор, уйти с достойным лицом. Мы ведь ведем себя как дети в основном. Вместо строгого папы и мамы у нас советская власть, КГБ, мы против них протестуем, ножкой бьем, кидаем книжки. А как только мы начнем отвечать за свои действия, модель поведения изменится. Я уезжал в 75-м году, тогда вся страна вместе с Брежневым говорила "сиськи-масиськи" вместо "систематически". Приезжаю в Италию, а там подойди к любому мусорщику на улице, и он на блестящем языке, не прерывая дыхания, начинает говорить длинными фразами так вольно и славно, что волосы на голове шевелятся. Так и льется: "Либерта, волонта…" Тогда меня это потрясло.

А сейчас смотрю иногда советское телевидение: старшее поколение выкает, мыкает, выходит сопляк и излагает с начала до конца, со всеми знаками препинания и дыхание берет там, где точно. И так это радостно. В России ведь процесс исторический очень припозднился, крепостное право отменили только в 1861 году, значит, революцию делали дети и внуки крепостных, выросшие с привычкой к насилию. Вспомните, как Горького дед лупил розгой по субботам. Насилие было нормальной частью жизни. А здесь все было раньше, и голову отрубили раньше. Эти триста лет очень важны в культурном контексте. Конечно, теперь в России все пойдет быстрей, как у японцев, потому что есть готовые модели.

Я. Сева, в чем разница политических подходов русского и англичанина?

Сева. Посмотрите на английскую архитектуру, вы все поймете. Приватность во всем. Маленькое, дешевенькое, если средства позволяют, но лучше, конечно, на пятнадцати акрах с собственным озером и подъездом – но только свое. Чтоб ни с кем не нужно было жить вместе. Совершенно антикоммунальная культура. Посмотрите на русского: община, сходка, соборность, вече, колхоз и т. д. Мы привыкли жить коллективом. За счет этого у нас и чувство локтя, и чувство юмора другие. Англичане в принципе друг другу не доверяют, чтоб стать приятелем англичанину, нужно очень много лет. С другой стороны, они очень терпимы, они обожают экзотику, тогда как русские в массе ненавидят чужака. В Лондоне чувствуешь себя гражданином мира.

Я. Сева, а если сравнивать Англию и Америку.

Сева. Америка так же изолирована от мира психологически, как и мы. Ведь мир она воспринимает как "то, что не Америка". В этом смысле она как какая-нибудь Омская область. У меня к Америке огромное предубеждение. На карте Америка вроде не такая большая, чуть больше нашей европейской части, но мы забываем о том, что Советский Союз на сорок процентов состоит из вечной мерзлоты. Там жить нельзя. Так что получается, что в Америке население поменьше, а жизненное пространство огромно и совершенно замкнуто на самое себя. А потом – молодая нация, чудовищно плохое образование, малоинтеллигентный стиль жизни.

Сегодня раскроются границы – и попрет наш русский безрюкзачный турист, такой котик промысловый. Народ наш изобретательный, очень импровизационный, вырос по методу холодного воспитания телят: куда ни поедешь – везде теплее. И публика наша образованная, особенно которая образованная. У нас ведь нет классического образования, зато есть техническое, и очень все соображают в электричестве, что вызывает в Англии огромный восторг. Здесь ведь все гуманитарии. До сих пор считается, что техническое образование – это для детей рабочих. Уважающий себя человек в инженеры не пойдет никогда. Идеал – это, конечно, адвокат, политик, человек, блестяще выражающий свои мысли, цитирующий, начитанный, сдержанный. По моей теории, наши технари должны местные пустоты и заполнить.

Я. Сева, ведь, говоря "мы, у нас, наше", вы ни разу не подразумевали Англию.

Сева. Конечно, я – английский гражданин и на верность присягал королеве, и паспорт, но сами понимаете… Русская эмиграция – это миф. Какие-то осколки первой волны, все эти Гагарины, Толстые, которые до сих пор сводят счеты. Звонит мне одна: "Знаете Толстых? Они везде ходят и говорят, что они – графы! Они – не графы вовсе!" А сама княгиня, хотя работала всю жизнь продавщицей, последний раз книжку читала пятьдесят лет тому назад. В общем, кукольный театр. Есть немного второй волны, целые районы украинцев на Севере, которые вообще не смешиваются: так и живут "вулочками". Таких, как я, – единицы. Что бы я делал, если бы не уехал? Я бы работал агентом инфлота, а в свободное время играл бы на саксофоне то, что я хочу. Я был бы, видимо, человеком несчастным. Так что я благодарен эмиграции за то, что она дала мне возможность заняться любительством в новой области, и этим любительством заниматься профессионально. Но это именно мой случай, и только мой.

Я. Сева, англичане имеют хобби как экологические ниши в напряженной холодной жизни, есть ли у вас хобби?

Сева. Одна известная балерина, сраженная русским обедом, приготовленным моей английской женой, уговорила мужа-миллионера, чтобы мы с Карен написали книгу о русской кухне. В результате вот у нас на компьютере лежит рукопись, скоро мы сдаем ее. Это, конечно, адаптация для местных условий, поэтому ее должна была писать англичанка. Здесь из-за разницы климатических условий и энергетической отдачи едят во много раз меньше – вы, наверное, это на себе почувствовали. Все наши рецепты и порции пришлось уменьшать и утоньшать.

Вот, например, приходит к нам в гости один профессор, мы ему подаем гречневую кашу в лучшем виде, он застыл и говорит: "Это же корм для животных!"

А теперь, как специалист по кулинарии, я хочу произнести речь в защиту макарон. В нашей стране происходит чудовищное надругательство над макаронами, и я, как человек, живший в Италии и понявший макаронную культуру, хочу спасти ее от русской дискредитации. Сейчас много говорят об освобождении личности, демократизации, многопартийности, и никто не говорит о повышении качества жизни, а это на низово-бытовом уровне, на каждодневном понимании бытия – самое главное. Собственно, это – единственное, чего добился капитализм. А качество жизни складывается из мелочей.

Мы привыкли относиться к макаронам как к чему-то связанному с армейско-пионерско-лагерной столовой. Только в Италии я понял, как важно макароны не переваривать; это целое искусство, когда стоит повар и, сдвинув брови, пробует макароны. Готовые макароны как бы еще твердые, но уже мягкие; они сварены "альденте", то есть "на зубок", я не побоялся бы сравнить их с грудью молодой женщины. Макароны в Италии варят от восьми до четырнадцати минут.

Макароны, вермишель – это все итальянские фамилии фабрикантов, придумавших свой сорт. Господа Макарони, Вермичелли, Фузили, Равиоли – создатели культуры под общим названием "паста". На моих глазах однажды произошло столкновение двух культур: культуры нашей, маннокашной-пионерской и "паста". Я наблюдал это, когда приехавший из Ленинграда эмигрант подрабатывал в местном ресторане на мытье посуды. Когда начался обед, ему принесли спагетти и спрашивают, какой тебе соус. Он говорит: мне этого не надо, дайте молочка и сахара. Залил все это молоком, посыпал сахаром и размял ложкой, а потом уплел на глазах у изумленных итальянцев. Клянусь вам, что остановились все рестораны на улице, потому что народ сбежался посмотреть на него, у некоторых в глазах стояли слезы жалости. Такого в Италии за двести пятьдесят лет производства макарон не видели.

Правильно сваренные макароны с обыкновенным маслом и тертым сыром поднимут качество жизни гораздо выше, чем вся бесформенная идейная сторона перестройки, и это касается не только макарон. Приятного аппетита!

Ночью Сева и Карен отвозили меня в Бекенхем, мы пытались позвонить из автомата, но каждый второй был использован как общественный туалет или сломан; все они были засыпаны визитками проституток с формулировками "Массаж с фантазией" или "Маникюр, вы не пожалеете!". Предлагаемое прямым текстом карается по закону.

– Успокойтесь, – сказал Сева. – К утру все телефоны вымоют с шампунем.

Ага, позлорадствовала я, значит, не "они у себя не пачкают", а просто "они у себя же и моют". Проблема московских улиц показалась мне разрешимой.

А уезжать, если честно, было не жалко. Даже детям захотелось в школу, при воспоминании о которой я до сих пор вздрагиваю. Конечно, грустно было расставаться с веселой Пниной и милым Рональдом, но так хотелось домой!..

Снова электричка, пароход, электричка; Саша гениально как-то договорился с соседним советским поездом, что мы в Варшаве на него перепрыгнем и за рубли доедем. Ведь в Берлине можно и месяц просидеть, отмечаясь. А уж когда попали в него, увидели столько возвращающихся русских, чуть ли не братание началось. Девица из соседнего купе почти насильно стала рассказывать свою биографию.

– Бывшая актриса филармонии; ну, знаешь, что это такое: койка у сумасшедшей бабки, одноразовое питание, гроши, язва, плохое зрение и, чтоб на рубль больше заработать, надо со всеми переспать. И вдруг немец – богатый, вежливый, красивый. Думаю, шанс, встала на уши, отбила его у жены; конечно, он немолоденький, но еще ничего. Отвалила в Гамбург, вылечила язву, зубы, прооперировала глаза, живу. Чувствую, схожу с ума. Работы нет, общаться не с кем, он – робот, скупой как черт. Конфеты в вазе считал: сколько я сожру. Представляешь? Я взяла и закатила сцену, мол, все не так, жить так не могу. Знаешь, что он сделал? Молча выслушал, а потом начал бить. Знаешь, как бил? Долго, спокойно, как будто его этому учили, а ведь университет кончил. Я орала на весь Гамбург! Ты думаешь, кто-то вызвал полицию? Фиг. Я для них русская беженка. Через неделю, когда синяки сошли, иду в магазин, подходит соседка, улыбается: "Вы уже выздоровели?" Сука! Ты думаешь, он извинился? Нет. Он мне после этого купил колье, чтоб я на нем удавилась, наверное. Знаешь, я ведь сопьюсь так. Он к себе в спальню отваливает, а я достаю из-под кровати бутылку, лежу и вспоминаю свою жизнь в Союзе как сказку. Первый раз за три года к маме еду: денег не давал. Говорит: дорого. Это ему-то дорого, у него, знаешь, сколько денег по нашим представлениям? Со мной в купе уголовник едет, боюсь до смерти. У меня ж валюта.

Уголовник, петушиного вида малый, возвращается из Польши.

– Ох, чувихи, – стонет он, – меня бы кто до Германии пустил, я бы оттуда Рокфеллером приехал. Я за валюту срок барабанил, а заграницы в глаза не видел. Польша – фуфло, одни церкви, ни с одной проституткой не договоришься!

Утром, почти еще ночью, ворвалась наша таможня. Злая баба с головой, не мытой с детства, дико заорала:

– Встать! Выйти из купе!

– Можно я детей не буду поднимать? – попросила я.

– Встать, выйти из купе! Откуда я знаю, что вы там под дитями везете! – заорала она так, что дети просто свалились с полки. Основной шмон шел под матрасами, видимо, там должны были укрывать оружие, валюту и наркотики.

В соседнем купе таможенница цеплялась к пожилому человеку в пиджаке, увешанном орденами.

– Вы почему таким тоном со мной разговариваете? – выяснял он наивно.

– Потому что я на работе, а не по заграницам шляюсь, – орала она и, не найдя криминала, впилась в голландскую ветчину в целлофане, – мясные продукты только в количестве, съедаемом за дорогу!

– А я съем! – схватил он ветчину.

– Многовато будет. Инструкцию нарушаете. Сейчас акт составлять будем.

– Вы ее, наверное, сами хотите съесть? – предположил он.

– Нет, мы ее при вас уничтожим по инструкции, – оскалилась она и приступила к выполнению. До Москвы он бродил по вагону с криками:

– Всю войну до Берлина прошел! Хотел жене отвезти попробовать! Лучше б я на эти деньги шмотку купил!

Сам он до этого всю дорогу ел бурду из ресторана, а ветчину берег жене. Таможенница, конечно, не сунулась к валютчику, обинтованному пачками долларов и от этого неповоротливому, как комбайн: этот сюжет она не могла проглядеть набитым глазом, но сцена с ветчиной показалась ей более сладострастной.

Белорусский вокзал я чуть не облизала с ног до головы, как собака, давно не видевшая хозяина. В очереди перед такси стояли тетки с нашего поезда с прозрачными чемоданами, в плюшевых пиджаках и модных кроссовках.

– Почем чемоданы брали? – спросила я, дабы выяснить, откуда едут.

– По восемь.

– Гульденов?

– Марков.

– Понравилось в Германии?

– Как тебе сказать, – насупилась одна, – есть шо надеть, шо покушать. Но у нас лучше. Я б там жить не смогла. Я б там враз сдохла.

– Я тоже, – призналась я.

Учителя

Отвратительно сильный ветер гнет сосны за ночным окном. В этом доме отдыха такая же тоска, как и во всех остальных домах отдыха аппарата президента, которые мы решили объехать по списку, если список не кончится раньше, чем деятельность нынешнего правительства. Чиновники в спортивных костюмах, жены чиновников в китайско-турецких шмотках; бильярдные шары с облупленными боками на зеленом сукне; попсовая музыка и плохое мороженое в баре; персонал, вежливый холопской вежливостью; камеры ночного наблюдения на отдельных дачках, снятых "новыми русскими"; и отсутствие персонажей, способных поддержать беседу о чем-нибудь, кроме погоды и политики. Я извожу мужа нытьем, смотрю телевизор до упора, отплевываюсь от телевизора и засыпаю. Просыпаюсь к обеду, пока муж сочиняет на компьютере статью о политических элитах, скромных тружениках, которых придется созерцать, спустившись в ресторан. Все это называется цивилизованный отдых, хотя организм уверен в том, что я нахожусь в больнице или исправительно-нетрудовом учреждении с хорошим сервисом. Никакие дискуссии с организмом не возвращают в состояние покоя и растительного комфорта. И я иду на последнее дело, начинаю писать.

…Мою первую учительницу звали Ирина Васильевна… Образованная больницами, санаториями и гиперопекающей еврейской мамой, подставляющей, когда надо защищать, и поучающей, когда надо любить, я долго терялась перед обликом Ирины Васильевны, состоящим из голубых глаз, химических локонов и белой блузки. Я ждала пинков и одергиваний за кляксы в тетради, регулярно истерзанную в переменной возне школьную форму, эпатирующее умничанье и мелкое хулиганство. Однако ручей пятерок не иссякал, и я приписывала его благотворительности по поводу моей хромоты, с которой носилась все детство как дурак с писаной торбой.

Однажды, отмывая тряпку для доски от мела, я зацепила ушами диалог Ирины Васильевны с завучем:

– Сколько у тебя будет отличников?

– Семь, – и моя фамилия среди прочих.

– Гаврилина, это хромая? – уточнила завуч.

– Да.

– Ну, она же хуже мальчишки, у нее манжеты оторваны, ранец на одной лямке, волосы дыбом, хватит с нее за хромую ногу хорошистки. – Я замерла в подслушивании так фундаментально, что мокрая тряпка заткнула сток, и молочная вода поползла вверх по пальцам в чернилах и оторванным манжетам.

– Я не за хромую ногу, – обиделась Ирина Васильевна. – У Суворовой вообще сердце, но я ей выше тройки не могу натянуть. – Суворова, полная, с коричневым капроновым бантом на стриженой голове, умерла, не дожив до выпускных экзаменов. – Она у меня отличница потому, что ей на уроках скучно, ее можно сразу в четвертый переводить. Она Шекспира страницами наизусть читает.

– Шекспира? – усомнилась завуч. – Впрочем, что ей еще с больной ногой остается делать. Ну ладно. Семь отличников так семь…

Определил ли этот диалог мою профессию драматурга, осложнил ли жизнь, предложив оценку за реальные заслуги, так сказать, создал ложный прецедент?

Для чего он прозвучал так интонационно подробно, объединившись с цоканьем учительских шпилек и стрекотанием струйки молочной воды, переливающейся через край раковины, утопившей в гипнозе подслушивания мои руки по локоть?

Как сложилась бы биография, не сомкнись мое дежурство по классу в форме мытья тряпки, интерес завуча к количеству отличников в первом "Б" в форме диалога возле девичьего туалета, предпочтение шекспировского тома всем остальным за тисненную золотом обложку, то есть снова по форме? Короче, все то, что называется единством места и времени и составляет ту форму, которая пинком предъявляет содержание…

Назад Дальше