Меня зовут женщина (сборник) - Мария Арбатова 29 стр.


Когда мы встречались с уважаемым в коридоре, столовой или во дворике, мы не дискутировали и не здоровались. Девчонки говорили, что так он перемучил многих, и некоторым легче было пересдать в пустой квартире или общежитии Литинститута, сжав зубы и закрыв глаза.

Закончив с последним экзаменом, связанным с его компетенцией, я прыгала от радости до момента, пока мучитель не материализовался на зачете спецсеминара по Достоевскому, куда никакая юриспруденция его не допускала.

– Эта студентка будет сдавать мне лично! – дал он команду от двери, и экзаменатор, имевший возможность возмутиться не только хамством по отношению ко мне, но и хамством по отношению к себе, уполз в щель быстрее мыши. Экзаменатор был поэтом-авангардистом, сложным узором вплетающимся в насквозь идеологический институт, и реноме в глазах студентов его не волновало.

– Юрист сказал, что я сама могу выбирать экзаменатора! – завопила я, уже информированная о правовом пространстве студента.

– Ты можешь выбирать, с кем тебе спать, а кому тебе сдавать, выбирать в этом институте буду я! – заорал уважаемый, ошеломив студентов с ассистентами и вогнав экзаменатора в такое выражение лица… после которого, кажется, лучше и не жить вовсе. Я села перед мучителем, изложила содержание билета, получила традиционный незачет, выбежала на улицу и разрыдалась на груди у поджидавшего мужа. Мелькнул соблазн переложить проблему на него; я с наслаждением представила, как муж, обожающий оперный жанр в быту, врывается в учебную часть, суперменским жестом врезает по омерзительной роже, как визжат дамы, падают стулья и книги, бьются стекла и опрокидываются графины, а на моем обидчике трещит неопрятный пиджак… Но как затем приезжает ментовская машина, и красавец муж вместо Большого театра отправляется в казенный дом…

– Нервы, – прорыдала я в свое оправдание. Но нервы действительно сдали, и на следующий день я торжественно объявила в учебной части:

– Зачет по Достоевскому я не буду сдавать никому и никогда! – Тетки застыли. Они, безусловно, считали меня самой плохой студенткой за всю историю Литинститута, а моих детей, успевавших за время лекции сделать подкоп под памятник Герцену и возложить к его подножию цветы с окрестных газонов, – будущими разбойниками; но они были бабы и понимали, что родившая на первом курсе близнецов, замученная все время учебы пеленками, режущимися зубами, разбитыми коленками, детскими больницами и безденежьем, – не самый удобный объект для сексуальных амбиций пожилого педагога. Однако они несли государеву службу.

– Без зачета по Достоевскому ты никогда не получишь диплома!

Прошло время, государственные экзамены, защита диплома, спектакли по моим пьесам, запрещенным цензурой, в подпольных студиях; а в зачетке зияла дыра, посвященная пожилому преподавателю в компании Достоевского.

Его физиономия, напоминавшая голову сыра, изъеденную мышами, все чаще и чаще возникала передо мной. Он понимал, час близок, не останусь же я из-за него без диплома. Он не хуже меня знал, что бесправней женщины с маленьким ребенком на работе и на учебе нет никого, кроме женщины с двумя маленькими ребенками.

– Я подвергнута унижению и преследованию, – поплакалась я вальяжному проректору, нынешнему министру культуры.

– Наслышан про эту историю, – посочувствовал проректор. – Я не вижу простого выхода, вы можете написать заявление, мы обсудим, вызовем людей, в присутствии которых он кричал, что вы можете выбирать, с кем спать, а экзамены обязаны сдавать ему… Дать ему выговор по партийной линии нельзя, потому что он не член партии. Он уважаимейший преподаватель, с ним никто не пойдет на конфликт. Кончится тем, что диплома вы никогда не получите. И не советую обращаться с этим к ректору, он может не понять нюансов.

Что до нюансов, то столько, сколько я училась в институте, ректор находился в глубинах маразма, систематизированного только его жизненными ценностями тридцать седьмого года. История о том, что студентка вякает против уважаимейшего педагога, была бы разрублена им одним ударом красноармейской сабли. И не в пользу студентки.

– Что же мне делать? – спросила я проректора.

– Придумайте что-нибудь необычное, вы же драматург.

Ночь я думала, а утром открыла дверь деканата и нараспев объявила:

– Завтра я иду в Комитет советских женщин на прием к Валентине Терешковой и расскажу ей, что вся администрация института не желает защитить мать двоих детей от похотливого старика! – Главным в этой выходной арии было не дать теткам успеть возразить, и, захлопнув дверь, я побежала по ступенькам.

Чем занимался Комитет советских женщин в этой стране, никто так и не понял, но, вероятно, тетки из учебной части представили мгновенный прилет Терешковой на космическом корабле и большую разборку, в которой слетевшие головы никто посчитать не успеет. Вечером позвонили из деканата и вежливо попросили записать, по какому адресу и в какое время я должна привезти зачетную книжку для ликвидации недоразумения.

В обществе детей, которых не с кем было оставить, я потащилась на край Москвы и позвонила в дверь. Ответа долго не было, зашлепали босые ноги, поэт-авангардист открыл, застегивая джинсы – единственную принадлежность гардероба на хлипком бородатом тельце. Я протянула зачетку. Он настоял на том, чтобы мы зашли. Посреди комнаты, напичканной андеграундными картинками, иконами, колокольчиками и прочими подтверждениями его непримиримости к советской власти, на несвежих простынях лежала моя однокурсница, с которой не спал только ленивый. Свидетелями сексуальной востребованности поэта-авангардиста для чего-то должны были стать мои семилетние дети.

– Вот здесь роспись и зачет, – грубо объявила я специалисту по Достоевскому.

– Я же ничего не знал тогда. Я не лез в вашу историю, потому что думал, что вас связывают с ним личные отношения. Ведь все бывает между преподавателями и студентками, – заблеял он своим чистым от мужских гормонов голосом, легитимизируя однокурсницу в простынях.

Через пару дней я налетела на преследователя, он остановился напротив меня в пустой институтской аллее, сощурился и спросил:

– Радуешься, сука?

– Очень, – призналась я. – Но если б вас кто-нибудь пристрелил, радовалась бы больше. Да и многие бы меня поддержали! – Четыре года унижения и беззащитности сделали меня кровожадной.

Он вздрогнул, отвернулся и пошел, почти побежал от меня – ссутулившийся, жалкий, бессмысленный в своей последней жизненной войне со студентками, не желавшими его тела.

Одним словом, в Литинституте можно было получить разнообразные уроки не в области искусства, а в области правды жизни.

В гостях у Арсения Тарковского и его жены я оказалась случайно. Ухажер, вхожий в дом, решил, что после таких звездочек на погонах он сломит мое сопротивление. Однако меня мгновенно удочерили, узнав, что матушка связана с медициной и может доставать дефицитные лекарства. Не анализируя назначения на должность почтового голубя с лекарствами, я являлась в дом с целью подышать одним воздухом с классиком, научиться у него писать стихи, а также перенять высокий "поэтический" образ жизни.

– Танюша, девочки приехали, давай их скорее ужинать, – радовался Арсений Александрович мне и подружке, таскаемой мной за собой всюду из благотворительных соображений. И величественная Татьяна либо шла договариваться о еде в переделкинскую столовую, либо открывала голицынский холодильник. Было видно, что рады, ждали, сейчас будут кормить и слушать наше чириканье. Они были очень пожилыми людьми, уставшими от интриг и разборок, запретов и унижений, недугов и бессонниц, не приспособленными к быту, не опекаемыми родней и поклонниками. Почти не жили в своей квартире на Маяковской и ютились то в обшарпанном номере Дома творчества, то на запущенной даче, которые так не вязались с их внешностью и изысканностью манер. Они смотрелись, как две камеи, и возраст отступал перед могуществом красоты и породы.

За ужином Арсений Александрович всегда веселился, называл запеканку "закипанкой", пепси-колу – Терпсихорой. Он наклонялся и шепотом сообщал мне:

– У меня по ночам фантомные боли. Знаете, что такое фантомные боли? Это когда болит ампутированная нога, бывшая нога. Моя бывшая нога считает меня своей собственностью. Так обычно ведут себя бывшие жены.

Как-то мы сидели на лавочке в Переделкине, перед нами кормила бездомных собак, изнуряя себя балетными па, известная поэтесса.

– Как вы к ней относитесь, Арсений Александрович? – спросила я.

– Прелестная женщина и умница, правда, слишком жеманится все время, видимо, у нее такая форма извинения за ум и красоту.

– А стихи?

– Стихов, в моем понимании, у нее, к сожалению, нет. А как бы ей пошли хорошие стихи. Со стихами мне последнее время совсем не везет. Ничего, кроме Самойлова и Межирова, не могу читать, остальные – либо фашиствующие молодчики типа Юрия Кузнецова, либо авангардисты для бедных.

– Арсений Александрович, – наконец набралась я смелости за год гостевых отношений, – я хотела показать вам свои стихи.

– Да я же их уже читал. Очень мило, очень мило. – Зная его характер, я поняла, что ничего не перепутал, а просто отшивает, почувствовала, что из глаз у меня сейчас хлынут слезы обиды, распрощалась в ту же секунду и убежала на станцию. Вечером позвонила Татьяна:

– Арсюша сказал, что очень огорчил вас, и просил передать, что зато ему нравится ваша пьеса про Олешу, ему даже странно, что вы, такая молодая, так хорошо почувствовали эпоху. И стихи Олеши в пьесу удачно подобрали. – Стихи в пьесе были мои, а не олешинские, но гордыня, как всегда, притормозила меня, качать права уже было не интересно.

– Очень не хочется умирать от какого-нибудь пошлого инфаркта, инсульта. Вот хорошо Блоку, он умер от гонореи – мне Марина говорила. – Когда Арсений Александрович ссылался на "ту" свою компанию, у меня, понятно, шевелились на голове волосы. – Смотрите, какая девка-баскетболистка, – реагировал он тут же на телеэкран. – Вот жениться на ней, и можно до тысячи лет прожить!

Я перестала ездить к Тарковским после того, как с разрывом в полгода умерли их сыновья. Сначала – сын Татьяны, потом – Андрей Тарковский. Я искала признаки потери в доме, я не увидела их. В воздухе вокруг Тарковских ничего не изменилось, "а были ли мальчики?".

За изысканность стиля и чувство собственного достоинства не могли спрятать полное пренебрежение родительскими обязанностями, характерное для поэтов Серебряного века. "Дети не должны были спрашивать с нас как с обыкновенных людей, ведь мы необыкновенные люди", – все время слышалось в этом доме. И, двинутая на юном максимализме, ошарашенная смертью Андрея Тарковского, я решила закончить поэтическую главу своей биографии, так плохо сопрягаемую с родительскими обязанностями, и больше никогда не пить чай с гением, прозевавшим сына-гения.

Стихи мои к тому времени уже бойко читались на вечерах и печатались в толстых журналах типа "Нового мира" в восьмомартовской подборке, ласково именуемой критиками "братская могила", являясь "могилой сестринской". Я ходила к Тарковскому, чтобы научиться писать стихи, но научилась тому, что если стихи не приносятся в жертву детям, то дети приносятся в жертву стихам.

Очередной учитель обнаружил меня за столиком расписного буфета Дома литераторов. Компания щебетала и материлась, а мы договаривались глазами о будущем счастье. Без дополнительных вступлений он написал на коробке из-под сигарет адрес и жестко сообщил:

– Завтра в семь я жду. – В ту секунду о нем мне было известно, что он пишет гениальную прозу и что за ним я готова ехать в Сибирь. Символика декабристок была так плотно вбита в мою сознанку, что мужчин я долго классифицировала по принципу "за этим поеду" – "за этим не поеду". Добравшись же до Иркутска и поняв, что имеется в виду, я усложнила классификацию, поняв, что за девяноста процентами возлюбленных не поехала бы и до Подмосковья.

В семь часов, вооруженная изысками спекулянтского дизайна, я позвонила в дверь. На пороге возникла невероятной толщины и черноволосости баба с невероятным акцентом.

– Вы к кому?

– К В.

– А вы кто такая?

– Я – знакомая.

– А я – жена. И имейте это, пожалуйста, в виду! – Я чуть не свалилась с лестницы.

В комнате орала музыка, сидел пожилой пьяный хиппи, коротко стриженная красотка, и шел разговор о Розанове. В. в старом купальном халате поцеловал мне руку и прошептал:

– Это моя жена Барбара, она итальянка и немного сумасшедшая. Не обращай на нее внимания. Что ты будешь пить?

Высидев полчаса, в течение которых Барбара с акцентом Карабаса-Барабаса рассказывала, как хорошо в Италии и как плохо в России; пожилой хиппи падал лицом в тарелку с горошком и поднимался, не трезвея; коротко стриженная красотка мурлыкала про то, что "Христос – это ледяные слезы человечества"; а хозяин пожирал меня сочувствующими глазами, я направилась к двери. Он провожал меня, накинув плащ на халат, потом около метро что-то случилось, мы оказались в объятиях и начали целоваться так, будто расстаемся навсегда, а всю предыдущую жизнь провели вместе.

– На пачке сигарет не было написано, что по этому адресу ты живешь с женой-итальянкой, – сказала я в паузе.

– Но ведь ты тоже не сообщила вчера, что замужем.

– Но я и не приглашала тебя в семейный дом.

– Извини, накладка. Завтра ее не будет. Придешь?

– Нет.

– Приходи. Я буду ждать.

Назавтра в одной комнате резались в карты два прибалтийских поэта, а коротко стриженная красотка делала в кухне салат огромным тесаком.

– Здесь общежитие? – злобно поинтересовалась я.

– Сейчас у меня есть деньги снимать хату, а у них нет. Мы все не москвичи.

– А что здесь делает девушка, режущая салат?

– Живет.

– С тобой?

– Только географически, она полька из Львова, учится в ГИТИСе. Очень одинокая.

Я зашла в кухню, встретила ненавидящий взгляд и поинтересовалась:

– А где Барбара?

– Барбара – это я, – сообщила красотка.

– Так вчера вы обе были Барбары?

– Нет, это наша соседка Раиса, она наполовину грузинка, наполовину татарка, работает в овощном магазине.

– А почему она придуривалась женой-итальянкой?

– Он ее попросил, сказал, что ждет в гости женщину, с которой не знает как себя вести, а ей скучно, она и рада. – И тут же без перехода: – Зачем он вам? У вас все есть. Вы поиграете и бросите, я вижу. А он гений, гений, ему нужна преданность! – Это было слишком.

– Вы еще долго собираетесь делать салат? – спросила я.

– Пока не сделаю, – достойно ответила она.

– А потом?

– Потом буду жарить рыбу.

– Отлично. Значит, вы еще долго будете заняты и вам не покажется бестактным, если мы запрем дверь в свою комнату, – отчеканила я.

– В свою комнату? – зашипела она. – Вы – просто тварь!

В. сидел в комнате и играл на гитаре.

– Отсиживаешься, пока тетки дерутся за любимую игрушку? – спросила я.

– Зря ты на нее наезжаешь, она очень нервная, ей вообще кажется, что мир создан для того, чтобы ее обидеть. – И мы мгновенно оказались в постели под аккомпанемент программы "Время" и стук тесака, терзающего салат.

За три года я обнаружила в этой квартире пьющую парикмахершу с вечно подбитым глазом; портниху с обильной растительностью в глубоком декольте и убежденностью, что это невероятно сексуально; народную артистку в припадке новообращенности в христианство; девятиклассницу, скрывающуюся от родителей по причине беременности от классного руководителя; юного кришнаита из номенклатурной семьи; профессионального вымогателя, закончившего психфак; второго секретаря исполкома в глубокой депрессии; художника, живущего на ремонт квартир, и математика, зарабатывающего торговлей наркотиками.

В. всех усыновлял, селил и опекал. Он был "человек-оркестр", и гостей привлекала не столько жилплощадь, сколько атмосфера праздника на ней.

– Чтоб через неделю все это здесь не жило, – заявила я поначалу.

– Ты хочешь водить меня на веревке, как Бармалей обезьянку Чичи? Дело даже не в том, что ты не собираешься расставаться со своим горячо любимым мужем, дело в том, что ты собираешься расстаться с моим внутренним пространством и при этом оставить меня при себе.

Крыть было нечем, я сдалась.

– Хорошая пьеса, – мрачно похвалил он очередную мою пьесу.

– Все мои пьесы отличаются этим, – ответила я с двадцатипятилетним пафосом.

– Ты еще скажи "мое творчество", – фыркнул он, объяснив раз и навсегда, за какой границей человек делает себя пародией. Вообще усмешками и прибаутками он выучил меня всему: как жить, как писать, как разговаривать, как помогать, как разбираться с мерзостью и не увязать в ней при этом, как веселиться, как любить. В постели происходили странные вещи.

– Понимаешь, – путалась я в объяснениях. – В этот момент я слышу музыку, иностранную речь, я даже ее понимаю, я где-то нахожусь, слышу, как шумит река, танцуют женщины, скачут всадники. Каждый раз это разная музыка и разная география, как будто я путешествую…

– Отлично, теперь добавим дыхательные техники, – командовал В., долго занимавшийся йогой, карате, энергетическими играми и обожавший экспериментировать с женским телом.

Однажды я увидела, как на мне отрастают длинные, пушистые белые перья, как я выскакиваю из окна и лечу вверх в искрящуюся золотую воронку, с трудом протискиваюсь в ее узкое горлышко и попадаю в новую, за которой еще одна и еще… Кайф увеличивается пропорционально числу воронок… И я прихожу в себя в ручьях счастливых слез… Мы добавляем какие-то маленькие таблетки. Снова проваливаюсь и вижу себя в военной форме, падающей в темную шахту лифта. Успеваю зацепиться за провода и выступы, срываюсь, снова вцепляюсь и снова падаю, высчитывая, чем лучше упасть, чтобы все закончилось побыстрее, и дико кричу…

Когда я прихожу в себя, В. отчаянно лупит меня по щекам и тоже кричит. Оказывается, я долго была без сознания. На этом духовно-половые эксперименты заканчиваются, я начинаю бояться, и время не лечит этого. У него огромное чувство вины, и мы долго ищем нишу, безопасную для общения.

Я знала, что, когда В. приехал в Москву, он был учеником в буддистской группе некого Самсона. Конечно, мне хочется добраться до первоисточника.

– Никаких координат Самсона ты не получишь. Он серьезный человек, а ты дурью маешься, – отрезал В.

– В тебе говорит мелкая ревность. Ты сам учил, что новый отрезок пути приходит с новым учителем, – подначивала я.

– Можешь налететь покруче, чем со мной. Я – любитель, а он – профессионал, – предостерег В.

Вскоре появилась смешливая славистка из Англии, пишущая о В. диссертацию. Она имела наследный замок и полагающиеся к нему сексуальные зажимы, была брита наголо, не носила бюстгальтера на огромном великолепном вымени и одевалась в никогда не стиранный джинсовый костюм. Она изо всех сил пыталась сойти за свою и потому материлась и там, где должно, и там, где не должно. В особенный восторг ее приводил туалет. Квартира была в старом доме, она дергала за ржавую цепочку бачка и до изнеможения хохотала, услышав в ответ на это грохот и уханье.

– Это есть постмодернизм, бльядь! – кричала она просветленно.

– Он должен уехать со мной. Он – гений. Здесь он погибнет, – однажды сообщила она мне.

– И что же он будет делать в Англии? – ехидно спросила я.

Назад Дальше