С годами, к старости, она все больше любит вкусно поесть. Даже по ночам ей снятся лакомства, что она едала в детстве, разные кремы, торты, суфле! Сказать по совести, она и сейчас не прочь бы перекусить, да только просить не хочется: кто их знает, каковы обычаи тут, на Алфёльде, может, заведено так, что до похорон здесь совсем не едят. Но уж кто-нибудь из родственников мог бы поинтересоваться, не голодна ли она. Та же Янка, ее внучка, которую, впрочем, она и не видела с самого завтрака.
И как только могла уродиться у красавицы Эдит такая невзрачная дочь? Всей красоты - одни лишь волосы, хоть это она унаследовала от матери, - густые, белокурые, зато прическа у нее - тошно смотреть. Нет, чтобы распустить волосы по плечам свободными волнами, так она закалывает их в какой-то несуразный пучок. Надо же додуматься - носить пучок при такой форме головы! Девочка, молчальница, эта длинноногая Жужанна, пожалуй, миловиднее будет, когда подрастет. Вот уж на удивление смирный ребенок!
Интересно, что сталось с младшей дочерью, с той, черненькой? Священник прислал как-то ей фотографию, на которой были сняты обе ее внучки; Янке тогда исполнилось двенадцать лет, Аннушке, наверное, года три. "Моя младшая дочь, Аннушка, отторгнута от лона семьи. Господь по неисповедимой воле своей отринул ее от нас, и отныне мы относимся к ней как к усопшей. Прошу вас, дорогая мама, в письмах своих впредь не осведомляться о ней". Похоже, в этом доме ни одной темы нельзя коснуться без оглядки, вот и об Эдит тоже лучше помалкивать. Да и в истории с Аннушкой зять, наверное, винит их: ведь отец Эдит был художником. Оскар, дорогой! Вот уж поистине редкой души был человек, другого такого не встретишь, и сгорел в каких-то два дня: работал в мастерской с ядовитыми красками, и в царапину на ладони попала инфекция. Будь он в живых, пожалуй, все сложилось бы по-другому. Хотя бог его знает. Эдит с детства не была нормальной, как все люди, и это было известно всем и каждому в селе, кроме священника.
Неплохо бы узнать, сколько сейчас времени. Часов у нее нет давным-давно, а на башенных часах не разглядеть без очков. Муж Янки, этот краснорожий тип - ну вылитый мясник! - ушел из дому в восемь, значит, сейчас, должно быть, около девяти. Старуха вздохнула. Бедняжка Эдит, всю жизнь она доставляла лишь хлопоты и огорчения. Начиная с самого своего рождения: она, мать, чуть на тот свет не отправилась, пока на третьи сутки насилу разрешилась от бремени, и после родов еще долго болела. А уж как испортила себе фигуру! Конечно, если быть совсем откровенной, то надо признать, что и странность характера, и религиозную одержимость Эдит унаследовала от Вероники, от ее, Дечи, родной сестры, и это необычное сходство натур тем более смущало, приводило в замешательство, что Вероника умерла задолго до рождения Эдит. Может, лучше было бы позволить Эдит следовать своим наклонностям? Но вроде и не было у нее никаких таких уж особых наклонностей, да и кто относится всерьез к помыслам девятнадцатилетней девчонки? Что успела повидать Эдит за свое девичество? Ничего! Когда ей было три года, девочку увезли в Цирквеницу, вскоре Оскар умер, и они вернулись в то село вблизи Балатона, где она родилась, а так как Оскар служил совсем недолго, после смерти мужа ей полагалось всего лишь небольшое пособие, а не пенсия. Но дом, где они с Эдит приютились, все же был ее собственный, да и сад приносил кое-какой доход: фрукты можно было продавать в Фюреде наезжавшим туда курортникам. Цирквеница да село у Балатона - вот и все тогдашние жизненные впечатления Эдит: моления по утрам в холодной церкви, занятия в воскресной школе, которые она ни разу не пропустила, да редкие выезды на летние сборы юных членов реформатской общины.
Странная была Эдит, бедность их никогда ее не расстраивала. А ей временами казалось, что она на грани помешательства. Пешком, с холма на холм добиралась она до Фюреда, заглядывала в кафе у пристани, где играла музыка, и слезы у нее катились градом. Казалось, еще минута, и она сорвется на истошный крик, примется крушить все подряд на потеху расфуфыренной курортной публике. Кто виноват, что умер Оскар? Кто виноват, что ей пришлось из Фехервара переселиться обратно в село? И кто виноват, что пришлось опуститься до такой степени обнищания - перешивать платья пятилетней давности? И за какие грехи наказал ее господь этим ребенком? Девочка белеет как мел, если что-то выведет ее из себя, с нее станет пырнуть ножом собаку, если та, играючи, ухватит ее за юбку.
Сколько бессонных ночей терзала она себя думами, как устроить Эдит, когда та подрастет. К труду она не пригодна, да и сказать по правде, ни к чему не приспособлена, нрава дикого, всех боится, слова из нее не вытянешь. Хоть бы замуж ее спихнуть, мечтала она, когда Эдит вернулась домой из школы в Фехерваре, где жила у своих крестных родителей. Да и крестные тоже дни считали, когда можно будет сплавить ее с рук, потому что Эдит вконец извела их: то молчит, слова от нее не добьешься, то истерику закатит, не поймешь, из-за чего. И сейчас старуха почти растроганно подумала - нет, не об Эдит, - а о священнике из церкви, что была на Каменистом холме, в бедняцкой части села; о священнике, который приметил их и не дал им пропасть. В ту пору и сам священник был совсем другим человеком: его образованность, то, что он учился в заграничных университетах, придавало ему лоску. Правда, староват он был для Эдит, на одиннадцать лет старше ее, но главная беда была не в этом: Эдит вообще сторонилась всех и каждого, ну а священника - того боялась пуще огня. Наверное, она и пожалела бы дочь, не подвернись тут другое обстоятельство: как раз тогда Дечи влюбилась в Кальмана и надеялась окрутить его. Эдит висела на ней тяжелым бременем, с такой обузой счастливой доли себе не жди. Вздумай Кальман и вправду сделать ей предложение, нечего было и думать о том, чтобы брать с собою в новую семью эту странную дикарку. Кальман терпеть не мог Эдит, а к тому же откуда ей было знать, что он и не помышляет о женитьбе на ней. Словом, священник как присылал ей вспомоществование, так и впредь пусть шлет. В старости нужда с каждым годом все больше ее страшит.
Янка выглянула из кухонного окна и поинтересовалась, не выпьет ли Бабушка стакан молока. Господи, ну и недотепа! Нет, чтобы рисовой запеканки предложить или манного мусса, - не угодно ли молока! Да она молочной пищи на дух не принимает. "Уроженка Алфёльда", - пренебрежительно подумала она о Янке, начисто позабыв о той безудержной радости, какой наполнила ее когда-то весть том, что молодая чета не станет жить в селе, бок о бок с нею, что священник намерен обосноваться на Алфёльде, где ему предлагают лучший приход и лучшие условия, а значит, и Эдит будет от нее так далеко, как если бы она жила в другой стране.
3
Чан, который Янка приспособила для крашения одежды в черный цвет, был маловат, вещи приходилось окунать по одной. Напоследок осталось платье Жужанны, и Янка сунула его в чан. Ручкой деревянной ложки для варенья Янка тыкала в кипящую жижу, время от временя вынимая когда-то красное шерстяное платье, чтобы глянуть, взяла ли его краска. Пусть покипит еще несколько минут, а потом она отожмет платье, чуть просушит и примется гладить. Хоть бы уж Ласло пришел поскорее, Янку не отпускает страх, вдруг да принесет кого-нибудь из дальних родственников или знакомых, и ей придется занимать гостей разговорами, и тогда уж точно до похорон с делом не управиться. Янка вечно ничего не успевала, хотя никогда не откладывала работу, просто ей не хватало проворности и сноровки: не кончив одного дела, она бралась за другое. Вот и теперь, как стало известно о смерти Мамочки, Янка каждый день красила и гладила по одной вещи, сама не зная, почему делает именно так. А надо бы сразу за один присест выкрасить все необходимое. Правда, чан был маловат и к тому же она понадеялась, что Жужанне, может, не так уж обязательно носить траур, достаточно будет какое-то время походить в темно-синей матроске, в которую она переодела Жужанну, как только стало известно о смерти Мамочки. Ласло отмахнулся, когда она заговорила об этом, но Папа так и взвился от ярости - пришлось перекрашивать и красное платьице. Бедняжка Сусу с ее светлым лобиком в этом траурном платье будет как вороной жеребенок с белой отметиной! Янка питала к дочке такую безудержную страсть, на какую никто из окружающих не счел бы ее способной. Эта странная, необузданная любовь впервые проснулась в ней, когда Жужанны еще не было на свете, но Янка знала, что через несколько недель у нее родится дитя.
С тех пор, как Аннушка уехала, а старого Анжу выгнали из дому, никто в семье с Янкой особенно не разговаривал. Но то ощущение страшной душевной пустоты, которое делало ее еще более беспомощной и неловкой, несколько отпустило ее с момента рождения Жужанны. Нельзя сказать, чтобы Сусу походила на Аннушку. Аннушка была темноволосая, шумная, постоянно кричала, требовала чего-то, рассердившись, топала ножонками, заливисто смеялась и носилась по дому, как угорелая; Жужанна и плакать-то почти не плакала, по характеру была молчальница, уродилась светловолосая, в мать. И все-таки чем-то она походила на Аннушку, такое же дитя, как Аннушка, которую Янка пеленала и обихаживала с самого дня рождения, и даже кормила ее тоже Янка, из соски чужим молоком, и поила разбавленным чаем, точно выхаживала слабосильного поросенка, потому что Аннушка не знала материнской груди: Мамочка заболела, произведя ее на свет.
Из прошлого в памяти Янки одинаково неизгладимы два момента: первый - день рождения Аннушки, а второй - тот рассветный час, когда родилась Жужанна. Аннушка появилась на свет в полдень и совершенно неожиданно; позднее Янка узнала, что рождения ребенка ожидали через три недели, Мамочка неверно рассчитала сроки, а в последние месяцы она, не поддаваясь ни на просьбы, ни на угрозы, не позволяла доктору Гураи осмотреть себя. Папа в то время находился в Женеве как посланник церковного округа на конгрессе Всемирной реформатской федерации, и его возвращения ждали не раньше, чем через десять дней. В жизни Папы то была пора великих чаяний. Перспектива стать епископом и надежда, что ожидаемый младенец окажется сыном, приспели в одно время - двадцать девять лет назад, - и обе надежды угасли одна за другой потому что вместо сына, Иштвана-младшего, на свет появилась девочка, а у Мамочки после родов развилась душевная болезнь.
Ну и денек тогда выдался! Даже сквозь перебивающий все остальные запахи влажный запах краски от мокнувшего в чане платья Янка точно въявь ощутила аромат роз. Тот день пришелся на семнадцатое июня, и во дворе было полным-полно цветущих розовых кустов. Янке той весной сравнялось десять, робкая, необщительная девчушка-подросток, она осталась тогда дома наедине с Мамочкой. Анжу и тетушка Кати спозаранку отправились на виноградник, Мамочка на веранде прокатывала отстиранное белье, а она, Янка, маленькими грабельками рыхлила землю вокруг розовых кустов. Она росла замкнутым, молчаливым ребенком, потому что из дома ее никуда не пускали, у тети Францишки, их единственной родственницы, детей не было, а Мамочка, если не считать распоряжений по хозяйству, почти никогда не заговаривала с ней. С прислугой девочке не о чем было говорить, книжки читать она не любила, правда, сложа руки Янка никогда не сидела, рукодельничала всем на загляденье с самых малых лет, но вот разговорчивой так и не стала за все эти годы. В школе она потянулась было к своей соседке по парте Хедвиг Сабо, но дружбы между ними не могло завязаться: Хедвиг была католичкой, что и притягивало к ней, но и отталкивало в равной мере. Сама Мамочка выходила из дому, лишь когда посещала кружок святой Марты, когда отправлялась на рынок или когда проводила занятия в воскресной школе, а все остальное время возилась на кухне или, просиживая за швейной машинкой, чинила прохудившееся белье.
Вспоминая те годы, Янка порой диву давалась, как это она вообще научилась говорить, если с ней никто и никогда не заговаривал. И в тот достопамятный день, семнадцатого июня, она вспыхнула так, что даже шея у нее покраснела, до того она перепугалась, заслышав мамин голос. Когда кто-нибудь из домашних вот так, неожиданно, окликал ее, она тотчас же начинала прикидывать в уме, что бы это такое могло разбиться и вообще, в чем она провинилась. Янка жила в вечном страхе, лишь бы что не разбить, потому что за каждую разбитую тарелку ее нещадно били. И подлинным облегчением для нее было услышать, что ей всего лишь велят сбегать по соседству за дядей Гураи. Когда она вернулась с врачом, Мамочка уже находилась в спальне, и Янка еще какое-то время покопалась в саду, а потом вернулись Анжу и тетушка Кати, и Янку увели к тете Францишке, сунув в руки корзиночку, где лежали ее ночная рубашка и зубная щетка.
Тетушка Кати, когда Янка ждала ребенка, ближе к концу срока рассказала ей, что Мамочка мучилась родами двое суток, но не проронила ни звука, только глаза ее неотрывно смотрели в потолок да пальцы судорожно рвали полотенце. Сама-то Янка, конечно, кричала что было мочи все время, пока ее терзали схватки, но позабыла все свои мучения в тот самый момент, как ей показали младенца: крохотную красную головку и ручонки, снующие поверх одеяльца. Сусу росла некрасивым младенцем и лишь к годику начала выравниваться и хорошеть; Аннушка же и в младенчестве была чудо как хороша. У Янки часто-часто заколотилось сердце, когда она впервые увидела свою младшую сестренку. Аннушка тогда спала, прижав к головке стиснутые кулачки. Тетушка Кати под собственные всхлипывания подогревала на керосинке какую-то кашицу для малышки и тут же шепотом поведала Янке, что Мамочка очень больна и что ей, Янке, теперь придется самой заботиться о сестричке и ухаживать за ней. Какой счастливейший это был день! Ей доверили нечто хрупкое и живое впервые в жизни! Прежде ведь опасались дать даже стакан или тарелку, потому что она от природы неловкая и вечно все валилось у нее из рук. Но младенца ей разрешалось брать на руки, пеленать и баюкать. Правда, Анжу всегда оказывался рядом. Когда родилась Сусу, руки Янки еще помнили те привычные движения, какими она сотни раз пеленала Аннушку! Господи, до чего же обожала она Жужанну! Не меньше обожала она и маленькую Аннушку; за этой нужен был глаз да глаз, она беспрестанно заходилась от надрывного крика, требовала, чтобы ее кормили, вытягивала зараз по три рожка молока, срыгивала лишнее и, довольная, засыпала. Впрочем, тогда ее еще и не звали Аннушкой.
Все часы, пока Янку терзали родовые муки, в памяти ее бились те фразы, что в свое время, много лет спустя после рождения Аннушки, шепнула ей на ухо тетушка Кати. Будто бы Мамочка, когда доктор Гураи поднес к ней только что выкупанную и завернутую в полотенце Аннушку, широко раскрыла глаза и вцепилась в лицо младенца всели своими ногтями. "Последствие трудных родов… - объяснил потом доктор Гураи. - Она долго страдала и очень измучена, но со временем это пройдет". Однако Янка склонна была больше верить Анжу, который говорил, что Мамочка и всегда была малость не в себе, ну а от этих чуть ли не двое суток длившихся непрерывных мучений и вконец повредилась в уме; несчастный, помраченный рассудок роженицы всю вину за пережитые страдания целиком перенес на младенца. Янка, лежа в родильной палате, все время дрожала от страха, а вдруг и она, обезумев, как Мамочка, вцепится в лицо своему дитяти. Но вот наконец все муки остались позади, Сусу положили рядом с ней на подушку, и Янка точно поднялась из глубин своей многолетней бесприютности, впервые в жизни почувствовав, что она теперь не одинока.
У нее было очень много молока, и все месяцы, пока она кормила Сусу, она постоянно вспоминала Аннушку, которая так и протянула на соске; Мамочка ни разу не допустила младенца к груди. Капелланом тогда еще был Антал Гал, ему самолично и пришлось наведаться в метрический отдел, чтобы зарегистрировать новорожденную. Ждали, правда, рождения Иштвана, но Папочка на всякий случай подобрал имя и для девочки. Янка и поныне хранит у себя в шкатулке для писем ту записку, что Папа накануне отъезда в Женеву оставил у капеллана: "Д-р теологии Иштван Матэ, реформ, священник, 41 года, Эдит Дечи, вероисп. реформ., 30 лет, младенец реформ. крещения. Мальчик - Иштван, девочка - Жужанна". Когда Антал Гал собрался идти в метрический отдел, он через тетушку Кати уведомил о своем намерении Мамочку, и тут Мамочка каким-то высоким, звенящим голосом, какого никто у нее дотоле не слышал, крикнула, чтобы капеллан передал ей через Янку эту записку, Вскоре Янка вернула ему обратно ту памятную записку, и Антал Гал в замешательстве долго крутил и вертел листок, потому что имя "Жужанна" теперь было перечеркнуто, а вместо него вытянутым неровным почерком Мамочки вписано: "Коринна", Гал не решился постучать в дверь спальной, а только переспросил через открытое окно, нет ли тут какой ошибки, ответом на что были возмущенные крики: Мамочка велела, чтобы он немедля отправлялся по делу и не приставал к ней с расспросами; Антал Гал, бедняга, подумал, что, возможно, в последний момент они оба, вместе с Папой решили изменить имя девочки. Так Аннушка стала Коринной, а ее малышку нарекли Жужанной, потому что Папа не отступился от своей воли иметь среди близких Жужанну, а Ласло было совершенно безразлично, как бы ни назвали его дочь.