Жалость - Тони Моррисон 5 стр.


Когда подъезжали к таверне, на ней уж и фонарь впору зажигать. Глядь-поглядь - не вижу, потом кто-то из попутников показывает: На-а, вон же он! Теперь уж все разглядели: между деревьями замигал свет. Братья Ней зашли внутрь. Сидим, ждем. Они вышли, напоили лошадей, дали и нам испить, зашли сызнова. Тут опять раздалось шорканье. Посмотрела я вниз, а там веревка - отпала у них от лодыжек, змеится по настилу телеги. Снег кончился, а солнце-то зашло давно уж. Тихонечко, крадучись, все шестеро слезли - сперва мужчины, потом приняли женщин. Мальчишка сам соскочил. Три женщины замахали и мне. У меня аж сердце зашлось, но я тоже спрыгнула. Они направились назад - туда, откуда мы ехали. Пошли, держась от дороги в сторонке среди деревьев и стараясь не ступать в глубокие снежные наносы. Я не пошла за ними. Но и в фургон вернуться не посмела. На сердце холодный камень. Я и без Лининых предупреждений знала, что мне не след оставаться наедине с незнакомыми мужиками, которые и так уже распускали руки, тем паче теперь, когда они вернутся опьяневши и разозлятся, узнав, что их груз пропал. Мне надо было выбирать, причем быстро. Я выбрала тебя. Скорее в лес и на запад. Запад - вот все, что мне нужно. Там ты. Твой голос. Твоя знатливость насчет снадобий, которые вылечат Хозяйку. Ты выслушаешь то, что я должна тебе сказать, и мы вернемся обое. Надо только идти на запад. День? Две ночи?

И вот я иду под каштанами, обступившими дорогу. Некоторые уже показали листочки и затаили дух, ждут, когда их отпустит снег. Те, что поглупее, дали почкам сбросить наземь чешуйки, похожие на лузгу. Иду на север искать согнутое до земли деревце с побегом, указующим в небо. Потом на запад к тебе. Тороплюсь пройти подальше, пока не совсем смерклось. Начинается крутой спуск, и мне ничего не остается, как тоже идти вниз. Сколь ни старалась, дорогу потеряла. Листочки еще малы, укрытия не дают, поэтому на земле всюду снежная каша и слякоть, я оскользаюсь, следы затекают водой. Небо цвета черной смороды. Спрашиваю себя: смогу я пройти еще? Но должна, надо! Передо мной вдруг два чернохвостых зайца, застыли, потом бросились наутек. Как истолковать, даже не знаю. Слышу журчанье, иду в темноте на звук. Месяц едва народился. Вытягиваю вперед себя руку и двигаюсь медленно, боясь споткнуться и упасть. Звук оказался капелью с сосен, а ни ручья никакого, ни речки не выявилось. Чашечкой складываю ладони, хочу талым снегом напиться. Не слышу ни поступи лап, ни тени никакой не вижу. Но запах мокрой шерсти понуждает замереть. Если я зверя чую, то и он чует меня, хоть ничего вонного в моем узелке с едой нет, только хлеб. Как знать, больше он меня или меньше, да и один ли. Решаю стоять неподвижно. Я так и не услышала, как он ушел, но запах понемногу изветрился. Пожалуй, все-таки лучше на дерево. Старые сосны преогромны, любая защитит довольно, только очень уж расщеперили ветвие свое, царапаются и дерутся. Сук подо мной гнется, но не валится, держит. Спряталась от тех, кто ползает и кто нюхает, сутулясь. Знаю, что сну не бывать: боюсь гораздо. Не брани мя, пустыня, страшилища своими, но приими во глубокое объятие твое… Ветви качаются, скрипят. Не задалась у меня эта ночь. Вот Лины-то нет! Та научила бы, как хорониться в лесу.

Всеобщей веселости и лихорадочного нетерпения Лина не разделяла, зайти отказывалась и не желала даже близко подходить. Этот третий и, как предполагалось, окончательный дом, к выстройке которого так стремился Хозяин, перекрыл солнце и стал причиной смерти полусотни деревьев. А теперь и сам он в нем помер и призраком будет вечно бродить по комнатам. В первом доме, который поставил Хозяин, были земляные полы и стены из непросохших бревен - он хуже был, чем крытая корьем хижина, в которой она родилась. Второй дом был крепок. Первый он разобрал по бревнышку и сделал из него полы во втором, который соорудил о четырех покоях, с настоящим камином и окнами, затворяющимися добрыми, плотно приструганными ставнями. Третий был просто не надобен. А он - как раз когда и детей не стало, кои могли бы заселить его и унаследовать, - вдруг взял да и начал возводить следующий - каменный, двухэтажный, с кованой изгородью и воротами, как тот, что он видел в каком-то из своих хождений. Однажды Хозяйка со вздохом шепнула Лине: мол, ладно уж, пусть его, хоть на ферме подольше бывать начнет.

- Торговые поездки наполняют ему карман, - сказала она. - Это так, но, когда он на мне женился, хотел довольствоваться фермой. А нынче… - Тут голос ее пресекся, отлетел, словно потерянное лебедем перо.

И все же, пока строили, с лица Хозяйки не сходила улыбка. Хозяйка радовалась как все - как Уиллард, Скалли, как нанятые работники и те, кто привозил покупное, - жарила и варила, будто в разгар уборочной страды. Глупая Горемыка довольно дыбилась, кузнец посмеивался, шалопутница Флоренс вертелась и порхала как ветка папоротника на ветру. А уж Хозяин - в лучшем настрое его и не видели. Ни когда его обреченные сыновья рождались, ни когда радовался дочке, ни даже когда хвастал каким-нибудь особенно удачно провернутым дельцем. Перемена в нем произошла не вдруг, но затронула глубоко. В последние годы он заматерел и сделался угрюм, но с тех пор как решил убить те деревья и заменить их памятником себе, веселость его не покидала.

Убивать деревья в таком количестве, не спрашивая их согласия… Понятно, что такое дело должно было навлечь беду. И точно: до окончания строительства оставалось совсем чуть-чуть, и тут он захворал, но в голове все то же. Так Лину озадачил! Европейцы вообще странные. Когда-то они пугали ее, потом спасли. Теперь совсем сбили с толку. Зачем, к примеру, искать кузнеца Хозяйка послала одуревшую от любви девчонку? Не лучше ли было бы смирить гордыню и просить помощи у кого-нибудь из деревенских? Диакон наверняка согласился бы. Бедняжка Флоренс, - думала Лина. - Если ее не украдут и не убьют, если она и впрямь живой доберется, то уж назад не воротится. Зачем?

На знаки внимания, которые Флоренс с кузнецом начали друг дружке оказывать в первое же утро, едва кузнец приступил к работе на выстройке этого дурацкого нового дома, Лина смотрела сперва с недоумением и улыбкой, затем с нарастающей тревогой. Когда он спрыгнул с коня, снял шляпу и спросил, правильно ли он понимает, что это владение Ваарка, Флоренс замерла как испуганная лань. Лина несла в правой руке ведро молока, перехватила его левой и показала рукой на взгорок. Хозяйка, сопровождавшая телушку, вышла из-за угла сарая и спросила, кто он такой, а получив ответ, шумно втянула сквозь зубы воздух.

- Бог ты мой! - пробормотала она и, извернув нижнюю губу, сдула упавшую на лоб прядь волос. - Погодите минутку.

Пока Хозяйка вела телушку на выпас, кузнец, не успев даже шляпу надеть, затеял гляделки с Линой. На Флоренс, которая, затаив дыхание, стояла поодаль, даже не взглянул, а та так и застыла, обеими руками обхватив скамеечку для дойки, словно эта тяжесть помогает ей не взлететь к небу. Следовало сразу догадаться, чем дело пахнет, но Лина была уверена, что Горемыка его внимание отвлечет и заслонит дуреху, прикроет собой, потому что в такой охоте всегда она самая легкая добыча. Узнав от Хозяйки, что он вольный, обеспокоилась вдвойне. Выходит, у него права те же, что у Хозяина. Он может жениться, заводить собственность, ходить куда хочет и свой труд продавать за деньги. Да, надо было сразу бить тревогу: его заносчивость бросалась в глаза. Когда Хозяйка возвратилась, на ходу вытирая руки о фартук, он опять приподнял шляпу, а потом сделал то, чего Лина никак не могла ожидать от африканца: он прямо взглянул на Хозяйку (даже слегка сверху вниз, потому что был высок ростом), долго и не мигая смотрел раскосыми и желтыми бараньими глазами. Значит, ей говорили о них неправду: будто бы они так смотрят - глаза в глаза - только на детей и любимых, а в отношении других это неуважение или угроза. В городе, куда забрали Лину, после того как большим огнем пожгли ее деревню, такая смелость со стороны африканца служила законным поводом применить хлыст. Непостижимая загадка. Европейцы могут, не моргнув глазом, резать беременных, старикам стрелять в лицо из мушкетов, ревущих страшней медведя, и в то же время звереют, если неевропеец посмотрит европейцу в глаза. Они могут запросто сжечь твой дом, а потом будут кормить тебя, нянчить и воспитывать. Нет, лучше с каждым разбираться отдельно, ведь иногда среди них и хорошие попадаются; потому она и спит теперь на полу рядом с кроватью Хозяйки - всегда наготове: вдруг той что-нибудь понадобится, да и Горемыку чтобы близко не подпускать.

Если бы тогда, давным-давно, Лина была старше и успела пройти обучение знахарству, она, быть может, облегчила бы страдания родных и соседей, умиравших вокруг нее - кто лежа на тростниковых циновках, кто на берегу озера, пытаясь напиться, многие просто валялись, скрюченные, на дорожках между домами и за деревней в лесу, но большинство в домах под одеялами, судорожно в них вцепившись, не в силах ни окончательно сбросить их, ни как следует укрыться. Дети замолкали первыми, но и матери, насыпая холмик над останками ребенка, уже сами, как дети, шатались от слабости и исходили по́том. Воро́н сперва пытались отгонять - она и двое мальчиков помладше, но ни с птицами, ни с запахом им было не справиться, и скоро пришли волки. Тогда они все трое забрались как можно выше на ветки бука. Всю ночь там просидели, слушая, как грызут, рычат, воют и - самое мерзкое - как потом сыто зевают и облизываются звери внизу. Поутру ни у кого из них язык не поворачивался обозначить словами этот ужас, даже глядеть не могли на разбросанные повсюду куски тел, оставшиеся на потребу мелкой живности и насекомым. К полудню, как раз когда они было решили бежать куда глаза глядят в каноэ, которых много стояло на озере, явились люди в голубых мундирах - шли, обернув лица тряпками. Уже, значит, разнеслась весть о гибели всех в деревне. Радость Лины оттого, что ее спасут, сразу же испарилась, когда солдаты, мельком глянув на ворон, выстрелами прекратили волчье пиршество, а потом со всех концов подпалили деревню. Стервятники разбегались, разлетались, а Лина не знала, продолжать ли ей прятаться или выйти, рискуя попасть под выстрел. Но мальчики рядом с нею на ветках заплакали, и мужчины в голубом в конце концов услыхали, подошли и помогли спрыгнуть, ловя каждого со словами: "Calme, mes petits. Calme". Если и боялись они от спасшихся детей заразиться, то виду не подавали: считая себя настоящими солдатами, они никогда бы не пошли на то, чтобы убивать детей.

Куда увезли мальчиков, она так и не узнала, ее же отдали в семью добрых пресвитериан. Те сказали, что рады ей, потому что им нравятся местные женщины, такие же работящие, как они сами, а местных мужчин они не одобряют: вот еще - сидят себе на бережку целый день, рыбачат, а то еще охотятся, точно какие-нибудь баре. То есть разорившиеся, конечно, потому что нет у них ничего - ни землей, на которой спят, не владеют, ни вообще ничем; живут, будто титулованные нищие. А ведь среди прихожан-то наших есть еще старики, которые слышали или даже сами помнят, как карал Господь праздных и нечестивых - насылал на гордые безбожные города черную смерть, жег страшными пожарами, - так что остается только молиться, чтобы племя, из которого происходит Лина, хотя бы поняло вблизи конца своего: то, что случилось с ними, - лишь первый знак укоризны Господней, первая из семи чаш Его гнева, из коих последней возвестит Он Свое пришествие и рождение нового Иерусалима. Девочке дали имя Мессалина (на всякий случай), но звать стали сокращенно - Лина: протянули, вроде как, соломинку надежды. Ей было боязно вновь потерять крышу над головой, оказаться без семьи, наедине с пугающим миром, поэтому она, чтобы им потрафить, согласилась принять на себя личину дикарки, которую этим святым людям приходится поучать и воспитывать. Так, например, она узнала, что купаться в реке голышом это грех; рвать вишню с дерева это кража; а есть руками кашу из маиса преотвратно. Узнала, что больше всего Господь ненавидит праздность, поэтому смотреть в пространство, мысленно оплакивая мать или подружку, - значит навлекать на себя проклятие и погибель. Одеваться в шкуры животных нельзя, это грех, оскорбляющий Бога, поэтому ее одежду из оленьей шкуры сожгли, а ей выдали подобающее платье из байки. Бусы с запястий срезали, волосы на несколько дюймов укоротили ножницами. И, хотя на воскресные службы в церковь ее с собой не брали, молиться перед завтраком, обедом и ужином ей полагалось со всеми вместе. Однако добиться от нее униженности, мольбы, коленопреклоненной молитвы (ни покаянной, ни благодарственной) не удалось: сколько она ни старалась, окончательно изгнать из себя Мессалину не вышло, и пресвитериане расстались с нею, не удостоив даже прощания.

И лишь много спустя, когда она мела однажды у Хозяина пол, тогда земляной еще, старательно обходя метелкой из наломанных веток гнездо курицы в углу, - одинокая, сердитая и обиженная, - она решила, наконец, защитить себя, собрав обрывок к обрывку все то, чему научила ее умиравшая в муках мать. Покопалась в памяти, напрягла воображение и кое-как сплотила воедино забытые обряды; познания в европейской медицине соединила с местным знахарством, Библию со сказаниями предков и припомнила - или придумала - скрытый смысл явлений. Нашла, иначе говоря, свое гнездышко в этом мире. В деревне баптистов ей ни утешения, ни места никакого не было, Хозяин сам был там вроде и свой, да не совсем. Одиночество совсем бы ее сокрушило, кабы она не открыла для себя отраду отшельника: самой стать частью движимой природы. Она перекаркивалась с воронами, пересвистывалась с синицами, разговаривала с растениями, болтала с белками, легко нашла общий язык с коровой и даже доводы дождя сделались ей доступны. Ее досада на судьбу, заставившую пережить всех родных и близких, отступила, когда она поклялась не предать и не бросить никого, кто дорог сердцу. Воспоминания о деревне, населенной мертвыми, мало-помалу потонули в золе, а на их месте возник единый главный образ. Того огня. Как он быстро! Как решительно он пожрал все, что они построили, все, что было их жизнью. Почему-то очистительный и до одури красивый. Даже просто стоя перед камином или разжигая дрова, чтобы вскипятить воду, она чувствовала сладкую дрожь возбуждения.

Ожидая прибытия жены, Хозяин развил бешеную деятельность, трудился не покладая рук, чтобы хоть как-то подчинить себе окружающую природу. Не раз и не два, принеся ему обед на какое-нибудь поле или лесную делянку, где он работал, Лина заставала его со взором, устремленным в небо, - стоит, закинув голову, будто в исступлении, не может поверить, как так эта земля отказывается ему подчиниться. Вместе они кормили кур, ухаживали за саженцами, сеяли зерновые и сажали овощи. А вот вялить пойманную рыбу - это она его научила; она же научила, как угадывать приближение нереста, как защитить урожай от набегов ночных расхитителей. И все же ни он, ни она не знали, что делать, когда две недели подряд льет дождь или два месяца не выпадает ни капли. Беспомощны они были и против черных слепней, налетавших стаями, - от них и лошадь, и скотину охватывает безумие, в такие дни все живое ищет спасения в доме. Лина и сама не очень-то много знала, видела только, какой он неопытный земледелец. Она-то хоть умела отличать сорняки от рассады. Не имея терпения (этого главного стержня фермерства) и не желая ходить на поклон в соседнюю деревню, он навсегда обречен был страдать от неожиданных издевательских перемен свирепой погоды, так же как и от хищников, которые не знают - да и все равно им, - кому принадлежала их добыча. Лина предупреждала, а он не послушался, использовал как удобрение селедку, и только что высаженные овощи оказались безжалостно вырыты и разбросаны: запах привлек полудиких соседских свиней. Не хотел он и тыкву сажать на поле маиса. И понимал ведь, что ее побеги не дадут разрастись сорнякам, а все равно: вот не нравится ему вид беспорядка! Зато у него хорошо получалось ухаживать за скотиной, и строил он ловко.

Трудов много, толку мало. Когда погода худо-бедно способствовала, Лина ночи коротала с курами, пока Хозяин перед самым приездом жены за один день не воздвиг вдруг коровник. За все время Лина не перекинулась с ним более чем пятьюдесятью словами за исключением "да, сэр". Одиночество, горе и яростное безмолвие сломили бы ее, если бы она не выкинула из памяти все шесть лет, предшествовавших гибели мира. Лина не вспоминала ни игры с другими детьми, ни заботливых матерей в драгоценностях тонкой работы, ни божественную упорядоченность жизни, где все известно наперед: когда переходить на новое место, когда собирать урожай, жечь костер, идти на охоту; как хоронить, чем должно знаменоваться рождение, как поклоняться божеству. Она отбирала и хранила то, что можно вспоминать, и отбрасывала остальное; эта сосредоточенность сформировала ее всю - и внутри, и снаружи. Ко времени, когда появилась Хозяйка, ее новое я стало почти совершенным. И подчинило себе без остатка.

Назад Дальше