Под солнцем Сатаны - Жорж Бернанос 9 стр.


Он не договорил. Властным манием руки настоятель принудил его к молчанию. С любопытством и страхом глядел Дониссан на престарелого, обыкновенно столь учтивого священника, ставшего вдруг надменно-невозмутимым, чей взор исполнен был теперь такой твердости.

- Дело трудное, - начал старец. - Ваше начальство допустило вас к рукоположению и, надо полагать, решило так по здравом размышлении. В то же время неспособность исправлять свои обязанности, в которой вы давеча признались...

- Позвольте, - заговорил снова несчастный викарий тем же неживым голосом, - но ведь гожусь же я хоть к какой-нибудь апостолической службе, соразмерной уму моему и способностям. К счастию, телесное здоровье...

Он умолк, пристыженный тем, что в своей безграничной простоте противопоставил множеству красноречивых доводов столь жалкое возражение.

- Здоровье есть дар божий, - строго отповедал Мену-Сегре. - Увы! Мне более, чем вам, известна цена ему. Несомненно, дарованная вам крепость, самая ловкость ваша в некоторых ручных работах есть знамение призвания не столь высокого, как то, коему предназначало вас Провидение... Однако никогда не поздно, внявши совету достойных доверия людей, признать невольное заблуждение. Должно ль вам испытать себя еще раз либо, либо...

- Либо? - отважился переспросить Дониссан.

- Либо вернуться к сохе, - сухо заключил настоятель. - Обращаю ваше внимание на то, что пока оставляю вопрос без ответа. Слава богу, вы не принадлежите к числу тех впечатлительных юношей, на которых сказанное напрямик слово только нагоняет страху, не вразумляя. Вы-то головы не потеряете. Что же до меня, я лишь исполнил свой долг, хотя и несколько жестоко, как может показаться.

- Благодарю вас, - тихо молвил аббат странно отвердевшим голосом. - С самого начала нашего разговора Господь дал мне силу услышать от вас жестокие истины. Ужель теперь он оставит меня своей помощью? Я умоляю вас ответить на предложенный вами же вопрос. Что толку откладывать?

- Боже мой, - тихо проговорил застигнутый врасплох настоятель. Признаюсь, несколько недель размышления... Мне хотелось бы дать вам время.

- Какой смысл, если мне не должно, да, признаться, я и сам не хочу быть себе судьею? Я хочу слышать ваше мнение, и чем скорее, тем лучше.

- Весьма возможно, что вы готовы выслушать его, друг мой, но, очевидно, не готовы принять его безоговорочно, - возразил настоятель с притворной резкостью. - В таких случаях желание ускорить наступление того, что внушает страх, есть не столько признак мужества, сколько выражение малодушия.

- Да, признаю! - воскликнул Дониссан. - Вы не ошиблись. Ничто во мне не сокрыто от вас. Взывая к вашему милосердию... нет, не к милосердию даже, а к чувству сострадания, молю нанести мне последний удар. Убежден, что, когда он обрушится на меня, я найду в себе силы... Не случалось доднесь, чтобы господь не поднял поверженного несчастного...

Мену-Сегре окинул викария пронзительным взглядом и спросил:

- Вы настолько уверены, что мнение мое вполне определилось, что в душе моей нет более сомнения?

Аббат Дониссан потряс головой:

- Много ли времени надобно, чтобы составить суждение о таком человеке, как я? Вы просто щадите меня. Но отдайте же мне по крайней мере должное и признайте перед Богом, что я повинуюсь вам безусловно, безоговорочно. Приказывайте! Велите! Не оставляйте меня в неведении.

- Похвальное поведение, - проговорил настоятель по некотором раздумий, - такая решимость заслуживает лестных слов. Намерения ваши благи, более того - мудры. Мне понятно нетерпение, с которым вы стремитесь решительным натиском побороть свою природу. Однако слова, которые вы жаждете услышать от меня, могут оказаться для вас непосильным искусом. Но вам угодно знать мой приговор - пусть будет так. Готовы ли исполнить мою волю?

- Мне кажется, да, - отвечал аббат глухим голосом. - Да и буду ли я когда-нибудь более, чем в ночь сию, готов возложить крест на плеча мои и нести его? Час пробил. Да, отче, час пробил. Перед вами не просто невежественный, неотесанный, неспособный внушить любовь к себе священник. В низшей семинарии я был обыкновенным посредственным учеником, а в высшей совершенно измучил всех. Понадобилось непостижимое милосердие отца Деманжа, чтобы убедить директорат допустить меня к рукоположению в диаконство... Во мне нет никаких решительно достоинств, ни ума, ни памяти, ни даже прилежания... И все же...

Он запнулся, но, безмолвно поощряемый Мену-Сегре, с усилием продолжал:

- И все же мне не удалось совершенно побороть в себе некое упорство... упрямство... Справедливое презрение окружающих возбуждает во мне... такое недоброе... такое жгучее чувство... Говоря откровенно, я не могу справиться с ним обычными средствами!..

Он умолк, словно испугавшись собственной откровенности. Маленькие глаза настоятеля, выражавшие напряженное внимание, впивались в глаза Дониссана. Аббат заговорил вновь, и в голосе его слышалась мольба, почти отчаяние:

- Не станем же откладывать... Час настал... Поверьте мне, все решится сей ночью... Вы не можете знать...

Мену-Сегре с такой живостью встал из кресел, что бедняга побледнел. Но старец в задумчивости сделал несколько шагов к окну, опираясь на посох, потом вдруг распрямил стан и молвил:

- Чадо мое, ваша покорность тронула меня. Я показался вам, вероятно, безжалостным - я вновь буду беспощаден. Мне не составило бы особого труда повернуть беседу в любое другое русло, но я предпочитаю говорить без обиняков. Вы отдали свою судьбу в мои руки... А знаете ли вы, в чьи руки?

- Прошу вас... - дрожащим голосом пролепетал аббат.

- Так я скажу вам: вы отдали свою судьбу в руки человека, которого не уважаете.

Лицо Дониссана побледнело до синевы.

- Которого не уважаете, - повторил Мену-Сегре. - Вы считаете, что я живу здесь, как богатый мирянин-рантье. Признайтесь, считаете? Вы стыдитесь моей полупраздности. В ваших глазах опыт, за который множество глупцов расхваливает меня, бесполезен душам верующих, бесплоден. Я мог бы выразиться еще яснее, но и этого довольно. Дитя мое, в столь сложном деле надобно пренебречь мелочной щепетильностью благовоспитанных господ. Верно ли я выразил ваше мнение обо мне?

При первых же словах сей необычной исповеди Дониссан возвел на грозного старца полный страха и замешательства взор и уже более не отводил его.

- Я требую ответа,- продолжал Мену-Сегре,- прежде чем выразить мнение о чем бы то ни было... Я жду от вас послушания и ответа. Вы имеете право отказаться от моей помощи. В нашем деле я могу быть вам судьей, но искушать вас отнюдь не стану. В ответ на предложенный мною вопрос скажите просто "да" или "нет".

- Мне должно ответить вам утвердительно, - сказал вдруг Дониссан спокойным голосом. - Вы подвергаете меня тяжкому испытанию - не надо продолжать.

Но тут слезы брызнули из его глаз, и последние слова Мену-Сегре едва расслышал. Несчастный священник жестоко пенял себе за робкую мольбу о снисхождении, почитая ее за слабость. Однако по недолгой внутренней борьбе он заговорил вновь:

- Я отвечал вам по долгу послушания, и, очевидно, теперь мне должно было бы ждать и молчать... Но... но я не могу... Господу не угодно, чтобы я оставил вас в убеждении... По совести говоря, то была мысль... чувство, в котором я был не волен...

Видимо, Дониссан оправился от волнения и продолжал уже более твердым голосом:

- Я говорю так не в оправдание себе - вам ясно теперь непокорство духа моего... Волею Провидения нет более ничего во мне, что было бы сокрыто от вас... А теперь... теперь...

Он стал шарить в воздухе длинными руками, словно ища опоры, колени его подогнулись, и он рухнул ничком, как подкошенный.

- Мальчик мой! - вскричал Мену-Сегре с искренним отчаянием в голосе.

Он неумело отволок недвижное тело к дивану и с великим трудом перетащил его туда. Среди порыжелых кожаных подушек костистое лицо викария казалось бледным до синевы.

- Ну разве можно так... разве можно! - бормотал старик, пытаясь расстегнуть сутану негнущимися, подагрическими пальцами. Но обветшалая ткань первой поддалась его усилиям. Из-под разошедшегося ворота показалась грубая холщовая рубаха, испятнанная кровью.

Широкая выпуклая грудь уже дышала, мерно поднимаясь и опускаясь. Резким движением настоятель распахнул сутану.

- Так я и знал! - проговорил он, страдальчески улыбаясь.

Тело викария от подмышек до пояса было стиснуто жестким чехлом, неловко сплетенным из самых толстых конских волос. Оба края страшной волосяной брони были так туго стянуты спереди узким ремешком, что Мену-Сегре лишь ценой больших усилий удалось развязать его. Обнажилась кожа, так воспалившаяся от причиняющего мучительную боль трения власяницы, словно ее разъело щелочью. Растертая местами до мяса, покрывшаяся волдырями величиной в ладонь, она являла вид огромной язвы, сочившейся кровянистой жидкостью. Отвратительное буровато-серое плетение было все пропитано ею. Складка кожи на боку была растерта еще сильнее, и из глубокой раны капала алая кровь. Чтобы остановить кровотечение, несчастный наложил комок трепаной конопли, и, едва сняв ее, Мену-Сегре отдернул тотчас обагрившиеся пальцы.

Викарий открыл глаза. Некоторое время он внимательно оглядывал незнакомую комнату, настороженно всматриваясь в углы, увидел настоятеля, и глаза его отразили сперва удивление, а потом крайнее замешательство. Вдруг он заметил широко распахнутую на своей груди сутану и окровавленные повязки. Он резко откинулся на подушки и закрыл лицо ладонями. Но Мену-Сегре осторожным, почти материнским движением отвел руки от костистого лица.

- Мальчик мой, Всевышний доволен вами, - тихо молвил он с невыразимой нежностью.

Но тотчас в голосе его зазвучала та несколько высокомерная снисходительность, за которой он имел обыкновение прятать свое доброе сердце.

- Аббат, вы завтра же бросите в печь это ужасное изобретение, надобно придумать что-нибудь получше. Господь внушает мне не взывать к единому здравомыслию, ибо и в добре и в зле надобно немного безрассудства. Я хочу попенять вам за то, что вы умерщвляете плоть слишком уже заметно: молодому безупречному священнику должно носить белое белье... Встаньте, - продолжал дивный старец, - устраивайтесь поближе ко мне. Наша беседа не кончена, но самое трудное позади... Ну, что же вы? Садитесь здесь, я все равно вас не отпущу.

Он усадил викария в свое кресло и, продолжая говорить, словно ненароком сунул подушку под его разламывающуюся от боли голову. Затем уселся сам на низеньком стульчике, зябко натянул шерстяное одеяло и некоторое время собирался с мыслями, устремив на огонь пристальный взгляд светлых смелых глаз, где плясали отсветы пламени.

- Дитя мое, - молвил он наконец, - в целом мнение ваше обо мне справедливо, но в одном вы заблуждаетесь. Я сужу себя - увы! - гораздо строже, нежели вы полагаете. Конец пути близок, а я так ничего и не сделал...

Он неторопливо пошевелил горящие поленья и продолжал:

- Вы удивительно не похожи на меня, вы перевернули привычные мне представления. Ходатайствуя за вас перед его преосвященством, я несколько простодушно мечтал заполучить... да, именно... молодого, не подающего особых надежд священника, лишенного природных, столь ценимых мною качеств, которого я намеревался приготовить по своему разумению к приходской службе... Видит Бог, тяжкое бремя я собирался взвалить на свои плечи под конец жизни! Но одиночество было мне слишком сладко, чтобы я мог спокойно умереть. Чадо мое, суд божий должен постигнуть нас среди трудов... Суд божий!

По долгом молчании он добавил:

- Но не я вас, а вы меня приготовляете...

Аббат Дониссан не пошевелился, даже когда прозвучало столь поразительное признание. В его широко отверстых глазах не появилось и тени удивления. Лишь по шевелению губ настоятель догадался, что викарий творил молитву.

- Они не признали наивеличайшего дара Духа Святого, - продолжал Мену-Сегре. - Они никогда ничего не признают. Господь нарекает нас, имя же, данное нам от людей, есть имя ложное... Чадо мое, дух силы обретается в вас.

Снаружи донеслись, как торжественная весть, три первых удара колокола, зовущего к заутрене, но они не слышали их. Прогоревшие головни осыпались углями в золу.

- И теперь, - говорил Мену-Сегре, - и теперь я нуждаюсь в вас. О нет! Не каждый, даже если бы он с такою же ясностью понимал все, решился бы говорить с вами так, как этой ночью говорю я. Но так нужно. Мы достигли той поры нашей жизни (каждый рано или поздно достигает ее), когда истина является нам как ослепительное озарение, когда довольно раскинуть руки, чтобы вознестись единым махом к светозарному пределу, к блистанию света божия. И тогда осторожность человеков есть единственно западня и нерассудство. Святость! - вскричал старец с глубоким волнением. - Произнося слово сие перед вами, ради вас единого, я сознаю, какую боль причиняю вам! Вам ведом смысл его: призвание, зов. Вам должно подниматься и подниматься туда, где вас ждет Бог, либо погибнуть. Никто среди людей не поможет вам. Совершенно сознавая лежащую на мне ответственность и в последний раз испытав послушание и прямоту вашу, я полагаю, что верно поступил, державши перед вами такие речи. Усумнившись не токмо в силах своих, но и в том, что Господь отметил вас перстом своим, вы ступили на ложный путь, я же, на свой страх, наставляю вас на путь, вам предначертанный. Предаю вас тем, кто ждет вас, кому дадите пищу духовную... Да благословит вас Господь, сыне мой!

При последних словах Дониссан выпрямился, как выпрямляется бессознательно пораженный пулею воин, и рухнул наземь. Его лицо с упрямым лбом и тяжелой челюстью словно окаменело, уста безмолвствовали, и лишь взор бледных очей отражал мучительную внутреннюю борьбу. Глаза его долго блуждали, ни на чем не задерживаясь, остановились на стенном распятии, потом вперились недвижно в лицо Мену-Сегре и вдруг словно угасли. Теперь настоятель видел одну слепую покорность, бросавшую отблеск величия на человека, в чей потрясенной душе не улеглась еще мучительная тревога.

- Я прошу позволить мне удалиться, - нетвердым голосом проговорил будущий пастырь люмбрского прихода. - Когда я слушал вас, мне казалось, что я вечно пребуду в смятении и отчаянии, но теперь все кончилось... Мне... мне кажется... что во мне есть то, на что вы уповаете... и что Господь не попустит, чтобы я не выдержал искуса.

С сими словами он вышел, и дверь бесшумно затворилась за ним.

С той поры водворился в душе Дониссана мир странный, который он сам на первых порах не дерзал постигнуть. Распались вдруг бесчисленные путы, сковывающие действие или препятствующие ему. Сей необычный человек, долгие годы плененный паутиной недоверия и малодушия, стоявших над ним, вырвался наконец на волю и расправил крылья. Он шел навстречу трудностям и преодолевал их приступом. По прошествии нескольких недель ничем более не сковываемая воля начала раскрепощать уже самый ум Дониссана. Молодой священник просиживал ночи напролет над книгами, которые прежде закрывал в отчаянии и смысл которых постигал теперь не без труда, но с упорством, изумлявшим Мену-Сегре, как некое чудо. Именно тогда он проник в сокровенный смысл Священных книг. Знание не сразу обозначилось в его речи, по-прежнему бесхитростно будничной, но давало пищу его уму. Двадцать лет спустя он сказал как-то не без лукавства магистру Лередю:

- В тот год я спал семьсот тридцать часов...

- Как семьсот тридцать?

- Вот так, по два часа в ночь, да и то, между нами говоря, я немного плутовал сам с собой.

Наблюдая лицо викария, аббат Мену-Сегре мог следить за ходом внутренней борьбы, об исходе которой он боялся даже думать. Хотя бедняга по-прежнему трапезничал за общим столом и силился хранить на лице спокойствие, старый настоятель с растущей тревогой замечал день от дня все более заметные следы страшного напряжения воли, которого Дониссан мог наконец не выдержать. Сколь бы многомудр и проницателен ни был настоятель, а может быть, как раз от избытка одного из сих качеств, он лишь отчасти понимал причины духовного кризиса, с последствиями которого, как он опасался, уже нельзя было совладать. Слишком умный, чтобы тратить власть бесполезными словами и тщетными призывами к благоразумию, которым Дониссан, без сомнения, не способен был внять, он искал повода для вмешательства и не находил его. Нередко умудренный опытом человек не властен над страстями, им же пробужденными в другом, и Мену-Сегре боялся сделать какую-нибудь глупость и лишь усугубить зло, от которого искал лекарства. Если бы на месте его странного питомца был кто-нибудь другой, он преспокойно ждал бы естественной реакции тела, изнуренного непосильным трудом. Но не был ли самый труд сей более лекарством, нежели злом, чем-то вроде занятия, в котором несчастный колодник исступленно ищет забвения неотступной мысли своей?

Впрочем, аббат Дониссан, по видимости, нимало не отступил от привычек своих и, как и прежде, исправлял сразу несколько дел. Каждое утро его видели восходящим быстрыми, несколько неуклюжими шагами по крутой тропинке, ведущей от дома к кампаньской церкви. Отслужив обедню и отчитав благодарственную молитву, краткость которой долгое время изумляла Мену-Сегре, он выходил на Бреннскую дорогу и, заложивши руки за спину и наклонясь всем телом вперед, неутомимо бродил по бескрайней равнине, обдуваемой пронизывающим ветром и пересекаемой скверными дорогами, которая спускается к морю от холмистой гряды, окаймляющей долину Канш. Редкие, далече отстоящие друг от друга хутора окружены пажитями, обнесенными колючей проволокой. Иной раз долго бредешь по скользкой холодной траве, податливо никнущей под каблуком, прежде чем доберешься до грязной лужищи, натекшей там, где землю выбила копытами скотина. Посреди лужи торчат неряшливо сколоченные из досок ворота, со скрипом поворачивающиеся на гниловатых вереях. Жилье таится где-нибудь за пригорком. Близость его угадывается по струйке голубого дыма, поднимающегося в сером воздухе, или по торчащим оглоблям телеги с сидящей на одной из них курицей. Крестьяне, народ насмешливый, наводили исподлобья недоверчивые взоры на рослого викария в подоткнутой сутане, являвшегося неведомо откуда из утренней мглы и старательно покашливавшего, приближаясь к их жилищу, чтобы выказать им дружеское расположение. Дверь неохотно приотворялась, впуская гостя, и обитатели дома, столпившись вокруг печи, терпеливо ждали, когда он наконец заговорит. Каждый с первого взгляда узнавал в нем землепашца, оставившего соху, так сказать, блудного брата, к уважению и учтивости примешивалось снисходительное, несколько презрительное панибратство, и краткую проповедь викария слушали в убийственном молчании... О, эти мучительные возвращения поздним вечером в уже зажегший свои огни городок, когда в горле стоит горький ком стыда и сердце обречено вечно биться в одиночестве!

- Я творю больше зла, чем добра, - печально говаривал Дониссан.

Назад Дальше