Из окна хорошо виднелись машина Лапочкина и сам Алеша: он целовал Сашеньку в висок так долго и протяжно, словно хотел высосать мозг. Потом они уехали, подняв невысокую снежную пыль, а я потащилась в свою палату. По настоянию Лапочкина это был тот самый полулюкс, но даже раковина и туалет не спасали: пропитанная казенным духом комната смотрелась жутко и уныло. Я сразу возненавидела синтетическую штору в аляповатых цветках, облезлое бра у изголовья пружинной койки, вытертую тумбочку с безвольно повисшей на одной петле дверцей. Заляпанная неопознанной дрянью батарея жарила изо всех сил, так что ее можно было приспособить к разогреву пищи: вот только есть мне нисколечко не хотелось, а хотелось сбежать отсюда первым же автобусом…
Я курила в туалете - прокаленном, едко пахнущем хлоркой, курила, сидя на перевернутом ведре. Рядом шарашилась усатая бабка-техничка, почти с головой запакованная в серый халат.
- Больная называется! Сидит, курит! Давай отседова, на улице кури!
- Холодно там, бабушка, - отвечала я и тыкала для иллюстративности в морозную вуаль, накрепко схватившую окно.
- Ведро отдай. - Усики, похожие на колонковые кисточки для рисования, нервно подрагивали, и я встала с нагретого ведерка.
В дневное время клиника вымирала - больные прятались в палатах, как в норах, или принимали лечение. Только к девяти часам под громкие позывные телесериала главный холл наполнялся живыми людьми. Усевшись рядами, пациенты жадно следили за вымученными страданиями американских артистов, а я разглядывала пациентов, спрятавшись за псевдокоринфской колонной. На психов они не тянули: люди как люди, в халатах и спортивных костюмах, с вязаньем и кроссвордами…
Сериал смотреть было скучно, и я снова уходила в туалет: сигаретная пачка приятно тянула карман джинсов. Техничка спрятала ведро в шкафчик, но я быстро нашла его - так же легко в детстве мне удавалось найти спрятанные родителями конфеты. Укурившись до отравленного состояния, я смотрела в темное окно, где блестел тонко срезанный месяц, и потом плелась в свой жуткий полулюкс. Приходил сон, но был он тяжелым и мутным, как похмелье: мне казалось, что от подушки пахнет мокрой резиной, а может, я просто плакала во сне.
Столовая находилась в отдельном корпусе, и слово "находилась" точно описывает процесс: в ежеутренних поисках завтрака я всякий раз плутала вокруг одинаковых корпусов и всякий раз заново находила столовую, собирая ботинками снег. Зима пришла в "Рощу", как вероломный захватчик, и заняла землю, не унижаясь до ультиматумов: мело не хуже, чем в феврале. Мерзли печальные сосны, под ними спали ко всему привычные собаки, и вороны гнусно каркали на ветру.
Как все пациенты "Рощи", я приходила на завтрак с личной ложкой в руке - здесь отсутствовали любые столовые приборы. Не ровен час, кто-нибудь проткнет вилкой соседа. Или подрежет ножом свою родную вену. Тонкий кусочек хлеба, оплывшее масло, бугристая каша в заклейменной тарелке и чай, который рафинированная Эмма непременно назвала бы писей сиротки Хаси: завтрак вопиюще соответствовал больничным стандартам, но я не привередничала - ела, стараясь не смотреть, как это делают окружающие.
Пациенты "Рощи" быстро перестали казаться мне обычными людьми. Я замечала странные улыбки, сжатые кулачки, блуждающие взгляды… Многие промахивались ложкой мимо рта или роняли пищу на одежду, испачканная ткань разглядывалась внимательно и удивленно. Одна женщина вдруг закричала громко и жалобно, как ребенок, при этом она показывала пальцем себе в чай. Никого этот крик не напугал и даже не потревожил; я думала, в столовую, будто в фильме, ворвутся санитары и поволокут несчастную на инсулиновую капельницу, но нет - она успокоилась самостоятельно и через минуту пила тот самый чай без всяких жестов и криков.
Я вспоминала полубезумного братца из Питера - вот он идеально вписался бы в тутошнюю компанию! А я, почти нормальный человек, что я здесь делаю?..
И приходила покорно в спортивный зал, где в тени шведских лестниц на черных матах, пропахших пылью, пациенты переживали трансперсональный опыт. Так выражалась Соня Сергеевна, моя желтоглазая наставница. Во время тренингов она демократично переодевалась в спортивный костюм "Рибок", и все остальные здесь тоже были одеты как для соревнований по бегу на короткую дистанцию.
- У нас сегодня новый участник, - торжественно сказала Соня Сергеевна, держа меня за руку. Ладонь у нее была холодная и влажная, как брынза. - Представляю вам Аглаю, и давайте повторим наш обряд знакомства.
Все быстро выстроились в круг, потом по очереди вышагивали на середину - будто в детском "каравае" - и называли свое имя. Даже очень немолодые пациенты называли себя запросто, без отчества. Таков был Миша - полный мужчина с морщинистой и лысой, как облетевший одуванчик, головой. Наташа и Зина, подруги средних лет с уплывшими фигурами и вообще похожие, как бывают похожи друг на друга смертельно давно знакомые люди. Еще была шустрая цыганистая девушка Яна, и Павлик - молодой человек с крошечной, как у динозавра, головой. Группе явно не хватало еще одного человека для четности.
- Сядем в круг и расскажем о своих проблемах, - ласково велела Соня Сергеевна.
Я оглянулась на дверь.
- Она закрыта, - шепнула директриса и одобрительно кивнула Яне.
Яна рассказывала о своем прадедушке, который убил царя в Екатеринбурге. Плохая карма прадедушки влияла на Яну, и девушка не могла подавить в себе агрессию. Миша доверил нам подробный отчет о своих сексуальных проблемах (он не мог с теми, кого хотел, и не хотел с теми, кто мог с ним), Павлик пожаловался на одиночество, подружки, хихикая, признались в затяжной депрессии.
- Теперь ты, Аглая, - настаивала Соня Сергеевна. - Скажи нам, что ты здесь делаешь и чего ждешь от наших занятий.
- Не знаю, что я здесь делаю, но больше всего на свете хочу убраться отсюда! - честно призналась я, немного, впрочем, испугавшись выплеска откровенности. Зря беспокоилась - Соня Сергеевна (мне пришло в голову звать ее просто Эсэс) выглядела так, словно я не нахамила, а изощренным образом польстила ей.
- Подышим? - без перехода спросила Эсэс у группы, и все видимо оживились. - Аглая, я потом расскажу тебе о голлотропном дыхании, а пока просто доверься мне и дыши животом, дыши всем телом сильно и часто, как сможешь. Поняла?
При чем тут дыхание хотела спросить я. Разве так лечат человека, отравленного несчастной любовью? Мне бы хотелось поговорить с кем-то умным, а меня заставили дышать животом и фокусироваться на этом.
- Вдох сильный, выдох поспокойнее, Аглая!
Я старалась, но в конце концов бросила и начала наблюдать за другими. С ними происходили странные вещи - по мере усиления дыхания лица пациентов менялись, а тела начинали жить своей собственной жизнью, никак не связанной с его обладателем. Правнучка цареубийцы сидела рядом и, вне сомнений, переживала оргазм - сомкнуто-мучительное выражение лица сменилось таким блаженным облегчением, что мне стало стыдно на нее смотреть. Одинокий Павлик стонал, как немецкий порнографический актер, и на голубом трико расплывалось неровное темное пятно.
Я вскочила, неловко подвернув ногу: суровая боль захватила лодыжку в кольцо. Эсэс поймала мою руку:
- Аглая, останься. Оргазмический опыт - вполне нормальное явление в голлотропке. Мы высвобождаем все наши травмы, отпускаем себя на волю. Ты не представляешь, какие перед тобой откроются возможности! В реальной жизни невозможно испытать такое… Доверься мне!
Ласково, но властно Эсэс вовлекла меня обратно в круг, и я закрыла глаза, чтобы не видеть, как пациенты высвобождают свои травмы.
Сеанс дыхания шел почти час, после чего Эсэс раздала нам бумагу с фломастерами и приказала изобразить впечатления после путешествия. Я нарисовала кукиш, тогда как у моих соседей били фонтаны и шумели водопады - красного цвета.
Полумертвая, добралась я до своей палаты: теперь она показалась мне спасительным оазисом тишины. Уткнулась носом в наволочку бугристой подушки: маленькое желтое перо выбралось наружу и дрожало прямо перед глазами.
- Ругаева, у тебя завтра консультация психолога, собирайся сразу после обеда. - В двери торчала медсестра. - И не забудь лекарства.
Она положила мне в ладонь две красненькие, одну желтую и три белые таблетки. Я дождалась, пока медсестра уйдет, и выкинула разноцветную гадость в свой личный унитаз.
* * *
Каждое утро я просыпалась в надежде очутиться подальше от клиники "Роща", но взгляд ловил ехидные покачивания трехцветной шторы: черной от пыли понизу, грязновато-желтой в середине, выбеленной трудолюбивым солнцем сверху. Потом взгляд спускался до полуострова серебристой, серой, ребристой батареи и останавливался на моей собственной руке - противно бледной, в голубых разводах жилок на запястье. В такие минуты мне хотелось уснуть вечным сном, но медсестра уже кричала в коридоре про завтрак, я покорно поднималась, и штора с батареей аплодировали издевательски бурно.
Может, я в самом деле сходила с ума или уже сошла с него незаметно для себя самой? Этими смелыми мыслями я делилась с Алешей, который бывал в клинике дважды в неделю. Он регулярно созванивался с Эсэс, и докторица советовала родственникам воздерживаться от контактов со мной - так мне якобы будет легче восстанавливаться после невроза.
- Я подумал, что мне можно приезжать - ведь мы совсем недавно породнились, - говорил Алеша и нервно крутил на шее толстую золотую веревку.
Зять расспрашивал о лечении, но хвастаться было нечем. Дышать всем телом я не научилась, рибефинг вызывал у меня жуткие спазмы брезгливости, а телесно ориентированная терапия, которая была коньком Эсэс, оказалась под запретом из-за больной ноги. В душевных метаниях я недооценила тот вывих и только к вечеру почувствовала, что правая нога ниже колена охвачена жаркой болью. Вывих вправили в медпункте, и здешний доктор ощущал свою второстепенность в сравнении с коллегами-психотерапевтами. На "телеске" он поставил крест не без удовольствия. Я довольно сильно прихрамывала, а Эсэс не скрывала разочарования. Она воспринимала мое бунтующее сознание как вызов профессиональной гордости.
Рибефинг, рассказывала я Алеше, это сумасшествие в дистиллированном виде. Наша маленькая группа делилась на пары (мне всегда доставался ужасный лысый Миша), и каждый помогал партнеру заново "родиться" на свет. Миша был моим младенцем, а я его чуткой матерью. Младенец бурно дышал каждой клеточкой пятидесятилетнего тела, освобождался от "мышечных панцирей", кричал, брыкался, слюнявил пальцы, а я должна была бережно и ласково "принимать" его появление на свет. Другие пары справлялись с заданием куда лучше нашей: Наташа поглаживала Зину, скрутившую немаленькое тело в ракушку, поглаживала ее темные с проседью кудри, пока Зина тихо выла, путешествуя по "родовым" путям. Павлик был заботливой матерью для Яны - она самой первой из всех вошла в странный транс и не спешила, судя по всему, обратно. А вот Мише с родительницей категорически не везло: меня мутило при одном только взгляде на его лысину, и вообще все это очень напоминало изнасилование, каким я его себе теоретически представляю.
Алеша слушал с сочувствием, но когда я начинала просить, пусть заберет меня отсюда, каменел лицом так быстро и убедительно, что мне казалось, будто его кожа превращается в мрамор. Живая статуя, он говорил, что будет глупо прерывать лечение на полдороге, я должна понимать, ведь все это делается для меня. Алеша уезжал, и собаки бежали за машиной, оскаливая в лае зубы…
Кругом постоянно говорили о смерти - своей собственной, разумеется. В нашей группе все хотели умереть, может быть, поэтому впервые в жизни я начала думать о смерти с симпатией. Почему мне прежде не приходило в голову, что смерть отлично смотрится в роли спасительницы? Оскал запишем как улыбку, упрячем косу за спину… С тех детских дней, когда я в первый раз глянула в пустые глазницы, мне было проще принять смерть как неизбежное зло, но как же это несправедливо, думала я теперь. Очень старые, несчастливые и тяжело больные люди испытывают к смерти справедливую благодарность, находят радость в умирании, тогда как прочие цепляются за жизнь, даже если та относится к ним будто жестокая ветреница. Им страшно выпустить из рук горящий светильник, прохладные объятия смерти пугают этих глупцов, как похороны испугали меня в детстве, но смерть не держит на них зла - и однажды откроет им дверь в мир спокойный и тихий, как ночное озеро.
О смерти мы говорили с психологом, которая почти сразу призналась: излечить меня "Роща" не сможет.
- Здесь от подобного не избавляют. Ваш паттерн так и останется с вами, можно лишь снять острый приступ. Нужен психоанализ, нужно разбираться с вашей танатофобией - она толкает вас к опасным людям.
С утра и до следующего утра я была одна, отключала зрение и знания. Курила, сидя на перевернутом ведре, и разбирала морозную оконную письменность. Ела редко, потому что лысый Миша приноравливался встать рядом на раздаче, а потом громко чавкал, сидя напротив, и ковырял в зубах толстыми пальцами, похожими на барабанные палочки.
Эсэс махнула на меня рукой после провала с рибефингом. Как оскорбленный гипнотизер, которому не удалось усыпить добровольца, директриса списала все на мою частную патологию.
- У вас, Аглая, редкий случай абсолютной духовной фригидности, - сказала Эсэс, и я удивилась, что она теперь со мной снова на вы. Эсэс держалась натужно-весело. - Знаете, как вас зовут в группе? - спросила она и тут же весело открыла тайну: - Мумия!
Я подошла к зеркалу, украшавшему холл наравне с телевизором и символически сломанными часами. Коллегам по безумию в остроумии не откажешь, лицо мое стало похоже на череп.
Эсэс вовсе не следовало вычеркивать меня из списка побед. Терапия приносила плоды, пусть и не такие спелые, как на соседних деревьях. К третьей примерно неделе курса я обнаружила, что тело мое научилось самостоятельной жизни и ему бывает комфортнее, если душа или разум не пристают к нему с наставлениями. Тело заимело собственную силу и теперь использовало ее на полную катушку: я чувствовала, что проваливаюсь в коряжистое лоно безумия. Никогда в жизни я не была так близка к нему - оно ходило рядом и заискивающе глядело в зрачки.
Глаз у него было не сосчитать: глаз-рыба, глаз-ладонь, глаз-еж…
Глава 10. Газета
Однокомнатное гнездо Вера устраивала с удовольствием - заботы отвлекали от непонятного раздражения, поселившегося в ней еще до свадьбы. Жаль, что даже самые бесконечные хлопоты в конце концов завершились. Безликое пространство Вериными заботами превратилось в уютную квартиру, откуда нормальным людям не должно было бы хотеться уходить. Хозяева поступали иначе - и если бы квартира умела говорить, она обязательно пожаловалась бы на недостаток внимания к себе, такой красивой и уютной.
Артем служил и обживался в новом окружении, дома бывал помалу и вначале угрызался по этому поводу совестью. Впрочем, если бы жена не воспринимала его службу в качестве кратковременного помешательства, все у них, наверное, было бы иначе. Утешения эти были довольно слабыми, как и Верины самовнушения - что беспокоиться не о чем.
Генерал Борейко считал иначе и, однажды явившись к ним в дом, высказал Артему все, что накопилось в душе воина, высказал емко, поместившись в одну фразу: "Какой из тебя священник, если ты даже свою собственную бабу не можешь в церковь привести?"
Ответа генерал не ждал - надел фуражку и пошел прочь, краснея шеей.
- Что, Афанасьев, не полюбился генералу? - пошутил однажды владыка Сергий, и Артем потом долго представлял себе, как тесть обсуждает с архиереем его недостойную сущность. Неизвестно, обсуждала ли его с кем-нибудь Вера, но вскоре Артем окончательно убедился, что быть женой священника ей не нравится.
Молитвы, постные дни, служба утренняя и служба вечерняя, крестины, отпевания, соборования, бесконечные звонки прихожан - некоторые даже домой приходили, "посоветоваться с батюшкой". Советовались о всякой ерунде - сажать ли в этом году огород, продавать ли квартиру, стребовать ли с соседей старый долг… Вера с кухни слушала безумные монологи и всякий раз поражалась терпению Артема: неужели ему вправду было дело до этих занудных старушек? Бесило, что прихожане называли теперь Веру матушкой и норовили сунуть в руки то кулек с пирожками, то карамельки… От таких подношений у Веры портились сразу и настроение и аппетит.
Отец Артемий быстро оброс "собственными" прихожанами и также быстро почувствовал, что это не слишком нравится другим священникам на приходе. Правда, в том своем вечно счастливом состоянии он не переживал из-за таких мелочей, и ранило Артема в первые месяцы службы только равнодушие жены. Вера не желала даже слышать о церкви, и когда Артем, забывшись, ступал разговором на эту территорию, жена, как фокусник, доставала из рукава другую тему.
Все чаще Вера видела в Артеме чужого человека. Борода состарила его на добрый десяток лет, ряса делала его бесполым, и пусть Вера все еще любила Артема Афанасьева, отец Артемий, беспардонно занявший его место, не имел никаких прав на это чувство.
Странная из них вышла семья, и Вера каждым днем вспоминала папины слова. Попадья из нее получалась неубедительная, да и кто бы знал, какой скучной окажется эта роль на самом деле - без грима, нарядов, красивых декораций и, главное, зрителей… Пару раз Вера побывала в храме в новом своем качестве, но ничего нового - кроме чувства потерянного времени - оттуда не вынесла. Артем поначалу приносил ей книги, пересказывал то, что ему самому запало в душу, но Вера после очередной такой попытки сказала жестяным голосом:
- Хотя бы дома не проповедуй!