Небеса - Анна Матвеева 18 стр.


Имя и фамилия человека, подписавшегося под этим текстом, ничего владыке не сказали. Кто такой этот Александр Гавриленко? Епископ резко прижал пальцы к вискам - чтобы охладить голову, унять гнев, бегущий по крови так резво, как взбирается на дерево кошка. Под очками выступил пот.

Как только я поступил в Николаевское епархиальное духовное училище в августе 199… года, то сразу почувствовал над собой особое внимание иеромонаха Г. В сентябре нас отвезли на дачу к Сергию, напоили водкой и Г. позвал меня в баню. Там я увидел голого архиерея. Он взял меня за руку, поцеловал в губы. Я исполнил его желание и лег с ним. В том, что вышеупомянутое является правдой, я готов присягнуть на Священном Евангелии. Слег Румянцев.

И это имя владыка ни разу прежде не слышал.

Новая страничка открывалась "нижайшим рапортом" игумена Николая - с этим шедевром, правда, владыка свел знакомство раньше, его частично воспроизвели в "Николаевском вестнике". Из Москвы прислали полную версию, некоторые фразы были подчеркнуты двумя параллельными линиями - точно так обозначают сказуемое на уроках русского языка. Окончание письма было затемнено, словно его выкрасили маркером:

Спустя время Владыка Сергий, когда приезжал в монастырь, постоянно имел со мной беседы на эти темы, в частности, просил найти ему келейника или мальчика при монастыре. Один раз даже потребовал, будучи изрядно пьяным, чтобы я поставлял ему мальчиков, ссылаясь на то, что в других Епархиях настоятели монастырей занимаются поставкой мальчиков Правящим Архиереям и что если на мое место придет другой Архиерей, то тебя он, Николай, выгонит за то, что ты не будешь поставлять ему мальчиков.

Далее он жаловался на то, что у других Архиереев есть келейники и они могут отвести с ними душу, а у него до сих пор нет.

Затем он перечислял имена Архиереев, которые, по его мнению, занимаются неблаговидными делами. Он рассказывал о том, что если бы у него был мальчик, то он бы так не нервничал во время совершения Божественных служб. Он говорил: "Николай, когда я выхожу с трикирием и дикирием благословлять народ и вижу красивого мальчика, то у меня все встает, и я ничего не могу с собой поделать".

Как-то раз Владыка взял меня с собой как благочинного монастырей Николаевской епархии в город Краснокозельск, где передавали Епархии Спасский монастырь. После трапезы у мэра Владыка спаивал меня водкой, хотя я к алкоголю отношусь крайне отрицательно. Владыка говорил: "Николай, я хочу в Краснокозельске создать собственный монастырь и собрать в него нужных мне мальчиков. Я откажусь от Священного Архимандритства в твоем монастыре, тебя сделаю настоятелем, а сам буду Священным Архимандритом в Спасском монастыре.

Как благочинный монастырей Николаевской епархии, я не имею контроля над новообразованным на базе Архиерейского подворья мужским монастырем. Со слов Владыки: "Николай, этот монастырь я устрою сам".

Ваше Святейшество! Святейший Владыко!

Все, что я изложил в данном рапорте, свидетельствую своей священнической совестью перед Святым Евангелием и Честным Животворящим Крестом Господним и готов дать ответ за каждое слово на суде Христовом.

Владыка попытался сложить бумагу так же аккуратно, как отец Ипатий, но это простое действие затребовало от него значительных усилий: сильно дрожали руки. Справившись наконец, владыка услышал, как под дверью копошится и вздыхает посетитель, сумевший прорваться через оборону отца Ипатия.

- Входите, кто там? - позвал епископ. - Артем? Рад тебя видеть, будущий отец! Рассказывай, как дела, как Вера себя чувствует?

До сих пор отец Артемий держался молодцом, но после владыкиных слов разревелся, как мальчишка. Епископ подвинул ему стул - один из тех, что фигурировали в газетных статьях как "стулья с ножками из чистого золота", и с грозным лицом ждал, пока посетитель не перестанет всхлипывать.

Артем вытер глаза рукавом. Собираясь к епископу, он готовился словно к исповеди или экзамену - но теперь, сидя напротив, почувствовал, что все приготовленные слова окажутся жалобными признаниями в собственной слабости. Слезы послужили доказательством, точнее сказать, иллюстрацией к этой слабости, думал Артем, но владыка Сергий, судя по всему, считал иначе. Увидел погодные изменения на лице батюшки - кратковременные осадки окончились временным затишьем - и потребовал:

- Рассказывай.

Слова засуетились, выстроились в нетерпеливую очередь, и Артем поспешно отправлял их на волю целыми гроздьями. Говорил он долго, но брови архиерея два раза лишь взмыли над очками: в первый раз при слове "монашество", в другой - при слове "аборт". Когда же слова наконец закончились и обессиленный Артем застыл на месте, владыка Сергий треснул по столу кулаком. В приемной прекратился гомон, а отец Артемий подумал, что теперь ему представится возможность изучить знаменитый архиерейский гнев на практике. Хуже не будет хотя бы потому, что хуже просто не бывает.

- Значит, так, отец Артемий, - заговорил владыка. - Вот тебе мой приговор, или, если хочешь, совет. Меньше лезь в это дело, больше молись.

Артем замер.

- Молись, - повторил архиерей, смягчаясь и словно уговаривая Артема. - Я за тебя и Веру тоже молиться буду. Надеюсь, Матерь Божья нас не оставит… А за меня ты не переживай. Все хорошо будет, все наладится.

- Что же, владыка, вы будете сидеть и смотреть, как у вас кафедру отбирают? Не дело это!

- Артемий, не нам об этом судить, - задумчиво сказал владыка.

Уже на выходе, прощаясь и благословляя, владыка обмолвился, что на днях в Епархию прибудет Комиссия Священного Синода с высочайшей проверкой. А потом добавил совсем нежданные слова:

- В монахи, Артемий, многие приходят после развода. Этот путь для тебя не закрыт. Ты только не торопись.

Куда он ушел, когда вернется, да и вернется ли теперь?.. Вера тоскливо разглядывала кухонные шкафчики, ненавидела их за равнодушное молчание и за то, что они преспокойно висели на своих местах, вместо того чтобы сходить с ума вместе с ней.

Удивительно, какую сложную, многоступенчатую ложь может нагородить человек с одной-единственной целью: обмануть самого себя… Если бы шкафчики умели мыслить логически и обладали способностью облекать свои мысли в слова, то Вера непременно услышала бы, что живет в неудачном браке, что муж не подходит ей ни по темпераменту, ни по характеру, что они оба несчастливы, и церковь здесь, увы, ни при чем.

Тревожные звоночки раздавались и прежде, но влюбленная Вера воспринимала их не как предупреждения, а в качестве неких милых "особенностей". Теперь для нее прояснился смысл многих поступков Артема, милые особенности переродились в жуткие недостатки, но даже сейчас она гнала от себя нередкие мысли оставить мужа.

Вера знала, что идеально счастливые семьи в природе встречаются нечасто. Даже ее родители довольно часто ругались, хотя и относились друг к другу с нежностью и восхищением. Брат Веры женился рано, и хотя Свету свою, по внешним признакам, любил, впечатления идеальной пары они все равно не производили.

Любовь, любовь… Сколько можно прикрываться этим словом, заслоняться им как щитом, как фиговым листком! "Люди живут вместе не только ради любви, - думала Вера, - и мой брак ничуть не хуже прочих". Она старалась не размышлять о будущем, потому что в такие минуты ее побарывала смертельная тоска. Вера чувствовала, что однажды Артему, а не ей придется произнести те самые слова, которые методично закапывались в глубокую почву. И все равно всплывали каждое утро - слова о нелюбви и разводе. "Так будет лучше всем", - шептал еле слышный голосок, но Вера набрасывалась на него яростно: "Кому будет лучше?"

Теперь, когда слово "развод" наконец было сказано, Вера чувствовала некое странное облегчение - такое бывает, когда ждешь боли, а она никак не приходит и потом уже только наваливается всей своей тяжестью. Артем ушел, а слово так и осталось висеть под потолком на манер дымного завитка, и Вера не могла оторвать от него глаз. Она вдруг поняла: она и вправду не знает, не может сказать - что значит для нее любовь, в тени которой очутилась вся прочая жизнь. Думать об этом было тяжело и страшно, но назойливое слово каждым звуком своим подгоняло перепуганные мысли.

Как тяжело было разгребать горы лжи, любовно насыпанные перед единственной дверью, где мог очутиться свежий воздух! Вера ощутила, как тяжело ей было все эти годы врать, уговаривая собственную душу признать любовью ту тяжелую зависимость, которая соединяла их с Артемом, будто провода под напряжением. Теперь она видела всю картину целиком, словно сдернули наконец покрывало с холста - а ведь Вера привыкла уже подглядывать через него, гадая о затемненных углах, домысливая невидимое, придумывая желанное…

Голова кружилась, но теперь сама Вера не хотела останавливаться.

Она с девичьих лет привыкла настрого беречь свои секреты и обороняла их от подруг с такой страстью, что подруги вскоре привыкли к одностороннему общению: Вера слушала чужие тайны, но молчала о своих. Такая схема всех устраивала. Другое дело, что погребенные секреты не желали себе подобной судьбы и вели собственную жизнь, пробивая дорогу к воле самыми странными способами. Вера, как всякая молодая девушка, сравнивала свои чувства с чувствами других людей, - но образцами для нее становились не живые люди, а персонажи книг и чужих фантазий. Сейчас, придавленная перспективой, будто оказавшись на дурно выполненном рисунке, Вера сомневалась - а что, если чувство, принятое за любовь, на деле было совсем иным явлением? В природе часто бывают такие обманки: аппетитные заросли опят оборачиваются кустами бледных поганок, сладкая черника превращается в волчий глаз, а вполне живое тельце ящерицы становится засохшей веткой, бережно выложенной ветром на камень. Быть может, Вере пришлось довольствоваться той самой сушеной веткой, потому что ящерица давно скрылась в глубоком гнезде?..

Впрочем, Вера так сильно прикипела к этой ветке, столько раз кормила ее живыми соками надежд, что, наверное, не смогла бы обменять даже на самую крупную ящерицу. Так несчастные матери сходят с ума после смерти младенцев и баюкают бревнышко, завернутое в одеяло.

А если так, значит, надо заново насыпать те самые горы и утопить сомнения - хотя бы на время.

Вера открыла на кухне форточку, и кудрявые табачные облака медленно потянулись прочь из дому, увлекая следом слово, зависшее под потолком.

Рано сдаваться, она еще повоюет.

Глава 19. Бог из машины

Почему религиозные и национальные темы не пользуются успехом у журналистов, я поняла быстро. Эта территория была отменно скользкой и требовала легкой походки - шаг вправо, шаг влево, и добро пожаловать в пропасть! Практически танец на проволоке. Касаясь стен мечети или синагоги, текст невольно становился серьезным и скучным - как любая корректность, вываренная до полной потери вкуса. Проверенные рецепты, согласно которым статьи нужно стряпать из острых фактов с хорошей добавкой злой иронии, здесь не годились совершенно.

Мне всегда нравилась хрупкая недолговечность, в которую окутаны любые газетные тексты; она превращала их в эфемерные создания, которые умирают почти сразу после рождения, будто цветы или бабочки. Журналистика подходила мне точно по размеру, как сшитый на заказ костюм. Конечно, я понимала и осознавала всю привлекательность писательства, долгой беременности параллельной судьбой, над которой можно осуществлять единоличное владение: даже лучше шахмат, где приходится учитывать волю другого игрока. В писательстве царствовали самые широкие полномочия, о мере же ответственности за написанное я в те времена не задумывалась. Меня многие подталкивали к этой дороге, вот и школьная учительница литературы говорила: "С твоей памятью ты сможешь писать романы".

Литераторша не знала, что именно память - моя главная мучительница. Бывает, люди появляются на свет с чрезмерно увеличенным, гипертрофированным сердцем или мозгом, со мною же случилась куда менее страшная, но настолько же неизлечимая болезнь: преувеличенная память, в которую сваливались, как в выгребную яму, все нужные и ненужные даты, имена, события, музыкальные фразы, ароматы, оперные арии, слова на разных языках… Этим можно хвалиться - только не в случае собственного обладания таким грузом. Он не становится легче с годами, и к своей старости я еле смогу, наверное, тащить этот неподъемный багаж и однажды сброшу его, упав с облегчением в вязкое болото склероза.

Моя память не напоминала подземное хранилище с пронумерованными экспонатами и строгим конторщиком, что требует документы у всякого посетителя. Скорее она походила на те живописные многокилометровые помойки, что любят предъявлять документалисты в съемках стран "третьего мира". Никаких государственных усилий не хватит, чтобы убрать с тела страны эти гниющие наросты: груды разномастного мусора, цветные пластиковые пятна, стаи гурлящих птиц и маленькие ребятишки в упоении роются в свалочных эверестах. Я тоже без устали раскапывала эти кучи, хоть и сознавала: нужное воспоминание сыщется само собой.

Вот почему мне было противопоказано писательство - решись я придумать и записать некую историю, не смогла бы поручиться за то, что на бумаге не оживут герои, выдуманные другим автором. Память о чужих книгах сослужила бы мне скверную службу, ведь читала я много и помнила не только каждую строчку освоенной книги, но даже и место этой строчки внизу или вверху страницы, и даже случайные пятнышки на полях, и запах переплета…

В журналистике такие сомнения не приживались.

…Душистый, свежий номер мягко приземляется на стол: можно заново увидеть слова, придуманные накануне, и свою фамилию - она поддерживает текст каждой буквой, как атлант руками небеса. Скоро газету осквернят чужие руки, и oт внимательных глаз полосы завянут, как сорванные цветы. Номер состарится, распухнет, омертвеет сгустком времени и осядет желтеть в архивах - а скорее гнить в помойных ведрах: бесславный финал!

Все равно я любила писать для газеты. Другие способы коллекционирования слов пугали меня своей властностью: над газетными текстами я царила единолично, а вот стихи, например, сами начали бы мной управлять.

Я знала, как это бывает с другими. Незадолго до Кабановича в меня пытался влюбиться один поэт - изнеженный юноша, плотно, как на игле, сидевший на Шамиссо и Тракле. Мы гуляли вечерами по летним улицам, засыпанным щебенкой, рядом выл гигантский шмель отбойного молотка; перекрикивая грохочущие шаги, поэт читал не по сезону холодные строки:

Oft tauchen rote Kugeln aus Geaesten,
Die langer Schneefall sanft und schwarz verschneit.
Der Priester gibt dem Toten das Geleit.
Die Nächte sind erfuellt von Maskenfesten.

У поэта было не самое лучшее произношение, но именно тем летом, под щебеночный аккомпанемент я в первый раз поняла, какая бурлящая сила скрывается в немецком языке. Эта сила была одной крови с величественной нежностью Баха, безбрежностью Моцарта, хмельным задором Шуберта - но теперь у нее появились слова. Потому что если в мире бывает нечто лучше музыки, то это, единственно, стихи. Особенно такие, как у Тракля, нежного аптекаря, живущего среди хрустальных ангелов, голубых озер и темных деревьев свою хрупкую жизнь.

Мой поэт был так одурманен даром Тракля, что примерял на себя еще и чужую судьбу, будто это была одежда. Он всякую нашу встречу оканчивал обещаниями свести с собой счеты на закате, он держал мои пальцы в прохладных, как рапаны, ладонях, и я вначале пугалась, пока не поняла - с третьего ли, пятого ли раза, - что закаты будут уходить вхолостую и каждый новый день в узком просвете почтового ящика я буду видеть белое пятно конверта с новыми стихами - намытыми смертью, как золото намывают из песка. Ломкие, но вместе с тем и певучие строки окунались в память с разбегу и падали на дно будто камни: хоть мой поэт писал, конечно же на русском, на бумаге он куда сильнее походил на Тракля, чем в жизни, - меня, свою музу, он звал сестрой.

Траклевская одержимость смертью в поэте отражалась криво и жалко: мне казалось, что он переигрывает - и не было в нем даже призвука мучительной религиозности. Но отравившись лирикой Тракля, поэт возвел свой мир, выкрашенный в черные и голубые цвета: там тоже с каждой строчки стекала кровь, там были Гелиан, Элис, Каспар Хаузер, Иоанна… Вместо хлороформа и опия в дело шел циклодол: в конце концов, между Траклем и нами улеглись почти сто лет - а эту разницу покрыть куда труднее, чем километры между Зальцбургом и Николаевском. Поэт мечтал работать в аптеке - но его не брали туда даже разнорабочим: дирекцию смущал слишком явный разворот головы, она всегда оказывалась повернута к шкафику, где хранились препараты из списка "А".

Он думал, что в аптеке пред ним откроются тайны проклятого поэта: может, надо было всего лишь увеличить дозу - таланта или лекарства? Сгодилось бы одно из двух - но не помогало ничего. Теперь стихи Тракля оставляли неясные образы, песком осыпавшиеся на землю, и поэт был в отчаянии: строки исчезали, как таблетки из початой упаковки, задерживалась всего лишь неясная память покоя и тишины.

Пришла осень.

…der dunkle Herbst kehrt ein voll Frucht und Fuelle,
Vergilbter Glanz von schönen Sommertagen.

Мой поэт пригоршнями ел циклодол и мучился необходимостью жить, и его война никак не начиналась… Стихи в почтовом ящике появлялись все реже, но когда мы расстались, я долгое время тайно следила за его судьбой.

Поэт повернулся лицом к реальности куда быстрее меня, и пока я обживала пыльную квартиру Кабановичей, он устроился работать в перспективную фирму. Кажется, там торговали мебелью. Стихи он решительно бросил, зато получил водительские права, купил дачу и, самое дикое, встал на горные лыжи. Я до сих пор отказываюсь верить, что мой нежный, как ранняя рассада, поэт пишет легкомысленные петли на заснеженных трассах, пока бумага остается незапятнанной и тихо желтеет в ожидании чернил.

Газетные статьи куда надежнее, думалось мне теперь, они не просят чрезмерных жертв, тогда как стихам подавай целую жизнь…

К вишнуитам надо было ехать троллейбусом, мне всегда нравились эти медленные городские насекомые. Под ласковое дребезжание и гул краткого разгона я устроилась на высоком троне контролера. Тринадцатый маршрут в эту пору дня не пользуется в Николаевске особенным успехом: он уходит к Трансмашу, огибая центр. Окна выбелены морозом, широкое тело троллейбуса бросает из стороны в сторону, как пьяницу.

Назад Дальше