Марш Радецкого - Йозеф Рот 34 стр.


Под кобальтовой синевой неба виднелись крохотные белые тени диких гусей. Они реяли среди звезд, как обрывки белой пелены.

- Это еще не все! - продолжал Степанюк. - Сегодня утром я видел столько ворон, как никогда. Эти вороны прилетели из чужих краев. У нас говорят: вороны - вещуньи!

На северо-восточном горизонте тянулась широкая серебряная полоса. Она быстро светлела. Поднялся ветер. Он донес несколько отрывочных звуков из дворца Хойницкого. Тротта растянулся на земле рядом со Степанюком. Сонными глазами он еще раз поглядел на звезды, прислушался к крику гусей и уснул.

Проснулся он на рассвете. Ему показалось, что прошло не более получаса, на деле же он проспал не менее четырех. Вместо привычных щебечущих голосов птиц, всякий день приветствовавших утро, сегодня слышалось только черное карканье воронья. Вслед за ним проснулся и Степанюк. Он вынул изо рта трубку (остывшую за ночь) и указал ею на деревья, окружавшие дом. Большие черные птицы застыли на ветвях, как какие-то страшные, упавшие с неба плоды. Они сидели, сидели неподвижно и каркали. Степанюк пустил в них камнем. Но вороны только захлопали крыльями. Как плоды, торчали они на деревьях.

- Я стрельну по ним, - сказал Степанюк. Он пошел в дом, принес ружье, выстрелил. Несколько птиц упало на землю. Остальные, казалось, и не слыхали выстрела. Они по-прежнему сидели на ветвях. Степанюк пересчитал черные трупы, он настрелял их больше дюжины, и понес свою добычу к дому, кровь капала на траву.

- Удивительные вороны, - сказал он, - они не шевелятся. Это вещие птицы!

Была пятница. Под вечер Карл Йозеф, как обычно, проходил по деревням. Кузнечики не стрекотали, не квакали лягушки, только вороны каркали. Они расселись повсюду - на липах, на ивах, на дубах и на березах. Может быть, они слетаются каждый год перед жатвой, подумал Карл Йозеф. Они слышат, как крестьяне точат косы, и прилетают. Идя через деревню Бурдлаки, он втайне надеялся встретить Онуфрия, но Онуфрий не появлялся. У крылец стояли крестьяне и точили косы о красноватые камни. Изредка они поднимали головы; карканье мешало им, и черные проклятья летели вслед черным птицам.

Путь Тротта лежал мимо шинка Абрамчика; рыжеволосый еврей сидел у ворот, его борода светилась. Завидев лейтенанта, Абрамчик поднялся, снял черную шапочку, провел рукой по воздуху и сказал:

- Воронье налетело! Они каркают целый день! Умные птицы! Надо остерегаться!

- Да, может быть, вы и правы! - сказал Тротта и пошел дальше, по поросшей ивняком тропинке, к Хойницкому. Вот уже он под окнами. Лейтенант свистнул. Никто не появился.

Хойницкий, вероятно, был в городе. Тротта тоже пошел туда, по тропинке между болот, чтобы никого не встретить. Только крестьяне ходили этой дорогой. Кое-кто из них попался ему навстречу. Дорожка была так узка, что на ней нельзя было разойтись двоим. Одному приходилось останавливаться и пропускать другого. Все встречавшиеся ему сегодня, казалось, двигались быстрее, чем обычно. Они торопливо здоровались и шли дальше большими шагами, опустив головы, как люди, погруженные в какие-то важные размышления.

Когда Тротта уже подходил к заставе, за которой начинался город, он увидел группу человек в двадцать, гуськом идущую по узкой тропинке. Тротта остановился. Ему подумалось, что это, должно быть, рабочие щетинных фабрик, возвращающиеся домой по деревням. Может быть, среди них есть люди, по которым он стрелял. Он посторонился, чтобы пропустить их. Они молча и торопливо шли друг за другом, каждый нес узелок за плечами. Вечер, казалось, быстрее спускался на землю, словно спешащие люди усиливали темноту. Небо слегка заволокло, маленькое и красное садилось солнце, серебристо-серый туман, земной брат облаков, поднялся над болотами. Внезапно зазвонили все колокола в городке. Пешеходы на мгновение замерли, прислушались и двинулись дальше. Тротта остановил одного из идущих сзади и спросил, почему звонят в колокола.

- Война, - отвечал тот, не поднимая головы.

- Война, - повторил Тротта. Да, конечно, начиналась война. Ему показалось, что он знал это уже со вчерашнего, нет, с третьего дня - уже много недель, с ухода в отставку, с злополучного праздника драгунов. Это была война, к которой он начал готовиться с семи лет. Это была его война, война внука. Возвращались дни героев Сольферино. Колокола гудели без устали. Вот наконец и застава. Сторож на деревянной ноге стоял у крыльца своего домишка, окруженный толпой людей, на дверях висел яркий черно-желтый плакат. Первые слова, черные по желтому фону, можно было прочесть издалека. Как тяжелые столбы, вздымались они над головами собравшихся: "К моим народам!"

Крестьяне в коротких и сильно пахнущих овчинных тулупах, евреи в развевающихся черно-зеленых лапсердаках, швабские земледельцы в зеленых кафтанах из грубого сукна, польские мещане, торговцы, ремесленники и чиновники окружали домишко таможенного сторожа. На всех четырех его стенах висели огромные плакаты, каждый на другом языке, начинавшиеся обращением императора: "К моим народам!" Грамотные читали вслух, их голоса смешивались с гудением колоколов. Некоторые переходили от одной стены к другой и на разных языках читали текст плакатов. Когда один из колоколов умолкал, тотчас же начинал гудеть другой. Из городка толпы людей, по широкой улице, спешили к вокзалу. Вечер уже наступил, и так как это была пятница, то в маленьких домишках евреев зажглись свечи, отбрасывавшие свет на тротуары. Каждый домик походил на маленький склеп. Сама смерть зажигала в нем свечи. Громче, чем в другие кануны суббот, раздавалось из молитвенных домов пение евреев. Они встречали необыкновенную, кровавую субботу. Черными торопливыми стайками выбегали они из домов, толпились на перекрестках, вопя и плача о своих соплеменниках солдатах, которые завтра должны были выступить. Они жали друг другу руки, целовались; при этом их бороды спутывались, и они руками разнимали их. Над головами несся звон колоколов. Это гуденье и вопли евреев прорезали резкие голоса труб, доносившиеся из казарм. Там играли зорю. Последнюю зорю. Ночь уже наступила, но на небо не было ни одной звезды. Плоское, сумрачное и низкое, нависло оно над городом!

Тротта пошел обратно. Он хотел взять извозчика, но извозчиков не было. Быстрыми, большими шагами отправился он к Хойницкому. Ворота стояли открытыми настежь, все окна были освещены, как на "больших праздниках". Хойницкий, в военной форме, вышел ему навстречу. Он приказал закладывать лошадей, до его гарнизона было три мили, а он хотел прибыть туда еще этой ночью.

- Подожди минутку, - обратился он к Трота Впервые сказал он ему "ты", может быть, нечаянно, может быть, потому, что был в военной форме.

- Я подвезу тебя!

Они подъехали к домику Степанюка, вошли. Хойницкий сел. Он смотрит, как Тротта снимает штатский костюм и медленно, вещь за вещью, облачается в военную форму. Так несколько недель тому назад… - но как это было давно! - в гостинице Бродницера смотрел он на лейтенанта, снимавшего военную форму. Тротта возвращается к своему мундиру, с детства ему родному. Он вынимает саблю из футляра, опоясывается; огромные желтые кисти ласково гладят переливчатый металл сабли. Вот он запирает чемоданы.

У них мало времени для прощания. Они останавливаются пред казармой егерей.

- Прощай, - говорит Тротта. За широкой, неподвижной спиной кучера они жмут друг другу руки долго, так, что течение времени становится почти слышным. Но это пожатие кажется им недостаточным.

- У нас принято целоваться, расставаясь! - говорит Хойницкий. Они обнимаются и быстро целуют друг друга. Тротта выходит из экипажа. Караул у казармы отдает ему честь. Лошади трогают. Тяжелые ворота закрываются за лейтенантом. Он на мгновение останавливается и слышит, как отъезжает коляска Хойницкого.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

В эту же ночь батальон егерей выступил на юго-восток, в направлении Волочанска. Пошел дождь, сначала мелкий, потом усилившийся, и белая пыль дороги превратилась в серебристо-серую тину. Грязь хлюпала под сапогами солдат и обрызгивала новые, с иголочки шинели офицеров, согласно приказу идущих на смерть. Длинные сабли мешали им при ходьбе, с бедер у них свисали пышные черно-желтые кисти военных шарфов, теперь промокшие, всклокоченные и облепленные тысячами мелких комочков грязи. На рассвете батальон достиг своей цели, соединился с двумя пехотными полками и образовал с ними одну походную колонну. Так ждали они два дня, а войны все не было. Иногда, справа от них, слышались отдельные далекие выстрелы; то были столкновения небольших конных пограничных отрядов. Изредка им попадался на глаза раненый таможенный чиновник или убитый жандарм. Санитары проносили раненых мимо солдат. Война все еще не хотела начинаться. Она медлила, как иногда по целым дням медлят грозы.

На третий день пришел приказ об отступлении, и батальон приготовился к демаршу. Офицеры, так же как и солдаты, испытывали разочарование. Распространился слух, что в двух милях от них был уничтожен целый полк драгун. Казаки перешли границу. Молчаливо и угрюмо маршировал батальон на запад. Вскоре они поняли, что участвуют в непредусмотренном отступлении, так как на перекрестках проселочных дорог, в деревнях и местечках натыкались на беспорядочно отступающие войска всех родов оружия.

Из штаба армии поступали многочисленные и весьма разноречивые приказы. Большинство их касалось эвакуации городов и деревень и мероприятий против русофильски настроенных украинцев, попов и шпионов. Торопливые полевые суды выносили опрометчивые приговоры. Тайные шпики строчили бесконтрольные доносы на крестьян, учителей, фотографов, чиновников. Времени было мало. Приходилось спешно отступать и так же спешно карать предателей. И в то время, как санитарные повозки, обозы, полевая артиллерия, драгуны, уланы и пехотинцы, увязая в грязи размытых дождем дорог, спутывались в неожиданно возникающие и безнадежные клубки, стремглав носились курьеры и жители маленьких городков нескончаемыми вереницами тянулись на запад, охваченные белым ужасом, нагруженные белыми и красными тюфяками, серыми мешками, коричневой мебелью и голубыми керосиновыми лампами, - в это время в церковных дворах сел и в деревушках раздавались выстрелы торопливых исполнителей опрометчивых приговоров, и мрачная барабанная дробь сопровождала монотонные, зачитываемые аудиторами решения судов; жены расстрелянных, вопя о пощаде, валялись перед выпачканными в грязи сапогами офицеров, и пылающий, красный и серебряный огонь вырывался из хижин и овинов, сараев и скирд. Война австрийской армии началась с полевых судов. По целым дням висели подлинные и мнимые предатели на деревьях церковных дворов, наводя ужас на всех живущих. А живые разбегались куда глаза глядят. Вокруг висельников бушевал огонь, и листва трещала, ибо огонь был сильнее непрерывно моросившего дождя, которым началась эта кровавая осень. Старая кора древних деревьев мало-помалу обугливалась, и маленькие, серебряные дымящиеся искорки пробивались из ее щелей, огненные черви пожирали листву, зеленые листья свертывались, становились красными, потом черными и серыми, веревки развязывались, и трупы падали на землю с обугленными лицами и еще не поврежденными телами.

Однажды они сделали привал в деревне Крутыны. Батальон пришел туда под вечер и на следующее утро, еще до восхода солнца, должен был двинуться дальше, на запад. В этот день дождь прекратился, и сентябрьское солнце обволокло ласковым серебряным светом обширные поля, на которых еще стоял хлеб, живой хлеб, которому уже не суждено было стать пищей. Бабье лето медленно кружилось в воздухе. Даже воронье стихло, обманутое мирным течением этого дня и, следовательно, лишившееся надежды сыскать вожделенную падаль. Вот уже восемь дней, как они не раздевались. Сапоги их были наполнены водой, ноги распухли, колени одеревенели, икры невыносимо ныли, спины не сгибались. Разместившись по избам, они попытались достать из своих сундучков сухую одежду и обмыться водой из маленького колодца. В эту ночь, которая была бы ясной и тихой, если б забытые и покинутые собаки в некоторых дворах, воя от страха и голода, не нарушали тишины, лейтенанту не спалось. Он вышел из избы и пошел вдоль длинной деревенской улицы по направлению к церкви, православный двойной крест которой, казалось, уходил в звездное небо. Церковь, с тесовой крышей, стояла посреди маленького кладбища, ее окружали покосившиеся деревянные кресты; в ночном освещении казалось, что они пляшут. Перед большими серыми, широко раскрытыми воротами кладбища болтались трое повешенных: в середине бородатый поп, по краям два молодых крестьянина в песочно-желтых кафтанах, с грубо сплетенными лаптями на недвижных ногах. Черный подрясник священника, висевшего посредине, доходил до его сапог. Ночной ветер временами шевелил его ноги, так что они, как немые языки глухонемого колокола, ударялись о подол подрясника; и казалось, что они, хоть и беззвучно, но все же звонят.

Лейтенант Тротта приблизился к повешенным. Заглянул в их раздувшиеся лица. Ему казалось, что в этих трех он узнает своих солдат. Это были лица народа, с которым он ежедневно проходил учение. Лейтенант Тротта огляделся кругом. Прислушался. Ни единый человеческий звук не доносился до него. На колокольне шебаршили летучие мыши. В брошенных дворах лаяли брошенные собаки. Лейтенант вытащил саблю и одну за другой перерезал веревки повешенных. Потом он взвалил трупы себе на плечи и поочередно перенес их на кладбище. Своей блестящей саблей начал он рыть землю на дорожке между могилами, покуда ему не показалось, что яма достаточно велика для троих. Он положил их туда и при помощи сабли и ножен засыпал могилу землей и потом притоптал ее ногами. Он перекрестился. Со времени последней мессы в моравской Белой Церкви ему не приходилось осенять себя крестным знамением. Он хотел еще прочитать "Отче наш", но его губы двигались, не производя ни единого звука. Прокричала какая-то ночная птица. Зашуршали летучие мыши. Собаки выли в покинутой деревне.

На следующее утро, еще до восхода солнца, они двинулись дальше. Серебряные туманы осеннего утра окутывали землю. Но вскоре солнце вышло из них, пылающее, как летом. Людей томила жажда. Они шли по заброшенной песчаной местности. Иногда им чудилось, что где-то журчит вода. Кое-кто из солдат бросался бежать в направлении, откуда доносилось мнимое журчание, и тотчас же возвращался обратно. Нигде ни ручейка, ни ключа, ни колодца. Они прошли через несколько деревень, но колодцы повсюду были забиты телами убитых и казненных. Солдаты уже перестали заглядывать в них. Они молча шли дальше.

Жажда усиливалась. Настал полдень. Они услыхала выстрелы и плашмя легли на землю. Враг, по-видимому, уже опередил их. Они ползли, прижимаясь к земле. Вскоре дорога стала расширяться. Мелькнули огни какой-то маленькой железнодорожной станции. Здесь начинались рельсы. Батальон бегом достиг станции, тут было спокойнее; еще один, два километра, и они с обеих сторон будут защищены насыпью. Враг (быть может, какая-нибудь быстрая казацкая сотня) находился на том же уровне, что и они, но по другую сторону насыпи. Молчаливо и угрюмо шагали они по шпалам. Вдруг кто то крикнул: "Вода!". И в следующую же секунду на склоне насыпи, у будки стрелочника, они увидели колодец.

- Ни с места! - скомандовал майор Цоглауэр.

- Ни с места! - повторили за ним офицеры. Но изнемогающих от жажды людей невозможно было удержать. Сначала поодиночке, потом группами, они стали взбираться по откосу; затрещали выстрелы, и многие попадали. Неприятельские всадники по ту сторону насыпи стреляли в мучимых жаждой людей. Но все больше подгоняемых жаждой солдат устремлялось к смертоносному колодцу. И когда второй взвод второй роты приблизился к нему, около дюжины трупов уже валялось на зеленом склоне.

- Взвод, стой! - скомандовал Тротта. Он отошел в сторону и сказал:

- Я принесу вам воды! Никому не выходить из строя! Ждать здесь! Давайте ведра!

Ему подали два брезентовых ведра. Он взял по ведру в каждую руку и стал подыматься на насыпь, по направлению к колодцу. Пули свистели вокруг него, падали у его ног, проносились мимо ушей и над головой. Он склонился над колодцем. По другую сторону насыпи увидел он два ряда целящихся казаков. Но страха не ощутил. Ему не приходило в голову, что он может быть настигнут пулей, как другие. Ему уже слышался залп из еще не выстреливших орудии и одновременно первые дробные такты марша Радецкого. Он стоит на балконе отчего дома. Внизу играет военный оркестр. Вот Нехваль поднял черную палочку с серебряным наконечником. Вот Тротта опускает второе ведро в колодец. Вот звонко залились трубы. Вот он вытаскивает его. Держа в каждой руке полное, переливающееся через край ведро, среди жужжащих вокруг пуль, он выставляет вперед левую ногу и начинает спускаться. Вот он делает два шага. Вот уже только его голова виднеется над краем откоса.

Вот пуля пробила его череп. Он шагнул еще раз и упал. Полные ведра качнулись, выпали из рук и пролились на него. Теплая кровь из его головы потекла по холодной земле откоса. Внизу украинские крестьяне его взвода хором закричали:

- Господи Иисусе!

"Во веки веков аминь!" - хотел он ответить. Это были единственные русинские слова, которые он знал. Но губы его больше не шевелились. Рот остался полуоткрытым. Его белые зубы оскалились прямо в голубое осеннее небо. Его язык начал медленно синеть. Он почувствовал, как тело его холодеет. И умер.

Таков был конец лейтенанта Карла Йозефа, барона фон Тротта.

Так прост и не приспособлен для обработки в хрестоматиях, разрешенных для чтения в народных и городских школах Австрийской монархии, был конец внука героя битвы при Сольферино. Лейтенант умер не с оружием, а с двумя ведрами воды в руках. Майор Цоглауэр написал окружному начальнику. Старый Тротта дважды перечитал письмо и опустил руки. Письмо выпало из них и затрепыхалось на красном ковре. Господин фон Тротта не снял пенсне. Его голова тряслась, и шаткое пенсне со своими овальными стеклышками, как стеклянный мотылек, трепетало на носу старика. Две тяжелые прозрачные слезы одновременно выкатились из глаз господина фон Тротта, замутили стекла пенсне и покатились дальше, на бакенбарды. Тело господина фон Тротта оставалось спокойным, только голова его тряслась. С час, если не больше, господин фон Тротта просидел так за письменным столом. Потом он встал и обычной походкой направился в свою квартиру. Он достал из сундука черный костюм, черный галстук и перевязи из черного крепа, которые после смерти отца носил на шляпе и на рукаве. Переоделся, не глядя в зеркало. Голова его все еще тряслась. Он, правда, пытался укротить беспокойный череп. Но чем сильнее напрягался окружной начальник, тем сильнее тряслась его голова. Пенсне все еще сидело у него на носу и трепыхалось. В конце концов окружной начальник отказался от всех усилий и предоставил голове трястись. В черном костюме и с черной перевязью на рукаве он прошел в комнату фрейлейн Гиршвитц, остановился в дверях и сказал:

- Мой сын убит, почтеннейшая!

Назад Дальше