Лох - Варламов Алексей Николаевич 13 стр.


Он подумал вдруг, что в кругу его нынешних знакомых, людей, бесспорно, талантливых и умных, почти все отзываются о России презрительно, мечтают из нее уехать, зовут страной дураков и непуганых идиотов и, наверное, имеют право так говорить, ибо и в самом деле никому здесь теперь не нужны. Однако, не споря с этими людьми и не осуждая. Лева их никогда не поддерживал. Некогда сказав Тезкину, что он сентиментален, он сказал чистую правду. Кем бы он себя ни ощущал больше, русским или евреем, сколько бы ни обвиняли его иные в том, что пусть даже против воли, по одному лишь голосу сильной иудейской крови он желает этой стране зла и виновен в ее нынешнем состоянии, - Голдовский любил Россию. Он проклинал ее нищету, разбитые дороги, пьяные рожи ее опустившихся мужиков, ее барство и рабство, он не понимал тех, кто всему этому умиляется и толкует о ее особой избранности, но представить себя вне ее не мог.

И ему неожиданно вспомнилось, как он в первый раз оказался с Анной в Германии, некогда разбитой, побежденной его великой Родиной, но нынче в отличие от нее процветающей и сытой, - вспомнил, как плакала его молодая жена, когда они вернулись вечером в гостиницу, и кричала, что не хочет ехать обратно, в эту вонючую дыру, где у ее детей нет будущего. Так кричала она, русская, а он глядел на все мудрыми еврейскими глазами и думал, что не испытывает к своей земле ни капли ненависти и обиды. Скорее его чувство было чувством сына по отношению к обанкротившемуся и спившемуся отцу - хочешь не хочешь, а если ты порядочный человек и уважаешь самого себя, то надо принимать наследство, из одних долгов состоящее, и эти долги платить.

Трактор остановился, и, очнувшись, как ото сна, от своих мыслей, Лева увидел несколько домиков с мокрыми крышами, блестевшими при тусклом лунном свете, и мерцавшую впереди воду. Он отдал трактористу три бутылки водки, как они уговорились, и пошел разыскивать Тезкина.

3

Домик, купленный Саней, стоял на самом берегу речки Березайки на краю деревни. Был он довольно ветхим, но опрятным. Наружная дверь и сени разделяли избу на две половины, в каждой из которых имелось по русской печи, занимавших едва ли не треть комнаты и по причине своих размеров почти не использовавшихся по назначению, а кроме них, еще две каменки, служившие для отопления. Сзади к дому примыкал двор, где лежали дрова и хозяйственная утварь, оставшаяся от прежнего владельца: бочки, бадейки, корзины, два ткацких станка, плуг, оглобли, борона, хомуты и рассохшаяся лодка.

Голдовский некоторое время стоял на крыльце, не решаясь взойти, - он не был уверен в эту минуту, что Тезкин захочет его видеть, - а затем постучал в окошко. В сенях скрипнула дверь, и на крыльце показался заросший, бородатый, одетый в брезентовые штаны и грубый свитер хозяин.

- Здравствуй, брат, - сказал Лева кротко.

- Левка? - Тезкинские глаза расширились, потеплели, на лице у него заиграли давешняя простодушная улыбка и такая радость, что у Голдовского тотчас же отлегло на сердце, и в следующую секунду друзья бросились в объятия.

Они хлопали друг друга по плечам, смеялись, что-то восхищенно бормотали, восклицали, отыскивая в каждом следы прежних черт и перемен, - прошло столько лет с тех пор, как виделись они в последний раз, и каких лет! - так что жутковато было обоим, о чем станут они говорить и смогут ли вообще друг друга понять. Но опасения были напрасными - старые, даже давно заглохшие связи рвутся не так-то просто, а воспоминания юности отраднее любых иных воспоминаний.

Спать легли уже утром. Из-за тумана ничего не было видно вокруг. От выпитой водки, выкуренных сигарет и вызванных из тьмы веков преданий шумело в голове, и Голдовский подумал вдруг, что за всю свою жизнь с ее погоней за ускользающими приобретениями, стремлением утвердить самого себя и добиться успеха он не нажил ничего более ценного, чем дружба с этим странным, черт знает на кого похожим человеком. И еще подумалось ему, что Санька опять, как и несколько лет назад, обскакал его на каком-то вираже и превзошел в чем-то очень важном, но теперь обычного чувства ревности у него не возникло. Напротив, он утешился мыслью, что у каждого из них своя жизнь и глупо было бы пытаться их сравнивать и подгонять одну под другую. Он искренне, как никогда раньше, возлюбил в эту ночь Тезкина и почувствовал стыд, что позволял себе порою дурно о нем думать, радоваться его бедам и мысленно желать ему зла. Сердце молодого импресарио размягчилось, он говорил сентиментальные тосты, что-то жадно доказывал и убеждал Тезкина. что деньги - это ерунда, главное - духовная свобода, но она невозможна без свободы предпринимательской, что они еще увидят лучшие времена, просил не считать его грязным дельцом или спекулянтом. Поселянин слушал гостя молча, склонив голову, с ласковой улыбкой на устах. И лишь один раз лицо его омрачилось, когда Лева среди прочего случайно упомянул Катерину. "Неужели он все еще ее помнит?" - подумал Голдовский недоуменно, но спрашивать Тезкина ни о чем не решился.

В Саниной избе Лева прожил неделю. В Москве ждали его дела, но он начисто обо всем забыл и вместе с Тезкиным ходил в лес по грибы и на болото за клюквой, ловил рыбу в глухом лесном озерце. Они ночевали в охотничьей избушке на берегу вытекавшего из озера ручья, где был сложен простой очаг с дымоходом, сколочены грубые нары и стол, спрятаны запасы соли, чая и спичек. Сидя на порожке этой избушки и задумчиво глядя перед собой, Голдовский предавался философским грезам и думал о том, что мир, в сущности, устроен очень просто, он делится на две части: дом и остальную громаду с лесом и водой. Они ели уху из жирных озерных окуней и сорог, жарили грибы и почти не спали, потому что терять время здесь было еще жальче, чем в Москве, хотя каждая минута его рабочего времени там стоила кучу денег. И дело было даже не в этих грибах и рыбе, не в ягодах и прочих дарах щедрой осенней природы, а в том, что во всей этой жизни, в сырых росистых сумерках, в мокрой паутине, в утренниках и нежном сентябрьском солнце, нехотя поднимавшемся над молчаливым лесом, во всей этой тишине, никогда прежде им не слышанной, Голдовский ощущал такую благодать, что ему хотелось бухнуться на колени посреди этого мира и прошептать: "Как дивны дела твои. Господи!", - и только тезкинское присутствие удерживало его от этого прекрасного порыва души.

Саня был очень радушен, хотя немного посмеивался над своим восторженным другом. Говорил он по-прежнему мало, но иногда вечерами, перебрав ягоды или грибы, доставал толстую потрепанную тетрадь и зачитывал из нее отрывки. Теперь Лева и не думал ничего критиковать. Он слушал друга с величайшим вниманием, не хуже онежской Любушки, задавал вопросы, хотя мало что смыслил во всей этой абракадабре. Он и не имел большого желания в нее вникать - тезкинский голос завораживал его, как древний, давно исчезнувший язык, вышедший из тех же времен, что и избушка на берегу лесного ручья.

Однако ж недаром он был предназначен судьбою для перевода туманных символов в вещественную явь. Натура предпринимателя не дремала ни минуты, и, когда голова его вовсе ошалела от тезкинских пространных рассуждений о круговом движении русской цивилизации, мистическом смысле русской истории и ее глубочайшей связи с климатом и ландшафтом восточноевропейской равнины, Голдовского посетила великолепная идея. Он подумал, что одним из самых блестящих его туров станет посещение усадьбы подпольного русского философа Александра Ивановича Тезкина, чья концепция русского пути и русской души представляется особенно увлекательной и своеобразной и заинтересует любого европейского интеллектуала, жаждущего постичь загадочную славянскую страну, а путь к философу по разбитым дорогам Нечерноземья станет своего рода погружением в глубины русского духа.

Он, впрочем, сообразил, что самого Тезкина идея эта вряд ли вдохновит. Уже когда они расставались, он испросил разрешения приехать еще раз со своими друзьями-философами, желающими потолковать о России, Достоевском и юродивых. Большого энтузиазма Тезкин не проявил, но и не отказал, попросил Леву привезти ему кое-что для хозяйства, и весьма довольный проведенным временем Голдовский отправился в столицу. А Тезкин, забыв о своем опрометчивом согласии, в дальнейшем неожиданно резко повлиявшем на его судьбу, снова погрузился в хозяйственные дела.

Купленный им дом требовал срочного ремонта, нужно было чинить яму для картошки, подправить баню. За этими заботами прошел весь август. Новая жизнь отнимала у него столько сил, что он едва доползал до кровати, а с утра снова принимался за работу, чем вызывал восхищение трех оставшихся в деревне старух и единственного деда, одаривавшего Тезкина инструментом и бесценными советами. Ничем другим дед в силу преклонных лет помочь уже не мог, зато рассказывал истории про прежнюю жизнь и плакал горючими слезами, вспоминая, как товарищи отнимали землю. Память его хранила детские стихи и старые песни, он частенько приходил к Сане в гости и объяснял ему назначение множества вещей, коими был завален двор. Иногда они выпивали, дедушка оживлялся и жадно спрашивал своего соседа, что слышно в Москве, вернут ли землю или опять один сплошной обман, - Тезкин лишь разводил руками. И, когда высокий. негнущийся, похожий на журавля старик шел по заросшей травой дороге к дому, размахивая руками и продолжая говорить о чем-то сам с собою, Саню охватывало странное чувство, что этот человек, проживший всю свою жизнь единоличником, не вступивший в колхоз и не веривший ни одному слову, что приносило радио и газеты, таинственным и непостижимым образом похож на его отца. И если бы удалось вдруг этим людям сойтись, они бы, верно, стали друзьями и, быть может, тогда не таким жестоким оказался бы доставшийся Ивану Сергеевичу удар. И это не он, двадцатисемилетний Саня Тезкин, должен был жить в этой деревне, а его отец, и, хотя судьба распорядилась иначе, все чаще и чаще ощущал Тезкин незримое присутствие отца и обращался к нему в своем безмолвии после трудного дня.

Что же касается книг, писания научных трудов, то на все это времени теперь не было. Саня об этом не жалел, но искренне обрадовался приезду Голдовского и устроил себе недельный отдых.

Теперь же снова надо было вкалывать, пока не начались затяжные дожди, ходить в лес и рубить дрова, таскать их на себе домой. Труд этот пошел ему на пользу, Тезкин поправился, окреп, ни кашель, ни лихорадка его больше не мучили, занимавшиеся пряденьем бабки пользовали его травами, в чью чудодейственную силу он не слишком верил, но пил все равно с удовольствием и слушал их причитания, что нет у него хозяйки, а то жили б себе и жили, и им, глядишь, веселей да не так страшно было бы.

- Похоронил бы нас всех. А то каково последним-то будет оставаться?

Они сказали это столь же спокойно, сколь говорили о завтрашнем дожде. Но на тезкинском лице вдруг промелькнула тень, он торопливо вышел, а старухи, оставшись одни, зашептали нехорошее.

- Эх, малый, видать, гложет его какая болесть. И что за травка от нее нужна, кто знает?

- Один дак молодой живет, чего ж?

А Санечка, выйдя от них и даже зажмурившись от дневного света, ударившего по глазам после избяного сумрака, вдруг подумал, что, сколько ни тешься и ни отгоняй свои жуткие мысли, - никуда ты от них не денешься и то, чему суждено произойти, все равно произойдет. "Не хоронить мне вас, милые, - пробормотал он, пробираясь по грязи, - и никому вас не хоронить. Боже, Боже, неужели ж все так и будет? Но зачем он тогда меня остановил и велел молчать?"

Тихо было вокруг, как только и бывает осенью. Где-то в вышине безмолвный летел караван гусей, и Тезкин сам не мог понять, что чувствовало в эту минуту его сердце, но страха в нем не было, и, захватив дома топор, он снова отправился в лес доделывать последние дела в стоящем на пороге своей гибели мире.

4

Последние листья облетели с берез, скатываясь вниз по Березайке во Мету и дальше в Ильмень-озеро. Природа медленно погружалась в оцепенение, снова, как всегда, развезло дороги, когда, на диво всем обитателям Хорошей, в деревню въехала преодолевшая тверские хляби замызганная "тойота" и из нее вывалилась группа жизнерадостных швейцарцев из кантона Ури. Давно забывший о Голдовском Тезкин слез с крыши, которую торопился залатать перед снегом, и, наспех поздоровавшись с притомившимися дорогой интеллектуалами, принялся собирать на стол.

Час спустя, когда гости вернулись с прогулки, онемевшие от местных красот, их ждал стол с солеными грибами, рассыпчатой картошкой, квашеной капустой, малосольными харюзочками и парным молоком. Студилась в речке водка, топилась баня, и швейцарцы пришли в совершенный восторг, в который раз удостоверившись, что в лице Льва Голдовского и его агентства они имеют надежного партнера, и той суммы, что он с них запросил, было не жаль за знакомство с настоящей русской деревней и истинным русским философом. О философии Руси и ее специфическом пути им потолковать, правда, не удалось - все три дня граждане кантона пили водку и опохмелялись, после чего весьма довольные укатили, набрав с собой кучу гостинцев и нащелкав бесчисленное количество фотографий. Тезкин же получил в качестве гонорара ящик тушенки, две бутылки спирта, папиросы "Беломор-канал" и годовой комплект приложения к журналу "Вопросы философии".

С тех пор Лева раз или два в месяц приезжал в Хорошую, и вскоре в деревне все к этому привыкли: гости вносили оживление в их однообразную жизнь. Дедушка Вася нашел себе новых слушателей, западные интеллектуалы засыпали его вопросами, и Тезкин даже отошел на второй план. Деревня питалась заморскими яствами, пребывала в возбуждении, а потом "тойота" увозила туристов обратно в туманную даль, в аэропорт "Шереметьево-2" и оттуда по всему свету. И казалось им сном, что где-то в громадной стране, медведем нависшей на карте над хрупкой и трепетной Европой, затерялась деревенька, не зависящая от мировых катаклизмов и живущая собственной жизнью по одной ей ведомым законам.

В сошедшем с ума мире уже шла полным ходом блокада обнаглевшего Ирака, разгорался югославский кризис, все сильнее стреляли по окраинам российской империи, не за горами был очередной съезд уже всем надоевших народных депутатов, на котором будущий грузинский вожак - несостоявшийся генсек ООН - картинно объявил о грядущей диктатуре, но все эти вещи существовали помимо тезкинского сознания. Он давно уже не читал никаких газет и не слушал радио, гостей своих предупреждал, что не потерпит ни слова о политике в своей избе: он жил в деревенском мирке с его простыми заботами: когда привезут в магазин хлеб и постное масло, когда станут отоваривать талоны на водку и на сахар, почем нынче колхоз продает поросят, сколько дают в коопторге за килограмм клюквы и что можно за это купить. Жизнь была спокойной и безыскусной, ничто не тревожило и не смущало его снов. Казалось, о чем еще мог мечтать человек в это время, как не о таком домике на берегу реки, какие еще претензии к миру он мог иметь, но странные мысли бродили в тезкинской голове.

До утра горел в избушке свет. Философ мой опять взялся за книги, читал ветхозаветных пророков и Апокалипсис, послание апостола Павла и сочинения преподобного Ефрема Сирина, тревожно расхаживал по светелке, чертил таблицы, что-то считал и день ото дня становился все более угрюмым и рассеянным. Порой он беседовал с дедом Васей на библейские темы, выспрашивал его о преданиях темной старины и пророчествах раскольников, с которыми сорок лет назад непокорный единоличник сплавлял лес по Енисею. И чем мрачнее становилось его лицо. тем озабоченней глядели на него жители деревни, но, как помочь своему ученому соседу, по простоте душевной не знали, сокрушенно вздыхали вослед и поминали в доходчивых старческих молитвах перед непроданными дедовскими образами.

Тезкин не веселел даже в те дни, когда приезжал Лева, хотя честно выполнял все неписаные условия их договора: готовил баню, стол, развлекал гостей ученой беседой. Однако все это он делал с принуждением, и лишь некоторая присущая нашим западным благодетелям душевная нечуткость уберегала эти туры от разлада. Голдовский меж тем сделал Тезкину рекламу, присочинив, что его товарищ в годы застоя сильно пострадал от тоталитарной системы, был исключен из университета и провел несколько лет в ссылке на Севере, а толчком к этому послужило знакомство с политзаключенными в забайкальских лагерях, где он работал охранником и отказался нести службу. Он снял видеофильм о деревеньке и предлагал Тезкину опубликовать в России или на Западе выдержки из его глобального труда. Но, ему на удивление, Тезкин отказался. Он довольно хмуро заявил, что все это уже не имеет никакого значения, а то, что он действительно хотел бы опубликовать, публиковать никто не станет, да если бы и стал, ничего бы это не изменило.

- Почему? - весело спросил Лева.

Бизнесмен был в прекрасном расположении духа. Дела его шли отменно. Удалось заключить несколько очень выгодных контрактов, снять помещение под офис, купить новый компьютер и мебель, и не в последнюю очередь благодаря посиделкам в деревне. Но что Лев не мог понять совершенно и что мучило его, отравляя вкус успеха, - так это, как относится к нему сам хозяин дома, согласен ли он с его главным тезисом, с тем, что они делают в высшей степени духовное и необходимое дело - показывают Западу настоящую Россию, не расписные арбатские матрешки а-ля Мишка Горбачев, не самовары и не псевдооренбургские платки, а Россию стариков и старух, Россию странных людей, равнодушных к деньгам и наживе.

Тезкин с ним не спорил, но и не соглашался, и Лева не мог взять в толк, то ли друг его презирает, то ли просто над ним смеется. Когда, немного смущенный, он предложил своему компаньону поделиться прибылью от варяжских вояжей - а это была довольно приличная сумма, - Тезкин отказался. Он не то чтоб великодушно отмахнулся, а только побледнел, и на лице у него появилось мучительное выражение.

- Мне теперь эти деньги не нужны, - сказал он с нежностью и печалью в голосе.

- Да брось ты! - возразил Лева. - Сейчас не нужны, потом потребуются - не век же ты собрался здесь торчать. Или, хочешь, давай церковь здесь построим.

- Поздно уже. Лева, - проговорил Тезкин тихо.

Назад Дальше