Ханна смеется, запрокинув голову, смеется тому, что сейчас не сезон, а Мартин думал купить душистый горошек, но смеется совсем не так, как прежде над маленьким Наполеоном, ее смех звучит совсем по-другому. Мартин поднимает голову, как зверь, заслышавший зов из глубины леса. Может быть, зов Ханны прозвучал слишком громко, она косится теперь на свою ступню, тихо покачивая туфлей на красном каблучке, и свет играет на ее девчоночьих ногах - как мало они изменились! Но у самой коленки на чулке маленькая штопка. Прилежные пальцы Ханны осторожно водили иглой с длинной тонкой ниткой, а потом расправляли чулок, подносили ближе к глазам, снова отстраняли его, и штопка почти незаметна. Вот так всегда с Ханной: столько есть мелочей, которые в ней не сразу заметишь. Ох как много нужно ей сказать! Мартин сжимает ее лицо в ладонях.
- Ты ведь не знаешь, Ханна, ну послушай же наконец. Когда-нибудь потом…
Но руки Ханны отстраняют его, нажимают кнопку, и в каюту струится музыка: это танго.
- Мартин, идем танцевать!
- Правда, Ханна, почему мы теперь никогда не танцуем? Я знал раньше столько разных па, а теперь все перезабыл. Как это?
И Ханна снова смеется, потому что Мартин танцует из рук вон плохо. Он видит людей насквозь и, конечно, будет знаменитым писателем, но танцевать он не умеет, этого дара у него нет. Но я люблю тебя за это, люблю тебя, глупый, толстый, неуклюжий мальчик!
Теперь они забились в одно кресло и снова болтают о пьесе Мартина. Ох эта пьеса! Мартин никак не может перестать говорить о ней.
- Знаешь, Ханна, может случиться… Но рука Ханны зажимает ему рот.
- Молчи, не все ли равно, что может случиться? Дай лучше мне сказать. Итак, значит, премьера. Ох, Мартин, представляешь, на мне то платье, помнишь, я тебе показывала? То есть не то, но такого же цвета. Но это уж моя забота. А ты в новом смокинге, к тому времени у нас будут деньги и ты похудеешь: мы займемся теннисом. И конечно, мы придем в последнюю минуту. Театр битком набит, и все зрители шепчут: "Тсс! Это он, глядите, он!"
- Но они же меня не знают!
- Как это - не знают? Ты забыл, что в последнее время газеты каждый день печатают статьи о тебе и твои портреты? Это ведь не какая-нибудь заурядная пьеса, это твоя! Мартин, смотри, мы сели в первый ряд, свет понемногу гаснет, перед занавесом дирижер, весь в черном; вот он поднимает палочку, а позади нас головы, головы, головы… Яблоку негде упасть. И вот началось! Мартин, это же бешеный успех! Слышишь, они хлопают, вызывают тебя. Наконец занавес поднимается и ты выходишь… Ой, тут я умру. Только, Мартин, после этого мы ни за что не вернемся домой. Ты подумай: цветы, телеграммы, непрерывные звонки, - нет, мы лучше уедем. Все равно куда, лишь бы нас там не знали, ну хотя бы к морю, представляешь, посреди зимы! Оденемся потеплее и всю ночь напролет будем гулять по берегу, а газет читать не станем, они печатают всякую ерунду. Они ведь не могут написать о тебе так, как надо. Ох, вот если бы мне дали написать…
Цветы, телеграммы, слава - Мартин улыбается. Ну да, улыбается, как умный человек, видящий все насквозь. Побережье, гостиница - это летние мечты Ханны, которые теперь возродились вновь. Она мечтала о поездке и строила разные планы с самого мая по октябрь. А теперь на улице осенняя непогода, ветер срывает с деревьев красные листья, и - раз-два - летние мечты превратились в зимние: "Оденемся потеплее и всю ночь будем гулять по берегу… а потом, в гостинице…" Фальшивая идиллия, пошловатая роскошь, но в шепоте Ханны звенящий трепет, такой знакомый и всегда новый, и руки Ханны такие гибкие и нежные. Мартин улыбается, но все-таки идет вдоль берега, и маленькие круглые волны, отороченные кружевной пеной, осторожно набегают на берег, отступают и снова рвутся вперед. Мартин уже не слышит, что ему шепчет Ханна, да и разве дело в словах - он встает, больно ударившись о стул, в его руках белеет нежная и тяжелая ноша. На его затылке сплелись руки Ханны, словно кольцо, которое наконец сомкнулось.
Свет в окне гаснет, над крышами воет ветер. "Ой, какой ветер!" - шепчет Ханна, прижимаясь к груди Мартина. "Ой, какой ветер!" - шепчут вдоль всей Норребро, прижимаясь друг к другу. Окно за окном гаснет, над крышами воет ветер. А где-то за большим окном под лепным карнизом лежит потный дородный мужчина, он силится произнести какие-то слова и сам не узнает своего голоса: "Анна, я лгал тебе. Я был неверным мужем. Много лет я изменял тебе…" Но Анне пятьдесят лет, у нее тяжелая, обвисшая грудь. Какие там старые измены, что он бормочет? "Тебе что-то приснилось, повернись на другой бок, все пройдет". И он поворачивается на другой бок, спиной к ней, не рассказав о запертом ящике, в котором хранятся открытки и иллюстрированные брошюрки с иностранным текстом. Может быть, она права и ему это только приснилось…
"…Значит, ты солгал мне, Карл? Это не ты ему сказал, чтобы он искал кого-нибудь другого, это он тебе сказал?…" - "Да". - "Карл, что же мы будем делать?" - "Не знаю, поищу другое место". - "Карл, но ведь скоро зима, строительство прекратится…" - "Знаю, черт возьми!" - "Карл, не говори матери и отцу! Завтра воскресенье, а там посмотрим…"
"Мать, ты зачем встала? Что ты ищешь на кухне? Ты больна?" - "Нет-нет! Я просто взяла стакан. Очень хочется пить после салата". - "Мать, ты лжешь, я слышу по голосу!" - "Что ты! Спи спокойно…"
Свет вспыхивает и снова гаснет; голоса, не узнающие друг друга, не узнающие самих себя. Немного лжи, немного умолчания - кропотливая возня под покровом мрака и тишины. Приподнявшись на локте, Мартин склоняется над кроватью Ханны: он не слышит ее дыхания.
- Ханна!
- Да, Мартин!
- Почему ты не спишь?
- А ты почему не спишь, Мартин?
- Ханна, я солгал тебе. Мне вернули пьесу обратно.
- Я знаю, Мартин.
- Ханна! - быстрое движение на кровати Мартина, белый бросок в темноте. - Ханна! Но ведь…
- Японяла это сразу, когда ты позвонил, Мартин. По тому, как ты сказал. И как ты вошел потом. И по твоим рукам. И как ты все время возвращался к этому. Мартин, Мартин, меня ты никогда не обманешь.
Мартин молчит. Умный Мартин, который видит все насквозь, молчит, не зная, что на это сказать…
- Зачем же он вызвал тебя, если они не хотят ее взять?
- Он предлагает, чтобы я написал комедию. Из копенгагенской жизни. Ему кажется, что у меня забавный диалог! - Мартин говорит это таким тоном, что Ханна может посмеяться, если хочет. Но Ханна не смеется.
- Ну а двести крон - это ведь не… то есть это ведь, наверное, деньги за квартиру?
- Да.
- Что-нибудь осталось?
- Немножко.
- Ну не беда. Завтра воскресенье, ничего не случится. А потом посмотрим. Спи теперь, не думай об этом.
- Хорошо. Ханна, почему ты сразу не сказала?
- Не знаю. Я думала, у тебя столько неудач, может, тебе будет немножко легче, если я поверю. Да ведь ты и сам поверил, Мартин. Ведь ты поверил под конец!
- Ханна! - Он может проснуться на плече Ханны, как потерпевший крушение моряк, который прижимается лицом к спасительной зеленой земле. Мартин склоняется к ней, он полон надежды, его голос звенит: - Ханна! В понедельник я снова пойду к нему! Я переделаю конец! Я придумал…
- Нет, Мартин! Не надо переделывать конец. Он и так хорош. Ты не должен уступать, не должен! Я верю в тебя, Мартин, я верю, что счастье тебе улыбнется. Только это будет не скоро. И дорого обойдется нам…
Голос Ханны. Мартин в ужасе молчит. Круглое детское личико Ханны и этот голос. И Мартин вдруг понимает, что лицо Ханны больше не детское и не круглое и глаза у нее не синие и не черные. Они серые. И под глазами Ханны мешки, и бледная кожа испещрена морщинками: телефонные звонки, шаги посыльного на лестнице, человек с листком бумаги в руках…
Это будет не скоро и дорого обойдется…
За окном на верхнем этаже темно и тихо. Так тихо, что даже не слышно дыхания двоих.
ДЕРЕВЯННЫЕ БАШМАКИ ГАННИБАЛА
Мы с Ганнибалом слыли самыми плохими учениками в классе, по каковой причине нас водворили на последнюю парту, откуда всего трудней следить за объяснениями учителя. Не слишком педагогично, но так уж положено от века. Еще на заре рода человеческого самые сильные и смекалистые располагались вблизи костра, а хилых и недоумков оттесняли во мрак.
Мы с Ганнибалом не находили в этом ничего странного. Все школьные годы напролет мы чувствовали себя каторжниками, прикованными к одному и тому же веслу, безнадежно выбивавшемуся из общего ритма галеры - жалкой деревяшке, которую беспрерывно швыряло из стороны в сторону.
- Ну как, все поняли? - спрашивал учитель математики, доказав на доске какую-нибудь теорему, и тотчас же птичьей стайкой взлетали кверху руки учеников.
А мы с Ганнибалом, не в силах воспарить вслед за ними, растерянно переглядывались; иногда кто-то из нас робко пытался поднять дрожащий палец, но нет - где уж нам было понять всю теорему! - и учитель со вздохом снова брал в руки мел:
- Что ж, классу придется подождать, пока я еще раз объясню все сначала.
И класс фыркал и смеялся над нами, а мы с Ганнибалом, багровые от стыда, покорно кивали головой и бормотали "Да, да, понятно", потому что не смели ни о чем спросить.
Правда, после такого урока я клал перед Ганнибалом свою черновую тетрадь и показывал, как мне удалось найти квадратуру круга - ни больше ни меньше. И еще я показывал ему перпетуум-мобиле, потайной механизм, который я соорудил с помощью двух ниток: они вращали чернильницу, вставленную в парту, - изобретение простое, но гениальное; я увозил свое открытие за границу и, завоевав мировую славу, возвращался домой весь в орденах. И все мои соученики выстраивались на школьном дворе и кричали "ура".
Таким уж я был мальчишкой, и так повелось у меня с того самого первого дня, когда я очутился перед рамой с рядами стальной проволоки, на которой сверкали пестрые деревянные кольца. Их полагалось сдвигать и раздвигать, казалось бы, что может быть проще? - и новички запрыгали на партах, как головастики в банке. "Ой, можно мне?" И меня вызвали первым, но тут рама вдруг стала расти, расти, кольца слились в одно и растворились в тумане, красном, зеленом, синем, а сзади напирали голоса: "Ой, можно мне, можно?" Так я потерпел провал, конечно пустяковый, ничтожный, никем другим не замеченный, но руки мои от этого налились свинцом, и весь урок я просидел не шевелясь и видел, как ловко справился с задачей следующий ученик, как ловко справлялись с ней все, все без исключения.
И скоро я привык мечтать, в мечтах уносясь прочь от класса и черной доски. За окном сверкали на солнце макушки тополей, а я уже обитал за гранью учебника: в огромных сапогах и с саблей на боку, я был знаменитый борец за свободу своей страны. В классе оставалось лишь мое бренное тело, исправно приносившее домой плохие отметки.
Да, таким уж был я мальчишкой, но не таков был Ганнибал. Ганнибал не бежал от жизни, он оставался на своем месте среди пыли, чернил и бутербродов с крутыми яйцами и принимал бой, терпел поражение и снова принимал бой. У Ганнибала были белесые глазки, и взгляд их тоскливо перескакивал с доски на книгу, а с книги - на лицо учителя; у Ганнибала были мясистые, грубые руки, вечно потные, и всегда они еле заметно дрожали: уж как торопился он записывать объяснения учителя и листать страницы учебников, но сколько ни старался, а все же не поспевал за другими. "Ой, погодите!" - молил Ганнибал на середине диктанта, У него, видите ли, сломался карандаш. "Ой, погодите!"-доносилось вдруг из чрева Ганнибаловой парты, когда все остальные ученики уже приготовились читать: снова в его учебнике не оказалось нужной страницы. Во всех учебниках Ганнибала недоставало страниц - ему ведь всегда покупали только подержанные, с чернильными пятнами и отпечатками грязных пальцев на листах.
- Ганнибал! - бывало, вызывал его учитель английского господин Хег, изящным жестом насаживая его на указку. - Изволь читать вслух!
И палец Ганнибала с широким грязным ногтем, будто слепая гусеница, начинал елозить по книге: вверх-вниз, туда-сюда…
- Silence! - приказывал классу господин Хёг. - Сейчас вы услышите, как читает по-английски истинный британский джентльмен. Вперед, Ганнибал! Черненькие закорючки в книжке - это буквы!
Сладостный трепет ожидания охватывал учеников: сейчас им покажут настоящий бой быков; в роли быка, по обыкновению, Ганнибал, а Хег, тореадор в безупречно отглаженных брюках и с цветком в петлице, то и дело колет быка изящной толедской шпагой. Вот бык, пригнувшись, бросается в бой и скачет тяжелым, неровным галопом: "Артур, благородный король Англии…" Господин Хег хладнокровно стоит поодаль, а бык опрометчиво скачет дальше, между тем как двадцать пар глаз следят за лицом тореадора, и вот уже толедская шпага со звоном вонзается в книгу, лежащую перед Ганнибалом:
- Хватит! Скажи, на каком языке ты читаешь?
Вскинув голову, Ганнибал оторопело глядит белесыми глазками на учителя.
- На английском…
- Ах вот как! Где же это так говорят по-английски? Разве что в обезьяньем царстве?
Взрыв смеха; Ганнибал рухнул на парту, уши его горят, а тореадор, изящно отступив на два-три шага, отмечает свою победу в журнале, обернутом вощеной бумагой. Бой быков окончен.
Были в классе еще и другие мальчики, которым тоже не давалось английское произношение, но эти юные львы непринужденно восседали за партой, разложив на ней новенькие, чистенькие учебники; сделав ошибку, они тут же исправляли ее или выходили из положения с помощью удачной остроты. А у Ганнибала не было в запасе острот, он лишь молча глядел на учителя тяжелым белесым взглядом и сопел резко и громко, ну совсем как бык. И казалось, что он сопит упрямо и злобно. А Ганнибал, может, вовсе не нарочно сопел: еще малышом он упал и сломал себе нос, и потому его носоглотка с трудом пропускала воздух; но так ли, иначе ли, очень уж он был нехорош - с этим носом, расплющенным, как у боксера, и прыщавой кожей, мясистым, потным лицом и мясистыми, потными руками; до чего бы он ни дотронулся, всюду оставались грязные следы его пальцев - девочки брезгливо пожимали плечами и говорили "Фу!". Даже и то нисколько не помогло ему, что он первым из всех мальчишек стал носить длинные брюки: ведь ему всего-навсего перешили старый синий отцовский костюм, уже изрядно потертый и порыжевший; воротничок рубашки был ему велик и болтался у него на шее как застиранная тряпка. Может, мать Ганнибала сама перешивала костюм и примеряла его на сына, а Ганнибал радовался обнове и мечтал скорей надеть ее в школу, но радость его скоро погасла. Конечно, грех корить человека за то, что его родителям не по карману новый костюм, и, само собой, никаких разговоров на этот счет в школе не было, наоборот - появление Ганнибала во взрослом наряде встретили полным, гнетущим молчанием.
А Ганнибал, как всегда, держался от всех в стороне, притворяясь, будто ничего особенного не случилось, но сопел и потел пуще прежнего и все засовывал палец за воротничок, пока тот не приобрел столь же жалкий, неопрятный вид, как все его книги и тетрадки, как все, к чему он ни прикасался.
Конечно, жаль было Ганнибала, но, право, зачем он поспешил облачиться во взрослый костюм? Не мог же он не знать, что всякий раз, когда он вылезает вперед, привлекая к себе внимание, это плохо кончается для него.
Однажды инспектору Хаммеру вздумалось провести на уроке десятиминутный опрос - узнать, кто кем хочет быть, когда вырастет. Дошла очередь и до Ганнибала. А Ганнибал хотел стать инженером и властвовать над машинами, это была его мечта - ничуть не хуже мечты любого другого, - но таким назойливым любопытством полнилась обступившая его плотная тишина, что он не решился поведать правду и лишь пробормотал, запинаясь:
- Для начала я должен стать просто студентом!
В словах Ганнибала не было никакого вызова. Но в ту пору у него менялся голос, и звуки вырывались из его горла с резким хрипом, похожие на собачий лай; инспектор Хаммер недовольно приподнял брови и, передразнивая Ганнибала, повторил:
- Ах вот как, значит, ты хочешь стать просто студентом?
Молчание. С другого конца класса, где сидели девочки, донесся насмешливый шепот, и руки Ганнибала заметались по парте, будто две полевые мыши в поисках норки, куда можно юркнуть. Но норки не оказалось, и снова раздался инквизиторский голос Хаммера:
- А что, разве тебе так хочется стать студентом?
И тут Ганнибал выпалил в ответ такое, что его слова с той же минуты сделались в нашем классе притчей во языцех.
- Не мне, - ответил он и засопел. - Это отцу моему хочется!
Весь класс знал отца Ганнибала: его в любой день можно было увидеть на вокзале в синем комбинезоне с белым фартуком поверх. Отец Ганнибала был носильщиком. Конечно, грех корить человека за то, что он носильщик, и в общем никто его и не корил, да только отец Ганнибала, даже согнувшись в три погибели под чьим-нибудь огромным чемоданом, никогда не глядел в землю, а смотрел лишь вперед и вверх, и там, впереди, виделся ему его сын Ганнибал в мундире с золотым шитьем и красными лампасами, и сын - этакий новоявленный Наполеон в белых перчатках - повелевал поездами. Вот такая была мечта у отца Ганнибала, ради нее он после работы батрачил на чужих огородах, ради нее ценой жестоких усилий держал Ганнибала в респектабельной частной школе, где учились дети богатых и образованных граждан. Мечта носильщика была дорогостоящей мечтой, хоть и вполне похвальной, и требовала огромных жертв. Кто бы осудил его за это… Но в дни, когда выставлялись оценки, Ганнибал ни в одной книжке не мог сыскать нужной страницы, на уроках отвечал невпопад и тоскливо смотрел узкими воспаленными глазками, так что учителя даже спрашивали, не ходил ли он нынче к заутрене. Нет, говорил он, не ходил. На другой день после выдачи табеля Ганнибал передвигался странной деревянной походкой и, садясь за парту, опускался на скамью медленно и осторожно. А все потому, что его отец лелеял свою мечту, как святыню, а святыня и скверный табель - вещи несовместимые…
Одно время Ганнибал блистал на футбольном поле - да только совсем недолго. На первом уроке футбола его поставили защитником, никто не ждал от него особенных подвигов. Но тут нам открылся совсем иной Ганнибал - кто-кто, а уж он был не новичок в этом деле: семь раз подряд завладевал он мячом и, прогнав его через все поле, забивал в ворота противника. Это было совсем не по правилам, но разве Ганнибал заботился о правилах? Он мчался напролом, будто бык - хвост трубой, с громким и грозным рыком, - и никто не решался сцепиться с ним. В те дни Ганнибал куда живей отзывался на всякий вопрос и как будто даже меньше потел, а в петлице его куртки засверкал круглый значок. Это была эмблема спортивного клуба, в котором он состоял; прежде, поутру отправляясь в школу, он всегда вынимал его из петлицы, но теперь полагал, что…