Тут я чуть было не свалилась на пол, потому что нога моя в том самом месте, откуда она начинает расти из тела, запуталась в цепях. Я вам сейчас попробую объяснить, почему так получилось. К петлям дверного косяка северной двери портретной галереи были так привинчены цепи, что, если бы кто-то захотел, он мог бы привязать там кого-то за раскинутые в стороны руки и ноги. Тогда человек, привязанный цепями за лодыжки и запястья, стал бы похож на букву х, если называть вещи своими именами. Таким человеком был наш папа. Время от времени он нам приказывал заточать себя в цепи именно таким образом, и это еще не все. От братишки моего еще требовалось всем весом наваливаться на папину спину, так, чтобы максимально растянуть в стороны его руки и ноги, хотя в папином возрасте это никак не могло пойти ему на пользу, особенно если судить по тому, как хрустели его косточки. И потом в точке максимального мышечного растяжения, если этот термин значит именно то, что я хочу сказать, мне следовало встать прямо перед ним и стегать его по голому животу мокрой тряпкой. В груди у него раздавались странные звуки, меня от них с души воротило, и я всегда плакала, когда папа заставлял нас такое с собой вытворять. Потом он просил нас снять его с цепей, но мы это делать не могли и от этого тоже очень мучались. Поскольку он нам приказывал не снимать себя с цепей до наступления ночи, мы ждали ее прихода, чтобы освободить его от оков, не внимая его мольбам, в этом отношении приказ был совершенно категорическим. Наш сыновний долг требовал от нас уважения к его распоряжениям, в противном случае нам грозили полновесные затрещины. Свисая так с цепей, папа поливал оскорблениями высокомерных личностей, висящих в портретной галерее в обрамлении своих рамок, а я так и не могла понять, что они могли ему сделать, чтобы заслужить такое его благословение, но им на это было в высшей степени наплевать, двух мнений тут быть не может. Тем не менее меня все равно охватила печаль, и на прекрасные мои волосы закапали слезинки. Вот такие чудаковатые упражнения проделывал мой родитель. И подумалось мне еще, что никогда нам их больше не доведется увидеть.
Пройдя в дверь, я оказалась в огромном помещении с зеркалами, где взгляд мой неизменно притягивало расположенное вдалеке самое запретное место наших владений, куда, пока папа был жив, доступ нам был категорически запрещен, но я туда захаживала частенько, особенно по ночам, когда глодала меня грусть-тоска заунывная. Помещение это было таким огромным, что там хоть двести ближних могли махать локтями, как мы с братом любили делать, подражая курам, и никто из них даже не коснулся бы локтями друг друга, хотите верьте, хотите проверьте, потому что это место имеет историческое значение. Брат мой туда ходить боялся как черт ладана, потому что в воздухе там постоянно раздавался какой-то шепоток, особенно по вечерам, перешептывание какое-то, о котором подробнее я расскажу дальше, а братец-то мой - дебил, если вы себе этого еще не уяснили. Никакое другое помещение не могло быть меньше похоже на нашу скромную кухню, обшитую досками, где мы проводили большую часть нашей земной жизни, чем этот зал, облицованный мрамором, с огромным камином, канделябрами и такими большими окнами, что в высоту в них могли бы уместиться три маленьких козочки, стоящие друг у друга на голове. А канделябры, свисавшие с потолка, были сделаны как клубничины с хрустальными подвесками и такими шарами, которые ловили свет, а потом его отражали, и блики его начинали плясать и весело смеяться, честное слово, и все со всех сторон начинало кружиться как будто в танце, а если вам повезло и сквозь разбитые стекла задувал ветерок, тогда раздавался веселый перезвон хрустальных подвесок, чистый-чистый, как рыба в воде. Правда, некоторые канделябры попадали на пол, как перезревшие плоды, и вдребезги разбили мраморные плиты, глядя на них, можно было подумать, что это какая-то огромная выпотрошенная мошка, кишки которой полны яиц - гниение! делай теперь свое дело. Еще я хочу, чтоб вы знали, что там был такой огромный, необъятный верблюд с крылом, в него можно было бы без всякого труда упрятать троих мертвецов. Я говорю крыло, но точно не знаю, как эта штука называется, она чем-то напоминает стол, и если верить иллюстрациям, такая вещь есть у всех верблюдов, но у нашего она всегда стоит торчком, как крышка раскрытого гроба, и поскольку в потолке над верблюдом зияет старая-престарая дыра, когда идет сильный ливень, капли дождя падают внутрь, на туго натянутые струны, издающие печальные звуки, которые могли бы быть шопеном, слова я подбираю очень точные. Я часто взбиралась на этого верблюда с должным к нему уважением и обходительностью, потому что этот большой черный предмет мебели всегда представлялся мне чем-то строптивым и непокорным, живущим собственной таинственной жизнью, и я с опаской пробегала рукой по белым клавишам его клавиатуры, которые были желтыми, как лошадиные зубы. Мне бы хотелось, чтоб он со мной заговорил, хотелось услышать его глубокий подлинный голос, когда он поет, может быть, он оказался бы вовсе и не печальным, если б кто-нибудь соблаговолил его приласкать, следуя, так сказать, моему примеру, но папа никогда не извлекал звуки музыки из огромного верблюда, не спрашивайте меня, почему, потому что у папы даже в причиндалах его музыка звучала.
Все это происходило в дневное время, потому что ночью, об этом я расскажу вам чуть позже, здесь было просто потрясающе, но сначала я должна вам поведать о серебряной посуде, потому что, если говорить о ней, следует иметь в виду только дневное время. Она стояла во встроенных в стену больших шкафах, которые в высоту составляли три роста маленькой козочки и высились чуть не до самого потолка, поэтому мне приходилось пользоваться стремянкой, шкафы были закрыты застекленными дверцами чудесных ярких оттенков, которые переливались всеми цветами радуги, вот почему она была защищена от все поражавшей вокруг плесени, я имею в виду серебряную посуду. Иногда, в те дни, когда обстоятельства чудесным образом складывались так, что ярко светило солнце, отец отправлялся в село, а брат на другом конце наших владений тешился своими причиндалами, я устраивала здесь себе праздники. Вы даже представить себе не можете, сколько тут всего стояло в этих шкафах, мне едва хватало четырех часов, чтобы все это вынуть и расставить, я, естественно, все еще говорю о серебряной посуде. Даже не помню, собиралась ли я об этом писать, но я так люблю опрятность и аккуратность, что они меня просто с ума сводят. Ложки там были всех разновидностей, какие только можно себе представить, а еще там были блюдца, тарелки, чашки, ножи, и, если бы я захотела перечислить все, что стояло в шкафах и ящиках бального зала, сделанное из золота, стекла, серебра, бристольского стекла, философского камня, все восхитительные вещи, которые только можно себе вообразить, их список не кончился бы никогда. Я внимательно разглядывала каждый предмет серебряной утвари, так эти вещи правильно называются, я бы не стерпела, если бы на них появилось даже маленькое пятнышко, все должно было сверкать и искриться, я все оттирала до блеска, наводила полный глянец, никогда моя юбка не находила себе более достойного применения. Я стирала пыль и убирала мусор с мраморных плит на полу, снова мне попалось это слово, разбросанный как попало, и с величайшей любовью и заботливостью расставляла мои солнечные блики под самыми высокими окнами этого замечательного лабиринта, искрящегося и блистающего чистотой, куда солнце заглядывало потанцевать. Я думаю, что этих предметов серебряной утвари было добрых сорок сотен пятьдесят-тринадцать, каждый раз, когда я пыталась их пересчитать, выстроив рядами, у меня голова начинала кружиться не в ту сторону, и я сбивалась со счета, так их там было много, вот вам крест. Иногда меня кружило вокруг них в вальсе голыми ногами по щербатым холодным мраморным плитам. Но чаще я просто глядела на них, разведя руки в стороны в полном обалдении, застывала, как испуганный мышонок или воробышек, и чувствовала, как все горести и утраты каплями капают у меня с крыльев, как с сосульных сталактитов, падающих весной с крыши, которые отец при жизни называл цуляля, потому что в возрасте парня хоть куда он был миссионером в Японии, только не спрашивайте у меня, где это находится, хоть это и наверняка на другом конце сосновой рощи.
Но самые странные вещи происходили в бальном зале по ночам, доказательством чему служат мои воспоминания. Папа, вы же знаете, какой он у меня, так вот, когда он плакал по ночам, глядя на дагерротипы, это слово правильное, мы с братом могли делать все, что нам заблагорассудится, кроме, естественно, пожаров. Я хочу сказать, что справа от него, там, где у паскаля разверзалась бездна, можно было хоть из пушек палить, папа бы даже не моргнул глазами, из которых одна за другой ему на кончик носа скатывались слезы, капая оттуда на покрытые веснушками руки, я так понимаю, это у него еще одно такое упражнение было. А я спешила улучить этот момент, чтоб улизнуть в бальный зал. Если строго следовать истине, надо вам сказать, что добраться туда после наступления темноты можно было, только пройдя часть пути сквозь ночь, поскольку кухня нашей мирской обители, которая выходит на распаханное под пар поле, раскинувшееся около библиотеки и портретной галереи, вся сбита из толстых досок с бревнами, ее с нашей скромной помощью папа сам задумал и сколотил собственными и нашими руками золотой век тому назад, мне даже кажется, это было тогда, когда у меня еще причиндалы болтались между ног, так вот, кухня, как я говорила, находится примерно в шестидесяти локтях от надворных построек, за теми башнями, где располагается бальный зал.
Еще нужно было перебраться через лужу, в которой валялись свиньи, аккуратно обходя спящих животных, потому что у нас еще и своя лужа была, раньше я, должно быть, об этом написать запамятовала. Частенько, если только нам удавалось выбраться из той ямы, надо было идти по сдохшим курам, валявшимся где-то на протяжении дюжины локтей. А что до конюшни, так о ней мы для большей ясности вообще умолчим, туда уже с незапамятных времен никто не заглядывал, даже наша лошадь не отваживалась туда внутрь заглядывать, можете мне поверить на слово, потому что нечего было и думать открыть в нее дверь без помощи пушки.
Если мы оборачивались, с этого расстояния, как бы ни было оно незначительно, кухня нашей мирской обители уже не была видна даже при свете дня, потому что ее загораживало огромное здание библиотеки и портретной галереи. Я обычно останавливалась передохнуть в теплице, она так называется, потому что там беспорядочно и буйно растут самые разные симпатичные сорняки. Есть там еще и балкон, куда я любила захаживать, он как барабан выдавался над зданием, уступом зависая над трясиной, и оттуда открывался вид на далекие дальние дали. Насколько хватало взгляда, повсюду раскинулась сосновая роща. А еще горы и серое небо. Иногда по вечерам на закате линия горизонта была обозначена так четко, что мне казалось, я могу на нее упасть, пролетев весь путь до другого конца света, и я даже отводила взгляд, опасаясь, что голова начнет кружиться не в ту сторону.
И последнее - это наш дом, похожий на замок. Он еще выглядел вполне сносно, и даже инспектор по сносу не нашел бы в нем серьезных изъянов. Там могла бы разместиться целая армия и еще три императора со свитами. Но теперь там гнездились только голуби с воробьями, причем они постоянно вздорили между собой, подражая курам. Два его крыла, выстроенные в форме подковы, венчали башни. Ко всему этому примыкали хозяйственные постройки, о которых я здесь даже упоминать не буду, потому что, если вы захотите все это себе представить, вам придется нанять специалиста по геральдике или тригонометрии, а у меня, конечно, есть пороки, но не до такой же степени!
Тем не менее должна сказать, если вы от каждого конца подковы проведете прямые линии, то именно там, где они пересекутся, и будет расположен бальный зал, где-то в двадцати локтях в сторону, но сейчас уже настало самое время рассказать вам о том, что здесь происходило по ночам.
Я заходила туда и тихонечко, чтобы не беспокоить тени, о которых речь пойдет ниже, устраивалась на ящиках, в которые папа складывал слитки, он, должно быть, из-за этих самых слитков и запрещал нам строго-настрого заходить в это помещение. Сначала я давала глазам приноровиться к темноте, уставившись в щербатое зеркало в дальнем конце комнаты, то есть я хочу сказать, что все оно было в зеленых пятнах, покрывавших его как чешуйки. Цвета оно уже не отражало, такая судьба ждет все больные зеркала. Оно вам все показывало только черно-белым и пепельным с сухим привкусом былого. Это зеркало было чем-то сродни остановившимся часам, которые показывают не настоящее время комнаты, а отражают ее самые отдаленные воспоминания, как бывает, когда смерть побеждает жизнь, можете мне поверить, если только вы в состоянии, и я вам объясню, почему так происходит.
Как-то раз я долго всматривалась в зеркало, не отрывая от него пристального взгляда, и шепот, о котором я вам уже говорила, начал нарастать, он становился похожим на журчание или монотонное бормотание, в котором различались звуки доносившегося издали смеха, шуршания шелка, веера, раскрытого взмахом руки, сновидений птиц, прижимающихся во сне к прутьям клетки. Однажды я привела сюда с собой брата, потому что хотела убедиться в том, что это у меня не глюки, и что вы думаете? Как только раздался шепот, его стало бить мелкой дрожью, он весь затрясся, как желе, и пулей вылетел отсюда вон. Я осталась одна. Тем хуже для кретинов. У меня нет страха перед тем, что происходит не так, как заведено, что идет вразрез с будничной рутиной мира, это как протест против все пронизывающего одряхления, против того, что все в этом мире неизменно изнашивается, если только вы улавливаете, что я имею в виду.
А потом на выздоравливающем зеркале начинают возникать облики. От бликов лиц доносится приглушенный, постепенно нарастающий рокот голосов. Бархатные платья и камзолы, парики, кавалеры в долгополых сюртуках с фалдами как сорочьи хвосты, еще их, кажется, называют фраки, толпа обликов множится, им уже не хватает места в зеркале, и они выходят из него, заполняя пространство зала, который теперь принадлежит им. Это вас обязательно должно удивить, но когда облики обретают передо мной очертания настоящих людей, и сзади меня, и спереди, и справа, и слева, у меня возникает такое чувство, будто я теряю реальность собственного облика, то есть я хочу сказать, что постепенно становлюсь невидимой, смотрю на руки свои и вижу прямо сквозь них щербатый мраморный пол. Скоро я уже как будто больше не существую. Превращаюсь в одно из воспоминаний бального зала, дошедшее до нас от других времен, и, скажу я вам, чувство возникает такое, что все здесь происходящее составляет часть моего далекого детства, если оно у меня вообще когда-то было. В самой гуще толпы я чувствую руки шлюхи или целомудренной девственницы, которая меня обнимает, от нее пахнет свежестью, она склоняется надо мной, чтоб нашептать мне что-то на ухо, и ласково мне улыбается, хоть я больше уже вроде бы как и не существую. И кажется мне еще, что папа здесь где-то поблизости, хоть я его и не вижу. Господи, как же от этой шлюхи приятно пахнет, если даже она и впрямь шлюха, так нежно и свежо, как от куста дикой розы. И вдруг я замечаю, что издали ко мне приближается бамбино, тоже улыбающийся во весь рот, причем у меня возникает совершенно явственное ощущение того, что лицо у бамбино - точная копия моего, и улыбается он моей улыбкой, но он - не я, мы с ним просто похожи, как две капли воды. Не знаю, доходчиво ли я вам обо всем рассказываю, но стоит мне закрыть глаза, как я снова вижу это в памяти своей так отчетливо, будто все происходило наяву. Потом понемногу толпа рассеивается, шепоток стихает, я остаюсь в одиночестве, изумленная в окружившей меня гулкой тишине, в которую из разбитых окон задувает ветер, развеивающий по углам отзвуки шепота с мягким шелестом присвиста. Я об этом вспоминала, возвращаясь на кухню нашей мирской обители из зеркального помещения портретной галереи, и думала, что надо еще раз зайти в бальный зал, в последний раз перед тем, как нас смоет волна катастрофы. В одной руке я держала лампу, в другой - книгу заклятий, а в голове все время вертелась мысль о том, что надо бы обязательно заглянуть к папе, хоть помочь ему я уже ничем не могла. Вы, конечно, можете мне сказать, что я слишком вдаюсь в подробности, но мне только хочется доходчиво и добросовестно описать факты в их первозданном облике. Когда мы сегодня утром разложили папины бренные останки на столе, я помню это совершенно отчетливо, его ладони были обращены вниз, к земле, а пальцы слегка сжаты, как у человека, страдающего от головокружений, который хватается за траву, глядя в небо, потому что боится свалиться вверх и пролететь весь путь к неподвижным звездам. Его руки были в том же самом положении, когда брат попытался расчленить его тело на части, я прекрасно помню, что тогда снова обратила на это внимание. Теперь же папины ладони были обращены к небу, а пальцы вытянулись, как будто кто-то поставил на них печать, и так далее, я все говорю, как есть. К этому я бы еще только добавила, что он стал лысый, как арбуз, вокруг губ все было будто гладко выбрито, от усов и следа не осталось, ни одной волосинки на лице, просто ничего, и все тут. Чтобы быть сыном моего отца, надо уметь ничему не удивляться и не бояться неожиданностей, вот я к чему клоню.
Глава 2
Пока я случайно не наткнулась на этику спинозы, в которой ровным счетом ничего не поняла, потому что он ее, должно быть, написал, чтобы огонь в платье наряжать, я задавала себе множество вопросов, которые, как теперь мне стало ясно, совершенно не имеют значения, может быть, они вообще бессмысленны, но тем не менее эти вопросы постоянно вертелись у меня в голове, хоть я и старалась их от себя отогнать, глядя на поразительные бренные останки отца и пытаясь как-то осмыслить наше положение во вселенной. Я думала о том, что теперь с нами станется, и прежде всего со мной. Если так случится, что мы не сможем больше жить на нашей земле, куда же, черт возьми, нам податься, спрашиваю я вас? И, если такое случится, окажемся ли мы с братом в одном и том же месте, или наоборот, нас с ним навеки разлучат? От одной мысли об этом голова моя начала с такой скоростью кружиться не в ту сторону, что мне пришлось ухватиться за стул, на котором я сидела, не то под тяжестью опухолей я свалилась бы на пол.
А что, если они решат похоронить нас вместе с папой- кто знает, что им в голову взбредет? - и для этого сделают так, чтобы срок нашей годности истек до положенного времени, потому что, как же тогда иначе им удастся нас похоронить вместе с отцом, ведь это даже в каком-то смысле, можно сказать, гуманно, и тут у меня волосы стали вставать дыбом от другого вопроса: с помощью каких средств они решат превратить нас с братом в бренные останки, то есть, как именно они решат перевести нас из состояния подмастерьев в качество вполне полноправных сподвижников, если вы следите за ходом моих рассуждений.