Лежа на песке, на боку, подогнув колени, Лалла снова стонет, вторя медленному ритму моря. Боль накатывает волнами, следуя за набегающим морским валом; высокий гребень вздымается над темной гладью вод, ловя по временам отблески бледного света, и потом обрушивается на берег. Лалла следит за движением боли в своем теле по морскому прибою, по зыби, рождающейся на сумрачном горизонте, где тьма еще не рассеялась, и медленно катящейся на восток, к самому берегу, на который волна ложится немного наискосок, выбрасывая пышную бахрому пены, а шуршание воды по затверделому песку, кажется, подступает все ближе, накрывает ее с головой. Иногда боль делается невыносимой, словно все ее внутренности извергаются из нее, разрывая на части живот; вопль ее становится громче, перекрывая плеск обрушивающихся на песок волн.
Лалла встает на колени, пытаясь на четвереньках ползти вдоль дюны к дороге. Это стоит ей таких усилий, что, несмотря на предрассветный холод, пот заливает ее лицо и тело. Она ждет еще, вперив взгляд в начавшее светлеть море. Потом, повернув голову к дороге, лежащей за дюнами, зовет: "Харта-а-ни! Харта-а-ни!", как когда-то, когда она ходила на каменистую равнину, а он прятался в расселине скалы. Она пытается засвистеть, как свистели пастухи, но растрескавшиеся, дрожащие губы не повинуются ей.
Еще немного - ив Городке проснутся люди, встанут с постелей. Женщины пойдут за водой к колонке. Девушки станут собирать в кустах сухие ветки на растопку, потом женщины разведут огонь под жаровнями, чтобы поджарить мясо, разогреть овсяную кашу, вскипятить воду для чая. Но все это далеко, в каком-то другом мире. Словно это сон, который продолжается вдали от нее, на топкой равнине, у дельты большой реки, где живут люди. А может быть, и еще дальше, на том берегу моря, в большом городе нищих и воров, городе-убийце с его белыми домами и машинами-ловушками. Фаджр, первая заря, уже повсюду разлила свой бледный, холодный свет, и именно в эти мгновения старики в безмолвии и в страхе встречают смерть.
Лалла чувствует, как внутренности исторгаются из нее, сердце бьется медленно и мучительно. Волны боли следуют теперь одна за другой, и промежуток между ними так мал, что это просто одна сплошная боль пульсирует и зыбится в ее утробе. Медленно, изнемогая от муки, Лалла ползет вдоль дюны, упираясь локтями в землю. В нескольких саженях от нее, среди кучи камней, высится дерево, совсем черное на фоне белого неба. Никогда еще старое фиговое дерево не казалось ей таким большим, таким могучим. Широкий ствол выгнут назад, толстые ветви откинуты, а прекрасная кружевная листва чуть шевелится на свежем ветру, поблескивая в лучах зари. Но самое прекрасное, самое могущественное - это его запах. Он обволакивает Лаллу, притягивает ее, опьяняет, и в то же время от него мутит, он зыбится вместе с волнами боли. Дыша с трудом, медленно-медленно волочит Лалла свое тело по чуть тормозящему движение песку. Ее раздвинутые ноги оставляют на песке след, словно лодка, которую тащили посуху.
Медленно, с натугой подтягивает Лалла свой слишком тяжелый груз, охая, когда боли становятся слишком сильными. Глаза ее не отрываются от дерева, высохшего фигового дерева с черным стволом и светлыми, поблескивающими в лучах зари листьями. Чем ближе подползает Лалла к дереву, тем выше оно становится; оно вырастает до исполинских размеров и, кажется, вот-вот заслонит все небо. Тень залегает вокруг него сумрачным озером, где еще удерживаются последние краски ночи. Медленно, подтягиваясь на руках, втаскивает Лалла свое тело в эту мглу, под сень могучих, словно руки великана, веток. К нему она и стремилась, она знает: только одно это дерево способно ей помочь. Всемогущий запах дерева проникает в нее, окружает со всех сторон и, смешиваясь с запахом моря и водорослей, утишает страдания измученного тела. У подножия гигантского дерева песок обнажил камни, покрытые как бы налетом ржавчины от морской влаги, обкатанные, отшлифованные ветром и дождем. Мощные корни, выступающие между камнями, похожи на металлические руки.
Стиснув зубы, чтобы сдержать крик, Лалла обхватывает руками ствол дерева и медленно приподнимается, встает на дрожащие колени. Боль внутри ее теперь словно рана, края которой понемногу расходятся, рвутся. Лалла не может думать ни о чем, кроме того, что у нее перед глазами, кроме того, что она слышит, чувствует. Старый Наман, Хартани, Амма, даже фотограф - кто эти люди, что с ними сталось? Боль, вырываясь из утробы молодой женщины, растекается по всему морю, по дюнам, до самого бледного неба; эта боль пересиливает все, все стирает, все опустошает. Боль до краев наполняет тело Лаллы мощным гулом, и тело ее словно превращается в огромную гору, покоящуюся на земле.
Из-за боли само время замедляет свой ход, подчиняясь ритму биений сердца, ритму дыхания, ритму схваток.
Медленно, точно поднимая непосильное бремя, Лалла выпрямляется, прижимает тело к стволу дерева. Она уверена: только оно одно в силах ей помочь, как когда-то, когда родилась она сама, дерево помогло ее матери. Инстинктивно обретает она вековечные навыки рожениц, хотя назначение их ей и непонятно, никто никогда не обучал ее этому. Примостившись у подножия темного ствола, она развязывает пояс платья. На земле, на камнях, расстилает коричневое пальто. Полотняный пояс привязывает к самой нижней большой ветке, сначала туго перевив его для прочности. Когда она вцепилась обеими руками в полотняный пояс, дерево чуть качнулось и с него дождем полилась роса. Девственная вода струится по лицу Лаллы, и она с наслаждением слизывает ее с губ. А в небе уже занимается красная заря. Последние клочья ночной тьмы исчезают, и молочная белизна на востоке над каменистыми холмами уступает место пожару последней зари. Море темнеет, становится почти фиолетовым, на гребнях волн вспыхивают пурпурные искры, сверкает белизной пена. Никогда еще Лалла не глядела с такой жадностью на пробуждающийся день - до боли расширив глаза, подставив лицо жгучему великолепию лучей.
В эту самую минуту схватки становятся невыносимыми, чудовищными; боль подобна полыхающему и слепящему красному пламени. Чтобы сдержать крик, Лалла кусает ткань платья на плече, а ее вскинутые над головой руки с такой силой тянут полотняный пояс, что дерево качается, приподнимая тело Лаллы. При каждой вспышке боли, как бы следуя ее ритму, Лалла повисает на дереве. Пот ручьями струится теперь по лицу, ослепляя ее; кровавый цвет боли окрашивает море, небо, пену каждой разбивающейся о берег волны. Иногда сквозь зубы Лаллы против ее воли прорывается крик, заглушаемый рокотом моря. Это крик боли и в то же время крик отчаяния, исторгнутый у нее заливающим землю светом, одиночеством. Дерево пригибается при каждом содрогании ее тела, широкие листья его поблескивают. Маленькими глотками впивает Лалла его запах, запах сахара и древесного сока, и запах успокаивает и придает бодрости. Она притягивает к себе большую ветку, поясница ее ударяется о древесный ствол, капли росы всё так же стекают на ее руки, на ее лицо, на ее тело. По вцепившимся в пояс рукам Лаллы бегут вниз, спускаясь по ее телу, спасаясь со всех ног, крохотные черные муравьи.
Это тянется очень долго, так долго, что жилы на руках у Лаллы надуваются точно канаты, а пальцы с такой силой впились в полотняный пояс, что их ничем не оторвать. И вдруг, еще ожесточеннее потянув к себе полотняный пояс, она чувствует, что тело ее непостижимым образом освободилось. Медленно, как слепая, Лалла соскальзывает вниз по полотняному поясу, спиной и поясницей касаясь корней дерева. Воздух наконец врывается в ее легкие, и в ту же минуту она слышит пронзительный крик и плач ребенка.
Красный свет на берегу становится оранжевым, потом золотым. На востоке, в краю пастухов, солнечные лучи уже, должно быть, коснулись каменных холмов, Лалла берет ребенка на руки, зубами перегрызает пуповину и, как пояс, завязывает ее на крохотном, содрогающемся от плача животе. Медленно ползет она по затвердевшему песку к морю и, став на колени посреди легкой пены, окунает кричащего младенца в соленую воду, старательно моет, купает его. Потом она возвращается к дереву и заворачивает ребенка в широкое коричневое пальто. Действуя все так же инстинктивно, сама не понимая почему, она выкапывает руками ямку в песке и зарывает там послед.
А потом вытягивается у подножия дерева, приникнув головой к его могучему стволу; она развертывает пальто, берет ребенка и подносит к набухшей груди. Когда ребенок, прижавшись к ее груди крохотным личиком с закрытыми глазами, начинает сосать, Лалла уже не в силах больше противиться усталости. С минуту она любуется прекрасным светом наступающего дня, яркой синевой моря, косыми волнами, похожими на бегущих зверьков. Потом глаза ее закрываются. Она не спит, а словно бы плывет и плывет по глади волн. Она чувствует, как к ее груди прижимается крохотное теплое существо, которое хочет жить и жадно сосет ее молоко. Хава, дочь Хавы, мелькает у нее мысль, странная и отрадная, как улыбка после долгих страданий. А потом она начинает терпеливо ждать, чтобы пришел кто-нибудь из жителей Городка, обитателей дощатых и картонных лачуг: мальчик, ловец крабов; старушка, собирающая хворост, или девочка, которая просто любит гулять в дюнах, любуясь морскими птицами. Сюда всегда кто-нибудь да приходит, а в тени фигового дерева так хорошо, так прохладно.
---
Агадир, 30 марта 1912 года
И вот они появились в последний раз, пришли на широкую равнину у моря, возле самого устья реки. Они стекались сюда со всех сторон, жители северных краев: племена ида-у-трума, ида-у-тамане, айт-дауд, мескала, айт-ходи, ида-у-земзен, сиди-амиль; люди из Бигудина, Амизмиза, Ишемрарена. Те, кто жил на востоке, за Тарудантом, в Тазенахте, в Вар-зазате; племена айт-калла, ассараг, айт-кедиф, амтазгин, айт-тумерт, айт-юсе, айт-зархаль, айт-удинар, айт-мудзит; обитатели гор Сархро и гор Бани; жители побережья от Эссауира до крепости Агадир; жители Тизнита, Ифни, Аореора, Тан-Тана, Гулимина; племена айт-меллул, лахуссин, айт-белла, айт-буха, сиди-ахмед-у-мусса, ида-гугмар, айт-баха и прежде всего обитатели великого юга, вольные жители пустыни: имраген, ариб, улад-яхья, улад-делим, аросиин, халифийа, регибат-сахель, себаа - и те, что говорили на языке шлехов: ида-у-беляль, ида-у-мерибат, айт-ба-амране.
Все они сошлись у реки, и было их так много, что не стало видно долины. Но среди них почти не осталось воинов. То были женщины и дети, раненые, старики - все те, кто бежал и бежал по пыльным дорогам, спасаясь от наступавших чужеземных солдат, и кто не знал теперь, куда идти. Здесь, у большого города Агадира, их бег остановило море.
Большинство пришельцев не знали, зачем они явились сюда, к реке Сус. Быть может, просто голод, усталость и отчаяние привели их к устью реки, к берегу моря. Куда им было направить свой путь? Месяцами, годами бродили они в поисках земли, реки, источника, где могли бы раскинуть свои шатры и устроить загоны для овец. Многие погибли, затерялись на дорогах, которые никуда не ведут, в пустыне, в окрестностях города Марракеш или в оврагах уэда Тадла. Те, кому удалось бежать от врага, вернулись на юг, но старые колодцы пересохли, а чужеземные солдаты оказались повсюду. В Смаре, там, где прежде высился краснокаменный дворец Ма аль-Айнина, теперь гулял ветер пустыни, который все сравнивает с землей. Христианские солдаты мало-помалу взяли в кольцо вольных жителей пустыни, захватили колодцы священной долины Сегиет-эль-Хамра. Чего им было надо, этим чужеземцам? Им нужна была вся земля целиком, они не успокоятся, пока не поглотят все, в этом нет сомнений.
Уже много дней стояли обитатели пустыни с южной стороны города-крепости и чего-то ждали. К горным племенам присоединились остатки воинов Ма аль-Айнина, люди племени берик Аллах; после смерти Ма аль-Айнина на их лицах лежала печать скорби и сиротства. Их воспаленные, голодные глаза горели каким-то странным блеском. Изо дня в день обитатели пустыни глядели на крепость, туда, откуда должен был появиться Мауля Себа, Лев, со своими конными воинами. Но далекий город за красными стенами безмолвствовал, и ворота были по-прежнему закрыты. И в этом длившемся уже много дней безмолвии таилась угроза. В синем небе кружили большие черные птицы, по ночам слышался лай шакалов.
Hyp тоже был здесь, один-одинешенек в толпе побежденных. Он давно уже привык к своему одиночеству. Его отец, мать и сестры вернулись на юг, к бесконечным кочевьям. Но он не мог возвратиться туда, даже после смерти шейха.
Каждый вечер, вытянувшись на холодной земле, он думал о том пути на север, который указал Ма аль-Айнин и который теперь продолжит Лев, чтобы стать истинным повелителем. За два года голод и усталость стали привычными для мальчика, но в помыслах его было одно: он страстно мечтал о пути, который скоро откроется перед ними.
И вот однажды утром по становью прокатился гул: "Мауля Хиба! Мауля Себа! Лев! Наш повелитель! Наш властелин!"
Раздались выстрелы, женщины и дети стали кричать, и голоса их звенели бубенцами. Толпа повернулась к пыльной равнине, и в красном облаке Hyp увидел конных воинов шейха.
Стук лошадиных копыт потонул в криках и выстрелах. Красный туман высоко поднимался в утреннем небе, кружил над речной долиной. Воины толпой бежали навстречу всадникам, стреляя в воздух из длинноствольных карабинов. Всадники большей частью были горцы, шлехи, в грубошерстных бурнусах, дикие, косматые, с горящими глазами. Hyp смотрел на них - как непохожи они были на воинов пустыни, на Синих Людей, которые следовали за Ма аль-Айнином до самой его кончины. Эти люди не были измучены голодом и жаждой, их не опаляло долгие дни и месяцы раскаленное солнце пустыни, они пришли со своих земель, из своих деревень, не зная, за что и с кем они будут сражаться.
Весь день бегали Синие Воины за всадниками Маули Хибы, которые носились вскачь по долине до самых укрепленных стен Агадира, поднимая громадное красное облако пыли. Зачем они это делали? Они просто бегали и кричали, а голоса женщин и детей бубенцами вторили им на берегах реки. Иногда в красном облаке в бликах света перед Нуром мелькали всадники, конные воины Льва, потрясая своими копьями.
"Мауля Хиба! Мауля Себа, Лев!" - звучали вокруг Нура голоса детей.
Потом всадники скрылись в конце долины, там, где высились крепостные стены Агадира.
Целый день в долине, залитой огненными лучами обжигавшего губы солнца, царил хмельной восторг. К вечеру из пустыни задул ветер, золотистым туманом заволокший становье, скрывший стены города. Закутавшись в свой плащ, Hyp устроился под деревом.
С наступлением темноты возбуждение мало-помалу улеглось. В час молитвы, когда животные опустились на колени, чтобы уберечься от ночной сырости, иссохшую землю одела тенистая прохлада.
Hyp снова думал о близящемся лете, о засухе, о колодцах, о медлительных стадах, которые отец его погонит до самых солончаков по ту сторону пустыни, в Долоту, в Бадане, к озеру Чинган. Он думал об одиночестве этих бескрайних земель, затерянных в такой дали, где уже не верится, что на свете есть море и горы. Как давно не ведал он отдыха! Казалось, для него в мире остались одни только песчаные и каменистые равнины, овраги, пересохшие реки, вздыбившие острия, как ножи, камни и, главное, страх, тенью лежащий на всем, на что упадет взгляд.
В час трапезы, когда Hyp шел к Синим Людям, чтобы разделить с ними кусок хлеба и просяную кашу, он глядел на звездное небо, расстилавшееся над землей. Кожа его горела от усталости и лихорадки, которая сотрясала тело приступами озноба.
В своем ненадежном становье, под сенью ветвей и листьев, Синие Люди больше не вели разговоров. Они не рассказывали больше легенд о Ма аль-Айнине, не пели. Закутавшись в дырявые бурнусы, они смотрели на огонь, щуря глаза, когда ветер прибивал дым костра к земле. Быть может, они уже ничего не ждали, глаза их видели плохо, и сердце в груди еле билось.
Один за другим гасли огни, мрак окутывал долину. Вдали, выдвинутый в черноту моря, слабо мерцал город Агадир. Hyp ложился на землю, обратив лицо к звездам, и, как всегда по вечерам, думал о великом шейхе Ма аль-Айнине, которого погребли возле обветшалой хижины в Тизните. Старца опустили в яму, головой к востоку; в руки ему вложили единственное его богатство - священную книгу, тростниковую палочку для письма и четки черного дерева. Сыпучие пески - красный пепел пустыни - покрыли его тело, сверху навалили широкие камни, чтобы могилу не разрыли шакалы, а потом мужчины босыми ногами утаптывали почву до тех пор, пока она не стала гладкой и твердой, как каменная плита. У могилы росла молодая акация с белыми колючками, точно такая, как у молитвенного дома в Смаре.
И тогда один за другим Синие Воины пустыни, люди из племени берик Аллах, последние сподвижники Ма аль-Айнина из Гудфиа, преклонили колени на могиле, и каждый медленно провел руками по гладкой земле, а потом по своему лицу, словно принимая прощальное благословение шейха.
Hyp вспоминал ту ночь, когда все покинули долину Тизнита и у могилы остались только он и Лалла Меймуна. Холодной ночью слушал он, как доносится из обветшалой хижины нескончаемый плач старой женщины, похожий на песнопение. Он уснул на земле возле могилы и лежал без движения, без сновидений, словно и сам умер. Назавтра и в последующие дни он почти не отходил от могилы, сидя в шерстяном бурнусе, с воспаленными глазами и горлом, на раскаленной земле. Ветер уже заметал могилу пылью, потихоньку стирая ее следы. А горячка тем временем завладела телом юноши, и он потерял сознание. Женщины Тизнита унесли его к себе и выхаживали, а он бредил, он был на краю смерти. Спустя много недель, выздоровев, он снова пошел к ветхой хижине, где умер Ма аль-Айнин. Но там уже никого не было, Лалла Меймуна ушла к своему племени, а ветер за эти дни намел столько песка, что Hyp не смог отыскать следов могилы.
Быть может, так и должно быть, думал Hyp, быть может, великий шейх возвратился в свои истинные владения, затерявшись в песках пустыни, унесенный ветром. И теперь Hyp смотрел на просторную долину реки Сус, едва озаренную во тьме россыпью звезд. Говорят, их яркий свет - это кровь агнца архангела Гавриила. Здесь была та же безмолвная земля, что и возле Тизнита, и Нуру чудилось временами, будто он слышит протяжный, певучий плач Лаллы Меймуны, но, наверное, это завывал в ночи шакал. Здесь все еще жил дух Ма аль-Айнина, он окутывал всю землю, мешаясь с песком и пылью, таясь в расселинах или слабо поблескивая на острие камней.
Hyp чувствовал его взгляд и там, в небе, и в пятнах тени на земле. Он чувствовал на себе этот взгляд, как когда-то в Смаре, и по телу его пробегала дрожь. Взгляд проникал в него, вовлекая в свой бездонный вихрь. Что значит этот взгляд? Быть может, Ма аль-Айнин требует чего-то, требует, безмолвно обволакивая людей на равнине своим светом? Быть может, он призывает воинов прийти к нему туда, где пребывает сам, смешавшийся с серой землей, ставший пылью, развеянный ветром... Без движения, без сновидений засыпал Hyp, уносимый немеркнущим взглядом...