Йоганн Вальгрен Ясновидец: - Карл 9 стр.


Только оказавшись в замке, он осознал, что кошмар позади. Он понимал, что его спасение всего лишь случай, один из странных капризов судьбы - монахи должны были выбрать кого-то другого, кто мог бы выполнять всю работу в монастыре - им же нужен был работник.

Музыка стала первой ложкой бальзама на его раны, и он отдался ей со всей страстью, он вложил в музыку все счастье своей вновь обретенной свободы. В тот вечер, когда Юлиан Шустер, еще не будучи уверенным, что его подопечный глух и нем, знаками и жестами объяснил ему основы органной гармонии, он понял, что музыка самым непосредственным образом связана с его врожденным чудодейственным даром, что музыка - это человеческая страстная тоска, приведенная в некую систему.

Он слышал музыку в тех непостижимых сферах, где она рождалась. Звук был отражением мыслей и чувств, и он воспринимал эти мысли и чувства, как некие токи, вибрации, пронизывающие его тело. Он ощущал их в неаполитанских секстах - они заставляли аббата хмуриться, вспоминая полузабытые грехи своей юности; в розе ветров тональностей, последовательность которых отвлекала монахов от девятой молитвы на праздник Троицы, в гармониях, проникающих им прямо в сердца и вызывающих дрожь неутоленной тоски в каждой клеточке их сознания. Он сам удивлялся своим успехам - он и в самом деле слышал музыку, правда, не ушами, а внутри себя, он слышал ее, вольно переведенную на язык его таинственного дара, он удивлялся и тому чуду, что пальцы ног его не были отморожены и не потеряли чувствительность после семи лет в ледяном подвале. И он посвящал музыке все свободные минуты, по-прежнему сходя с ума от жутких воспоминаний, от ненависти к своим тюремщикам, от ненависти ко всему человеческому роду, совершенно не замечая переполоха вокруг себя, не понимая, что зарождает сомнение в душах монахов, что крестьяне из окрестных сел уже готовы признать в нем чудотворца. Он продолжал играть, и каждая модуляция во славу любви была его исцелением, каждая скрытая в септаккорде доминанта, подчиненная невыразимо прекрасной тонике, каждый ниспадающий хроматизм, следующий лавине его мыслей, связывал воедино все тональности, все секвенции, все многоголосие фуг в один постоянно звучавший мотив - тоску по Генриетте Фогель.

* * *

Еще не зная, что нити судьбы несчастного мальчика готовы вот-вот связаться в один узел, монах Шустер заснул в своей келье в монастыре у деревни Хайстербах в Верхней Силезии. Толпа за воротами замка все росла; к ней присоединились уже и крестьяне из отдаленных горных сел - слухи о мальчике-чудотворце в какой-то момент перешли границу, за которой искушение переходит в массовую истерию.

Он проснулся на рассвете оттого, что кто-то упорно стучал в дверь. Это был Киппенберг - он стоял в коридоре в ночной рубашке.

- Что случилось?

Аббат был мертвенно-бледен. В руках у него была свеча.

- Ради Бога, поторопитесь! Они штурмуют монастырь!

Шустер торопливо оделся, сунул четки в карман кушака и пробормотал стыдливую молитву, прося о прощении, что вынужден пропустить "Отче наш", а ведь он дал обет читать эту молитву до того, как приступает к дневным занятиям…

В помещении, где спали новообращенные, царил сплошной хаос. Полуодетые люди бегали туда и сюда в поисках своих вещей. Шустер слышал их перепуганные голоса, читающие молитвы, кто-то всхлипывал, кто-то уже плакал в голос. Вот-вот начнется паника. Он посмотрел в окно и оледенел. Там было полно людей, грязных, измученных. Обезумевшие крестьянки колотили кулаками в стены и двери.

Шустер где-то вблизи себя услышал надрывный голос аббата, пытавшегося перекричать шум:

- Где мальчик, Шустер? Мы должны спрятать его, они совершенно спятили.

- А разве он не в своей келье?

- Нет. Я послал его искать.

Из трапезной послышался ничего хорошего не предвещающий звон разбитого окна. Рев толпы сразу усилился.

- Они сейчас ворвутся сюда! - задыхаясь, воскликнул аббат. - Мальчишка их околдовал!

В углу, налево от Шустера, скорчился молодой монах, дрожа от страха и прижимая к груди распятие. Подальше, в коридоре, толпились еще несколько молодых людей с лопатами в руках - они, похоже, готовы были защищать монастырь до последнего вздоха. Но Шустер быстро сообразил, что у них были совсем иные намерения, когда один из них проревел: "Где это чертово отродье? Пора, наконец, раз и навсегда от него избавиться!"

Шустер повернулся к аббату и крикнул: - Если его не разорвут на куски крестьяне, это сделают наши братья. Надо немедленно его найти.

Шустер, сопровождаемый Киппенбергом, вышел из дортуара и направился к левому крылу здания. Начало светать; он видел, как солнце встает над меловыми горами, еще на заре творения принявшими форму дремлющих амазонок. У подножия гор колыхалась толпа. Люди были везде; они окружили все здание монастыря, колотили кулаками в двери и окна, требуя, чтобы им выдали мальчика, они выли от возбуждения, от своей нищенской жизни, рабства, унижений, от хлеба, замешенного на коре березовых побегов, непосильной возни с детьми, голода, испытаний и, главным образом, от того, что Бог в своем высокомерии никогда не прислушивался к их молитвам. И им, с горьким прозрением подумал Шустер, и в самом деле нужен был мальчик, ибо так убого было их существование, что последней надеждой их была надежда на чудотворца.

Они не нашли его в левом флигеле, не нашли и в кухне. Они прошли все подвалы, лаваторию, зашли в келью, где мальчик обычно спал - безрезультатно. У аббата на лбу выступил холодный пот. Он оперся на Шустера, и, болезненно задыхаясь, прошептал.

- В капелле. Мы забыли посмотреть в капелле.

Под ничего хорошего не предвещающий аккомпанемент человеческого тарана, колотящего в ворота монастыря, они побежали вдоль длинного коридора; последний затвор плотины, подумал Шустер, если бы его не было, их беспощадно смыло бы в одно мгновение.

Они повернули за угол и оказались перед дверью, ведущей в церковный зал. Оттуда, почти не слышные из-за рева толпы, доносились звуки органа, гармонии тысячелетнего отчаяния, слезная мелодия несчастной любви…

Шустер открыл дверь. В церкви было еще темнее, чем в коридорах. Люди колотили кулаками в окна, повсюду видны были их призрачные лица с разинутыми ртами и лихорадочными глазами; они требовали, чтобы им немедленно выдали мальчика.

Они нашли его у органа, он уставился в пространство пустым взглядом, ноги его лежали на клавиатуре, и Юлиан Шустер в ту же секунду понял, что вот сейчас чудо повторится, и может повторяться вечно, что произошедшее с ним полвека назад в хижине Тихуана не было исключением, потому что он услышал в себе тихий, лишенный обертонов, загробный голос, тот самый, что преследовал его весь тот день, но только сейчас он понял, что голос этот принадлежит мальчику.

Помоги мне, умолял голос, ради всего святого, помоги мне… я должен скрыться…

У Шустера закружилась голова, вся кровь отхлынула от лица, как будто кто-то вынул невидимую пробку, и он сел на пол, серо-желтый, как щепка от Креста Господня, оберегаемая в монастыре как бесценная реликвия в специальной шкатулке. Он чувствовал в себе присутствие мальчика, он чувствовал, как тот в своем отчаянии проник в сознание Шустера и читал его самые сокровенные мысли так же легко, как если бы они были написаны на бумаге.

- Господи, - прошептал он. - Мальчик и в самом деле одержим дьяволом!

Но это было последним, что он успел сказать, поскольку произошло то, чего он более всего боялся. Раздался глухой треск, и ворота подались. Это было как великий потоп, вспоминал он позже: толпа кричащих и ревущих людей ворвалась в капеллу. И где-то среди истерических лиц и вздыбленных рук он видел пораженного ужасом мальчика - он то появлялся, то исчезал, как поплавок, в колеблющемся море вытянутых рук.

III

Тщетно пытаясь щупальцами шестого своего чувства обнаружить невидимую загадочную личность, проникшую в его сознание, к тому же произносящую свои монологи тоном, рассчитанным, без сомнения, на то, чтобы его спровоцировать… в непосредственной близости от церкви на Пьяцца Навона, как раз на том месте, где волею в те времена еще деятельного Создателя волосы выросли на теле святой Агнес, чтобы прикрыть срам ее от народа… еще точнее, в той самой точке, на том самом крошечном квадратном метре, где мученица, если верить легенде, остановилась и с непостижимым благородством вознесла молитву за своих мучителей… именно там находился Эркюль Барфусс…

И что же, молодой человек, произнес голос в нём, чего ты так испугался? Это же как раз то самое, чем ты занимаешься с утра до вечера. Бесстыдно лезешь ты в сознание людей, подслушиваешь их самые тайные мысли, разматываешь змеиные клубки раскаяния, бередишь сердечные муки, подогреваешь их манию величия, насаждаешь колючие заросли комплекса неполноценности; слышишь их сомнения по поводу того, что земля круглая - как же может быть она круглая, если, куда ни глянь, все плоско, как противень, - и видишь всю их врожденную ограниченность. Они умерли бы от стыда, если бы знали, что ты читаешь в их душах; и ты должен тоже считаться с тем, что раньше или позже будет все наоборот, что найдется кто-то такой, как я!

Он покрутил головой в надежде увидеть говорившего, но не видел ничего, кроме людей, которым он едва доставал до пояса из-за своего крошечного роста; колышущаяся, кричащая и смеющаяся толпа, плачущие дети, заливающиеся краской женщины, мужчины в коротких штанах и грязных сорочках из волосяной ткани, пивших вино из кожаных бурдюков и делающих непристойные жесты актерам, разыгрывающим театральное представление на сцене на колесах, сооруженной на длинной стороне площади.

Кто ты? нервно спросил Эркюль, потому что не знал, чего хочет неведомый узурпатор: желает ли он ему зла или просто хочет развлечься за его счет.

Я из того же теста, что и ты, несчастный; можно ли придумать что-либо более ужасное, чем наш дар? Какой интерес в жизни, где нет ничего тайного? Видишь красивую женщину и думаешь: какое прелестное создание, но в следующий миг обнажается ее мерзкое нутро, непостижимая тьма ее души, болото глупости и злобы, когда она смотрит на тебя с брезгливостью. Ты видишь ребенка, ты думаешь - вот воистину неиспорченное создание, но и эта смехотворная попытка возвеличить младенческую святость разбивается вдребезги - в душе его ты слышишь всю ту же старую песню: "Вот вырасту, стану солдатом и буду убивать всех, кого ни встречу". За самыми сладкими улыбками скрываются убийцы, за любовью к человечеству какого-нибудь священника - презрение к тем же людям и жажда власти. Наш дар превращает нас в циников, уж в этом-то я уверен…

Женщина рядом с ним встретилась с ним взглядом, испуганно перекрестилась и взяла на руки свою маленькую дочку, чтобы защитить ее - такое зрелище вполне могло принести несчастье. Он попытался прочитать по ее губам, но они шевелились слишком быстро; вместо этого он, как тихий шорох, услышал ее мысли: Урод… не приведет ли это к беде? Алессандро говорил, что им ничего не стоит сглазить человека… Он успокоил ее, внушив, что для страха нет оснований, и она улыбнулась, переполненная внезапно возникшей гармонией, успокоенная чувством безопасности, о происхождении которого догадаться не могла.

Вот видишь! сказал голос в нем. Такие, как мы с тобой, должны всегда успевать на шаг раньше, открыть заднюю калитку к сердцу, прошептать успокаивающие слова и исчезнуть до того, как они смогут догадаться, что мы побывали в их душах… потому что если нас застанут за этим делом, то ждет нас если не костер, то, по крайней мере, сумасшедший дом, а ты сам уже, если я правильно понимаю, испытал все его радости…

Голос тихо засмеялся, но ничего издевательского в этом смехе не было, наоборот, смех был грустным и полным такого сострадания, что Эркюль сразу подумал о Шустере.

Что ты об этом знаешь? спросил он.

Почти все. А что ты себе вообразил? Что ты единственный на всей земле обладаешь такими способностями? Таких больше, чем ты думаешь, время сивилл и чтецов мыслей еще не прошло, хотя поборники просвещения делают все, чтобы живьем похоронить нас в формулах, а священники охотнее всего умертвили бы нас. Я один из этих провидцев на службе правды, и я в какой-то мере ушел дальше, чем ты - ты меня не видишь, не знаешь, кто я, а я наблюдаю за тобой уже много дней, даже, если быть точным, недель, с того дня, как ты приехал в Рим с этим старым сомневающимся монахом, с тех пор, как ты бродишь с широко раскрытыми глазами по вечному городу, впервые, как свободный человек - счастливец!

На сцене Иль Дотторе упрекал Пульчинеллу в глупости и отсутствии инициативы в любви, а к Коломбине подкрадывался человек в черной маске и с ножом в руке. Толпа следила за ним как завороженная. "Малоччио, малоччио, сглаз!" - выкрикнул кто-то, и если бы наш герой мог слышать, он бы вздрогнул от стыда, подумав, что это обвинение обращено к нему - к его шестому чувству, к его внутреннему взору, но он понял, что предупреждение относится к Коломбине, чья жизнь находилась в опасности; забыв о злобе и коварстве мира, она погрузилась в воспоминания о своем любимом, время от времени с блаженной физиономией поднося к носу его надушенный носовой платок.

Люди обожают театр, вздохнул голос, и если говорить правду, театр и для нас большое подспорье. Ты никогда не думал стать ясновидцем и предсказателем? Поверь мне, ты бы поразил людей в самое сердце, они осыпали бы тебя дарами и хвалебными речами, ибо ничто не льстит людям больше, чем подтверждение их собственных мыслей в красивом оформлении, особенно если человеку грустно и он ненавидит себя более всего на свете. Найди применение своим талантам; разменяй, наконец, свой призрачный неразменный фунт, вступи в наше общество, танцуй с нами на нашем Festa stultorhum. Ты не успеешь и слова вымолвить, как на тебя посыплется золото в количестве никак не меньшем, чем твой собственный вес, какой-нибудь дебильный герцог будет осыпать тебя милостями, потому что ты потрясешь его блестящими пророчествами, основанными на его же жалких тайнах, которые, как он думает, никому не известны, но ты-то раскусил их с первого мгновения!

Толпа выкрикивала ругательства по поводу происходящего на сцене, где Коломбина, которую сзади предательски ударили ножом, обливалась девической кровью, а последнюю реплику произнес, сжимая в руке кинжал, плачущий Арлекин.

Бедняга, сказал голос, ты, кажется, совсем не в себе. Так много народа, так много мыслей и чувств, ты совершенно растерялся… Но будь осторожен, юноша, таким, как мы, очень легко угодить в неприятность. И знаешь… при твоей физиономии… почему бы тебе не поступить, как Арлекин или Иль Дотторе и не надеть маску? Ты мог бы избежать множества унижений, никто не будет, завидев тебя, вопить от ужаса, и к тому же легче сохранять инкогнито…

Эркюль Барфусс сосредоточился, как только мог, стараясь понять, кто же в этой толпе играет с ним в прятки, и в какой-то момент ему показалось, правда, он не был уверен, различить контуры его собеседника, может быть, только потому, что тот позволил ему это сделать - Барфусс никогда не встречался с настолько виртуозно замаскированным сознанием.

Он искал на высоте талии, высматривал между ногами, потому что инстинкт подсказывал ему, что его преследователь должен быть на той же высоте, что и он, может быть, человек, присевший на корточки, или просто пригнувшийся, чтобы легче было держать его под наблюдением.

Недурно, сказал голос, все теплее и теплее, что-то между рыбой и птицей! И, собственно говоря, что ты вообще делаешь здесь в одиночестве? Где твой покровитель-иезуит?

В Ватикане, ответил Эркюль на той же частоте, что и говоривший, не прекращая вертеть головой по сторонам, отсекая вонь протухшей рыбы, запахи конского навоза и выгребных бочек, ароматы пряностей, благоухание из цветочной лавки, не обратив внимания на пинок, полученный им от какого-то пьяного, который тут же уставился на него с ужасом и перекрестился; он отключил все свои четыре чувства, чтобы сосредоточиться на поиске обладателя этого раздражающего голоса.

- В Ватикане? Ты хоть представляешь себе, что за планы они строят за твоей спиной? Не думаешь же ты в самом деле, что аббат послал тебя сюда просто так, безо всякой цели? Будь я на твоем месте, я был бы настороже. А как та девочка, что ты разыскиваешь, - ты напал на ее след? Успокойся, не забывай, что я знаю твои мысли так же хорошо, как содержимое кармана брюк, ты же еще не умеешь скрывать их! Две недели я следовал за тобой по пятам, а ты ничего не заметил.

А зачем? Зачем ты следовал за мной по пятам? удивленно спросил Эркюль.

Меня интересуют такие, как ты. Профессиональный интерес. Ты мог бы быть мне полезен. Но все должны пройти испытательный срок. Я проверил тебя, провел кое-какие испытания - надо было посмотреть, из какого ты теста. Боюсь, что проблема в девушке - ты же не в состоянии думать ни о чем ином.

А что ты знаешь о Генриетте? нервно спросил Эркюль.

Ничего сверх того, что я прочитал в твоих неотвязных мыслях. А вообще, как прошло путешествие? Ты же настоящий пилигрим, как я понимаю…

Как прошло путешествие? подумал он. Каждый день, как первый день творения.

После того как он оставил монастырь, не прошло и минуты, чтобы он не столкнулся с чем-то, никогда ранее им не виденным. Незнакомые запахи, пейзаж, изменявшийся по мере того, как они продвигались на юг - степи, реки, гигантские Альпы, люди, которых они встречали или видели из окошка дилижанса, цвета, вкус новой еды, пинии и оливковые деревья, в сумерках похожие на спящих зверей. Он поражался величине и разнообразию мира. Но его невидимый собеседник был прав - тысячу и еще тысячу раз он опускал в глубины людского моря свой безошибочный лот - где-то там, на континенте, называемом Европой, думал он, где-то же должен найтись ее след. Где-то в запутанных сетях времен и событий, связывающих людей между собой, она должна была оставить какую-то петельку, отпечаток, отметку. Эта надежда не оставляла его с тех пор, как он покинул Силезию, - что он сможет отыскать в чьей-то душе память о ней, не может быть, чтобы никто ее не видел, давно или недавно, хотя бы мимолетно, и не сохранил в памяти образ девушки, той, что он неустанно разыскивал и которую любил со страстью, противоречащей законам природы.

Он копался в человеческих душах, дрейфующих в волнах памяти, потерпевших кораблекрушение на рифах горя - в полусвете постоялых дворов, в насквозь продуваемых мансардах, где они делили ложе с коммивояжерами и пилигримами, в насыщенной случайностями атмосфере станций дилижанса, в Богом забытых деревнях, опасных городах, у городских ворот, на обочинах, на перекладных остановках, в человеческой неутоляемой тоске, где мгновенными кострами вспыхивали болезненные картины памяти, в жизненной истории попрошаек, напоминавшей ему печальную мелодию, когда они тянулись руками к прохожим, вспоминая о прошедших временах - солнечных, теплых, лучших временах. Он искал ее ночью и днем в безумной надежде, что не прошло еще время чудес - и не находил. Она бесследно исчезла.

Приди в себя, прервал его мысли голос, перестань думать о девчонке и оглядись вокруг!

Назад Дальше