Содержание:
САМЫЙ НЕЗАБЫВАЕМЫЙ ИЗ ВСЕХ ВСТРЕЧЕННЫХ - МНОЮ ПЕРСОНАЖЕЙ 1
ДРОЧКА 3
ЕВРЕЙСКИЙ БЛЮЗ 7
ПИЗДОМАНИЯ 14
НАИБОЛЕЕ РАСПРОСТРАНЕННАЯ ФОРМА ДЕГРАДАЦИИ В СЕКСУАЛЬНОЙ ЖИЗНИ 33
В ССЫЛКЕ 44
КУЛЬМИНАЦИЯ 50
КРАТКИЙ ГЛОССАРИЙ 50
ЦЕНА СМЕХА, ИЛИ МАГИЧЕСКИЕ ЗЕРКАЛА ФИЛИПА РОТА 50
Примечания 51
Филип Рот
Болезнь Портного
БОЛЕЗНЬ ПОРТНОГО (по имени Александра Портного (1933) - заболевание, характеризующееся постоянным столкновением остро переживаемых этических и альтруистических импульсов с крайними сексуальными устремлениями, часто принимающими вид половых извращений. Согласно Шпильфогелю, "заболевание сопровождается многочисленными проявлениями эксгибиционизма, вуайеризма, фетишизма, аутоэротизма, а также оральных соитий; будучи проявлениями "морали" пациента, эти фантазии и половые акты, однако, не только не приносят ему подлинного сексуального удовлетворения, но напротив, усугубляют чувство стыда и боязнь возмездия, представляющегося пациенту, в частности, в форме кастрации". (Spielvogel О. "Озадаченный пенис", Internationale Zeitschrift für Psychoanalyse, Vol XXXIV, p. 909). Шпильфогель полагает, что истоки этого заболевания лежат во взаимоотношениях "мать-ребенок", что прослеживается по многочисленным симптомам.
САМЫЙ НЕЗАБЫВАЕМЫЙ ИЗ ВСЕХ ВСТРЕЧЕННЫХ
МНОЮ ПЕРСОНАЖЕЙ
Образ ее так глубоко впечатался в мое сознание, что в первом классе каждая из учительниц казалась мне переодетой мамой. Я срывался с места, едва заслышав звонок с последнего урока, и мчался домой, надеясь застать маму в облике учительницы, однако она неизменно опережала меня, и к моменту, когда я добирался до дома, мама уже хозяйничала на кухне, выставляя на стол стакан молока и блюдо с печеньем. Это обстоятельство, однако, не только не рассеивало моих иллюзий, но напротив, лишь усиливало восхищение колдовскими способностями мамы. И хотя я не прекращал попыток застать маму врасплох в момент перевоплощения, неудачи мои я воспринимал даже с облегчением; я знал, что папа и сестра понятия не имеют о подлинной сущности мамы, а воображаемый груз предательства, который неизбежно обрушился бы на меня, убедись я воочию в маминых метаморфозах, был слишком тяжкой ношей для пятилетнего мальчишки. Думаю, я тогда боялся, что меня прикончат как нежелательного свидетеля, если я вдруг замечу маму влетающей в окно спальни или материализующейся - по кусочкам - из воздуха.
Естественно, когда она просила рассказать о том, как прошел день в детском саду, я не упускал ни одной подробности. Постичь тайный смысл маминой вездесущности я даже не пытался, но в том, что мама где-то поблизости, даже если ее и не видно, и что она сразу же уличит меня во лжи, когда я попытаюсь ее обмануть - в этом я не сомневался. Одно из следствий подобных фантазий уцелело аж до первого класса - зная, что другого выхода все равно нет, я научился быть честным.
И выдающимся. О моей болезненной старшей сестре-толстушке Ханне мама выражалась примерно так (естественно, только в присутствии Ханны - маме в честности не откажешь):
- Ребенок-таки не гений, но мы и не ждем от нее невозможного. Дай ей Бог здоровья, она старается в меру способностей, и у нее хорошо получается.
Про меня же, которому она оставила в наследство свой длинный египетский нос и болтливый рот, про меня мама говорила с характерной сдержанностью:
Этот бандит?! Он-таки ни одной книжки не открывал - а по всем предметам сплошные пятерки. Альберт Эйнштейн Второй!
Как все это сносил мой папа? Он пил. Конечно, не виски, как какой-нибудь гой, а минеральную воду и раствор магнезии. А также килограммами поглощал сухофрукты, жевал таблетки и принимал пилюли два раза в день. Папа страдал - и как страдал! - запорами. Мамина вездесущность и папины запоры; мама, влетающая в окно спальни, и папа, читающий вечернюю газету со свечой в заднице - вот мои самые ранние впечатления о родителях, об их атрибутах и тайнах. Папа заваривал в кастрюльке высушенные листья сенны, и этим, наряду со свечой, медленно тающей в его заднице, папин колдовский промысел и ограничивался. Он заваривал эти испещренные прожилками зеленые листья, перемешивал ложкой зловонное варево, тщательно его процеживал и затем проглатывал с гримасой боли и изможденности на лице. Потом молча склонялся над столом, подозрительно глядя на пустой стаяли - словно прислушивался к отдаленному грому - в ожидании чуда… Когда я был совсем маленьким, я иногда садился на кухне и ждал вместе с ним. Но чуда так ни разу и не случилось - во всяком случае, такого чуда, о котором ми молились и о котором мечтали - вроде избавления от чумы или изменения приговора. Помню, когда по радио объявили о взрыве первой атомной бомбы, папа подумал вслух:
- Может, хоть это меня излечит.
Но все усилия, все промывания желудка были тщетны: кишки этого человека оказались зажатыми в стальной кулак оскорбленного достоинства и несбывшихся надежд. Вдобавок ко всем отцовским несчастьям, я оказался фаворитом его супруги.
А отец, как бы усложняя себе жизнь, очень любил меня. Он, как и мать, видел во мне шанс для всей семьи стать "не хуже других", добиться почета и уважения. Правда, когда я был еще маленьким, папа мерил мое светлое будущее преимущественно деньгами.
- Не будь таким дураком, как твой отец, - шутил он, пристроив меня на своих коленях. - Не женись на красивой, не женись по любви - женись на богатой.
Нет-нет, он не жаловался на судьбу и не хотел видеть меня дармоедом. Отец работал как вол - и все ради будущего, на которое не очень-то рассчитывал. Никто еще не воздал отцу сполна за его заботу - ни мама, ни я, ни даже моя любимая сестра, мужа которой папа до сих пор считает коммунистом (хотя тот сейчас является совладельцем процветающей компании по производству прохладительных напитков и имеет свой дом в Уэст-Орандж). Я уж не говорю об этой протестантской компании (или "институте", как они предпочитают себя называть) с многомиллионными капиталами, которая эксплуатировала отца на полную катушку. "Самый Благотворительный Финансовый Институт Америки" - провозгласил мой папа, когда впервые взял меня с собой на работу - крохотный квадратный закуток с письменным столом и стулом, затерянный в огромном офисе "Бостон энд Нортистерн Лайф". Да, сыну о Компании он говорил с гордостью. И на публике ни разу не отозвался о ней непочтительно, - в конце концов, Компания платила ему жалованье во времена Депрессии, выделила кабинет с табличкой, на которой под изображением ландыша - эмблемы Компании (и с большой натяжкой - папиной, ха-ха) - типографским шрифтом было выведено его имя. А по весне, когда благотворительность расцветала буйным цветом, они ежегодно оплачивали ему и маме поездку на уик-энд в Атлантик-Сити (вместе с другими страховыми агентами из штатов восточного побережья, которые перевыполнили свои ЕППС - ежегодные планы продажи страховок), где в каком-нибудь причудливом гойском отеле мои родители шарахались от портье, официантов, коридорных, не говоря уже об озадаченных постояльцах-богачах.
Кроме всего прочего, папа страстно верил в ценность того, что продавал - хотя это занятие было лишь очередным источником мук и страданий. Когда после обеда он натягивал пальто и нахлобучивал шляпу, чтобы вновь отправиться на службу - он делал это не только ради спасения собственной души, - нет! Он спасал также души тех сукиных детей, у которых истекал срок страховки, и которые, таким образом, подвергали свои семьи опасности, "в случае дождя" - "Алекс, - объяснял мне папа, у человека должен быть зонт на случай дождя. Ты не можешь оставлять жену и детей под дождем без зонта!" И хотя для меня, шестилетнего, этот аргумент был в высшей степени убедительным, - на юнцов-поляков, горячих ирландцев и неграмотных негров, населявших бедняцкие кварталы, в которых папа по поручению Самого Благотворительного Финансового Института Америки продавал страховки, - на эту публику папины речи о дождливом дне не всегда производили впечатление.
Обитатели трущоб смеялись над отцом. Они не желали его слушать. Папа стучался к ним, а из-за дверей доносилось: "Пошел вон! Никого нет дома!" Они науськивали своих собак на папин настырный еврейский зад. И несмотря на это отец ухитрялся из года в год получать от Компании столько почетных значков, пергаментных свитков и медалей, которыми отмечались его достижения по продаже страховок, что призов этих хватило на всю стену нашего коридора, заставленного картонками с пасхальной посудой и зачехленными на лето в вощеную бумагу "восточными" коврами. Раз уж папа умел выжимать кровь из камня, то почему бы и компании не вознаградить его каким-нибудь чудом? Почему бы "Президенту" "штаб-квартиры" не прознать про папины достижения, и не превратить его в один вечер из агента с годовым жалованьем в пять тысяч долларов в окружного управляющего с окладом в пятнадцать тысяч? Но отца держали на прежнем месте. Конечно, - кто же еще добьется столь впечатляющих результатов на такой нищей ниве? Кроме того, за всю историю "Бостон энд Нортистерн" в компании не было ни одного управляющего-еврея (Не Совсем Нашего Круга, Дорогая, - как говаривали они на "Дне Ландыша"), а мой отец со своими восемью классами образования не совсем годился в Джеки Робинсоны от страхового бизнеса.
В нашем коридоре висела фотография Н. Эверетта Линдбэри, президента "Бостон энд Нортистерн". Этим снимком в рамочке папу наградили, когда он продал страховок на миллион долларов, - а может, и на десять миллионов. "Мистер Линдбэри", "штаб-квартира"… В папиных устах эти слова звучали как "Рузвельт" и "Белый дом", и в то же время… о, как он их всех ненавидел, в особенности Линдбэри с его шелковистыми пшеничными волосами и живой новоанглийской речью, с сыновьями в Гарварде и дочерьми-выпускницами школы. Всю эту массачусеттскую шатию-братию, развлекающуюся охотой на лис и игрой в поло! (Именно об этом он как-то раз орал ночью в своей спальне.) Всех этих шишек, которые, понимаете ли, не дают ему стать героем в глазах собственной супруги и потомства. Какой гнев! Какая ярость! А сорвать-то злость не на ком - разве что на себе: "Почему у меня запор? Я уже набит этим черносливом под завязку! Почему у меня болит голова?! Где мои очки? Кто взял мою шляпу?!"
Подобным свирепым, самоуничтожающим способом, столь характерным для евреев его поколения, отец изгалялся над собой ради мамы, Ханны, и особенно ради меня. Идея была такова: я смогу улизнуть из той клетки, в которую попался он. Я как бы служил логическим выводом всех его усилий: моя свобода освободит и отца - от невежества, от эксплуатации и от безвестности. До сегодняшнего дня в моем воображении наши судьбы тесно переплетены, и не раз, натыкаясь в какой-нибудь книге на пассаж, производящий на меня впечатление своей логикой или мудростью, я невольно тут же вспоминаю отца: "Если бы только он мог прочесть это. Да! Прочесть и понять!.." Видите, я все еще надеюсь, все еще полагаюсь на "если бы"… И это в тридцать три года.
Помню, когда я только поступил в колледж - в те времена я вовсю боролся за то, чтобы отец наконец понял меня; мне тогда казалось, что компромисса нет: либо взаимопонимание, либо жизнь папы - так вот, только начав приобщаться к интеллектуальным журналам, обнаруженным мною в библиотеке колледжа, я решил сделать отцу подарок. Заполнил отрывной подписной купон одного из журналов на имя отца, сделав, так сказать, анонимный презент. И вот я приезжаю домой на Рождество в прекрасном настроении - и где же хоть один экземпляр "Партизан Ревью"? Вот "Кольерз", "Гигея", "Лук" - но где же "Партизан Ревью"?! Выброшен неразрезанным, - думаю я печально, но с высокомерием, - выброшен непрочитанным этим слабоумным филистером - моим отцом. Он принял его за макулатуру.
Помню еще - если уж углубляться дальше в эту историю освобождения от иллюзий - как в одно воскресное утро я играю с папой в бейсбол. Я подаю мяч и тщетно жду, как, отбитый отцом мяч взмоет ввысь, просвистев над моей головой. Мне восемь лет, в день рождения мне подарили мои первые бейсбольные рукавицы, мяч и биту, которую я еле удерживаю в руках. Папа, надев шляпу, пальто, черные штиблеты, нацепив галстук-бабочку и сунув под мышку черный гроссбух со списком должников мистера Линдбэри, с самого утра отправился по делам.
Он наносит неожиданные визиты в соседний квартал, населенный цветными, каждое воскресенье. "Потому что, - объясняет мне папа, - это лучшее время для того, чтобы отловить тех придурков, которым жалко расстаться с презренными десятью-пятнадцатью центами, составляющими еженедельный страховой взнос. Папа прячется в засаде, поджидая выходящих погреться на солнышке отцов семейств, с тем, чтобы выцарапать у них несколько медяков прежде, чем те напьются до чертиков дешевым вином "Морган Дэвис"; папа пулей вылетает из-за кустов на аллею, чтобы перехватить по дороге из церкви домой благочестивых леди, которые в будни убирают в чужих домах, а по выходным прячутся в собственных жилищах от моего отца.
- Тревога! - кричит кто-то. - Страховой агент!
И все, даже дети, разбегаются по домам. Даже дети, - говорит папа с омерзением. На что же надеются эти ниггеры? Каким образом собираются повышать свой жизненный уровень, если не в состоянии мало-мальски понять важность страхования жизни? Если не хотят оставить своим родным после смерти хотя бы одну монету? Потому что "все они" тоже умрут, понимаешь? Еще как умрут! - добавляет папа сердито. Господи, что же это за люди такие - оставлять детей под дождем без нормального зонта?!
Мы с папой стоим на земляном поле позади моей школы. Отец кладет гроссбух на землю, и прямо в пальто и коричневой федоре становится "на базу". На нем квадратные очки в металлической оправе, из-под шляпы торчит буйная копна волос, на вид и на ощупь напоминающая тонкую стальную стружку для чистки кастрюль (у меня сейчас такие же волосы); его зубы, ночь напролет улыбавшиеся в ванной комнате из стакана с водой соседу-унитазу, обнажаются теперь в улыбке, адресованной любимому, плоть от плоти и кровь от крови, маленькому сынишке, на голову которому не упадет ни одна капля дождя. "Ну-ка, Великий Бейсболист", - говорит мой папа, перехватывая новую биту где-то посередине (и, к моему изумлению, левая рука отца находится там, где должна быть правая). На меня вдруг накатывает жалость к папе: мне хочется крикнуть ему - "Эй, ты неправильно держишь биту!" - но я не в силах сделать этого, потому что боюсь расплакаться. А вдруг он расплачется? "Давай, Великий Бейсболист, бросай мяч!" - повторяет отец, и я бросаю… И конечно, вдобавок ко всем остальным разочарованиям, начинаю понимать, что мой папа отнюдь не "Кинг-Конг" Чарли Келлер. Зонт, понимаете ли.
emp
Зато мама моя обладала способностью доводить все до совершенства. Ей самой приходилось признавать, что она, пожалуй, слишком хороша. Так мог ли в этом сомневаться маленький мальчик, наделенный смышленостью и наблюдательностью? Мама умела делать, к примеру, такое желе, в котором дольки персика буквально повисали, выказывая полное пренебрежение законам гравитации. Она выпекала торты, у которых был вкус банана. Обливаясь слезами, мама сама терла на терке хрен - никто на свете не заставил бы ее купить ту пищу, которую продавали закупоренной в бутылке в магазине деликатесов. Покупая мясо, мама, по ее собственному выражению, смотрела на мясника "как ястреб", чтобы самолично убедиться в том, что продавец не забудет пропустить мясо через кошерную мясорубку. Она хватала телефон и начинала названивать всем соседкам, у которых сушилось белье - однажды, когда мама пребывала в великодушном настроении, она позвонила даже разведенному гою с верхнего этажа - тревога, бегите, снимайте белье с веревок: на наш подоконник упала капля дождя! Не женщина, а локатор. Почище локатора! Сколько энергии! Какая основательность и дотошность! Она проверяла все мои задачки - не наделал ли я ошибок; носки - нет ли дырок; мои ногти, шею, каждую кожную складку моего тела - нет ли там грязи. Мама заливает мне в уши перекись водорода - чтобы в них не осталось ни грана серы. Перекись проникает в самые потаенные уголки моих ушей, пузырится и щиплется, словно уши мои полны имбирного лимонада, - и выносит на поверхность ошметки серы, которые бесспорно могут ухудшить слух человека. Такая медицинская процедура, безусловно, отнимает время; и, уж поверьте, требует немалых усилий - но если речь идет о здоровье, чистоте, микробах и выделениях, то мама не пожалеет себя и не пощадит остальных. Мама ставила свечки за упокой души усопших - другие постоянно забывали это делать, а мама благоговейно помнит обо всех датах, даже не делая заметок в календаре. Набожность у нее в крови. "Похоже, я единственный человек, - говорит мама, - кто, придя на кладбище, руководствуется здравым смыслом". "Простое уважение к приличиям" движет ею, и мама выпалывает сорняки с могил наших умерших родственников. В первый же ясный весенний день она пересыпает нафталином все шерстяные вещи, сворачивает в рулоны и упаковывает ковры и перетаскивает все это в "трофейный зал" отца. Маме не стыдно за свое жилище: любой гость может смело открыть дверцу каждого шкафа, заглянуть в ящик каждого комода - маме не придется ни за что краснеть. Вы можете смело есть с пола в ванной комнате, если вдруг возникнет такая необходимость. Когда мама проигрывает в макао, она относится к этому, как к чисто спортивной неудаче, не-то-что-некоторые-кого-она-конечно-могла-бы-перечислить-поименно-но-не-станет-называть-никого-даже-Тилли-Хохман-потому-что-это-такая-чепуха-о-которой-и-говорить-не-стоит-лучше-забудем-и-не-будем-о-ней-вспоминать. Мама шьет, мама вяжет, мама штопает. А гладит даже лучше черномазой, по-детски улыбающейся старухи-негритянки, шкуру которой поделили между собой все мамины подруги. И только мама относится к ней по-доброму. "Я - единственная, кто к ней добр. Только я даю ей на завтрак целую банку тунца. Именно тунца, а не какого-нибудь дерьма, Алекс. Жалко, что я не могу быть скупой. Извини меня, но я не могу так жить. Эстер Вассерберг нарочно оставляет по углам двадцать пять центов мелочью, когда приходит Дороти, а после ее ухода подсчитывает все деньги - не стащила ли черномазая. Может быть, я слишком добра, - говорит мне мама шепотом, ошпаривая кипятком тарелку, с которой Дороти в одиночестве, словно прокаженная, ела свой завтрак, - "но я на такое не способна". Как-то раз Дороти угораздило заглянуть в кухню как раз в тот момент, когда мама яростно отмывала нож и вилку, которые касались толстых губ черномазой. "О Дороти, если бы ты знала, как трудно в наши дни отмыть майонез с серебряных приборов", - говорит моя находчивая мама, тем самым, - как она сообщает мне позже, - разделяя чувства чернокожей женщины.