При восхождении он не сводил глаз с земли, словно отыскивая, в надежде на помощь, родное лицо: заиндевевший вереск, бурый молочай, роняющий семена; свет в окошках фермы, замшелый камень ограды. На подъездной дороге грузовик, поджидая водителя, терпеливо урчит и выдыхает белый дым. Все путем, все как всегда, правда? Да, признал он, та же красота, все то же. Но коснуться этого он уже не мог, это уже не для него.
В последующий час, долгий, почти что нескончаемый, Пирс не приблизился к тропе, ведущей к монументу, - если была тропа и был монумент; по большей части он стоял столбом, выдыхал пар и заслушивал жуткие обвинения в преступных действиях и преступном бездействии, каковых за собой вроде бы не помнил, но решительно отрицать свою вину тоже не мог.
Он сделал то, чего не должен был делать, а что следовало сделать, того не сделал; и вот он снова здесь, где бывал раньше.
Словно бы он по спиральной дорожке обходил коническую гору и достиг места, где уже побывал, но теперь он на круг выше и, глядя вниз, видит себя молодого, тоже застывшего как столб на пути к вершине.
Тогда, как теперь, он не сумел спасти кого-то, кого был послан спасать (как же было ее имя, детский стишок, волшебная сказка, он не вспоминал о ней много лет, где она сейчас? Что с нею сталось?).
И каждый раз, в новую эпоху жизни достигая по верхней тропе этого места, он, несомненно, будет терпеть очередную неудачу, пока не умрет, если уже не умер.
Но потом взошло солнце, взошло в новом знаке. Как удаляющийся зуб часового колеса, гора скользнула в следующую выемку и там засела.
Тьфу, болван, подумал Пирс. О чем это ты думаешь?
Жаркий свет заливал его в помещении и на улице. Опустив глаза, он увидел, что туфли на нем из разных пар - надевал в потемках, не видя и не чувствуя. Схватился за лоб. Если он не сошел еще с ума, то все равно скоро его сочтут безумцем соседи: бродит по дорогам в предутренние часы, спорит с невидимыми собеседниками, носит на левой ноге коричневую туфлю, а на правой - черную.
Он громко рассмеялся.
Поворачивай назад, сказал он себе, отправляйся домой, сложи вещи в сумку, ступай отсюда. Он не сумел совершить то, к чему был призван, не сумел, как и в прошлый раз, но можно пуститься в бега.
Можно поехать повидаться с мамой.
Он повернулся. Его демоны, мгновенно взлетевшие, как стая ворон с придорожной падали, вновь опустились ему на плечи.
- Ты совсем не обязан рассказывать мне всю историю, - проговорила Винни и коснулась его руки. - Не думай, будто обязан. Правда.
Но он для того и явился, чтобы рассказать ее, всю эту историю, и тем от нее избавиться; узнать от Винни, что положило начало, которое не будет отличаться от конца.
А если бы все было иначе, вскричал мысленно Пирс, если бы его не увозили из Бруклина, если бы он рос с Акселем, может, он относился бы ко всему этому иначе, может, не ставил бы самому себе ловушки, если бы не вырос со своими двоюродными братьями и сестрами - как один из них, как Олифант, язвительный, заносчивый, робкий, был бы другим, сыном своего отца, самим собой?
Одной ли этой давней разлукой объяснялось, каков он стал и что с ним стало, она ли была ответственна за грехи уклонения и отрицания, в которых он двадцать лет упорствовал, до нынешней поры даже не признавая их грехами, за непоправимое ощущение, что его место не там, где он есть, а где-то еще, за жизнь, исполненную вины и постоянное загадывание желаний? Одной ли ею?
Коричневый пеликан, паривший над заливчиком, вдруг, как застреленный, рухнул в воду. Нырнул животом вперед и вынырнул с рыбой. Взлетел и поднялся в воздух, проливая потоки воды.
- Ух ты, - сказала Винни. - Ты это почувствовал?
- Что? - Пирс вздрогнул и насторожился.
- Это.
- Когда?
- Только что.
Винни прищелкнула пальцами, ей вдруг вспомнилась мысль, которой она хотела поделиться с сыном, которая будет ему полезна, о невыбранных дорогах, как мы всегда выбираем ту дорогу, которая нам наиболее желанна. И так же внезапно мысль забылась, как будто не она щелкнула пальцами, а это был щелчок гипнотизера, чтобы вывести ее из транса, и в тот же миг Пирс обнаружил, что имя девочки-дикарки из Кентукки - это имя его потерянного сына.
Широкие круги на воде сгладились. Мир продолжил начатое движение (со скоростью одна секунда в секунду) от того, каким он был, к тому, каким должен стать.
- Тот старик умер, - проговорила Винни. - Да?
- Бон и Расмуссен. Этим летом.
- И конечно, писатель. Феллоуз Крафт. Одно имя чего стоит.
- Да. За несколько лет до того, как я туда приехал.
- Ну ладно, сынок. - Винни взглянула на часы и на вечернее небо. - Думаю - согласен? - сейчас самое время выпить.
Глава четырнадцатая
В прежние времена, когда мир был не таков, каким сделался позднее, чудеса и невероятности происходили чаше; Совпадения, неустанные, постоянные Совпадения были тогда великим движителем, хотя умов или сердец, способных проследить последствия его работы, существовало не много - столь же редки сегодня те, кто познал, чем движим наш век. Во сне человек не знает, что спит; разница между сном и действительностью открывается ему, только когда он проснется.
Была в те дни гористая местность, Дальние горы, и располагалась она эдак в сотне миль от камберлендских округов и примерно на таком же расстоянии к западу от города Нью-Йорк. На вершине ее центрального массива усталый горовосходитель мог вознаградить себя видом сразу трех штатов: Нью-Йорка на севере, Нью-Джерси на востоке и Пенсильвании на юге. Через складки холмов протекала немалая река (Блэкбери), и по берегам, а также над долиной располагались городки и деревни. Один, что у реки, назывался Дальвид; от него к просвету в Дальних шла извилистая дорога и в одном конце, взобравшись на бугор с лесистыми холмами и спустившись опять к реке, приводила к городу Блэкбери-откос, а в другом - к Каменебойну, городку поменьше.
Еще до развилки имелся поворот на подъездную дорожку, перегороженный ржавой цепью, в конце дорожки одиноко стояла на пригорке небольшая, похожая на игрушечный замок вилла, странное краснокирпичное строение в стиле Тюдоров, прежний дом Феллоуза Крафта, автора "Надкушенных яблок", и "Схватки", и "Пражского вервольфа", и других книг, которые Пирс читал в детстве; а за домом располагался сад. Одним июньским днем, на исходе той мировой эпохи, в саду, на теплой земле, сидела, скрестив ноги, молодая женщина; на бедрах ее, как в колыбельке, лежала открытая книга, палец прослеживал строчки, вот эти:
Божественная любовь, полагал Джордано Бруно, проявляет себя в беспредельном, безмерном творении вещей; в человеке любовь проявляется в беспредельной, неутолимой жажде творить бесконечность.
Это была книга Феллоуза Крафта, самая первая, хотя женщина откладывала ее напоследок; все остальные она уже прочла. Звали ее Розалинда Расмуссен.
Джордано Бруно первым в западной истории увидел материальную Вселенную буквально бесконечным, не имеющим границ пространством, в самом деле полным звезд, которые суть солнца, вкруг которых вращаются планеты вроде нашей, - и так до бесконечности; не в пример Паскалю в следующем столетии, он не пугался бесконечности, не ощущал себя малой песчинкой. В "Изгнании торжествующего зверя" он писал: "Ибо боги находят наслаждение в многообразном изображении всего и в многоразличных плодах всех умов: они столько же сорадуются всему существующему, сколько и заботятся и дают повеления, чтобы все было и устроилось". Радуясь, словно бы сам принадлежал к богам, Бруно наслаждался божественной плодовитостью и полагал себя достаточно обширным, чтобы вместить в себя, по крайней мере в свой ум, все, что они столь великодушно создали.
Смущенная и расстроенная, Роузи подняла глаза от страницы. Смущало ее то, что она, возможно, не понимала написанного или неправильно истолковывала, а расстраивало то, что в этих словах ей чудилась беспечная, веселая ненасытность, заставлявшая ощутить свое убожество и равнодушие, неспособность воспринимать веши в этом мире помногу одновременно; тут ей надоело и она отвлеклась от книги.
- Мама! - окликнула Роузи ее дочка Сэм, трехлетняя светловолосая девочка, которую тоже по-своему занимало бесконечное сотворение вещей, по крайней мере в этом саду. - Давай нарвем цветов.
Имела ли право Роузи, как хозяйка, рвать цветы? Никто другой такого права не имел; Феллоуз Крафт покоился в могиле, и наследников у него не было, кроме фонда - Фонда Расмуссена, в котором она состояла на службе.
- Ну, пожалуйста.
- Подожди, детка. Я принесу ножницы.
Из этого бы вышла замечательная картина, подумала она (Роузи была художницей, или была в прошлом, или пыталась писать картины и могла бы начать снова, или попытаться): под июньским солнцем ковер высоких, написанных в реалистической манере цветов; беспомощно, испуганно они наблюдают, как крепкое светловолосое дитя старается сломать или вырвать один из стеблей - сил у него больше, чем можно ожидать. Зубы девочки стиснуты, босые ноги плотно упираются в землю, но тоненькие волосы нежней лепестков.
В сердце Роузи, или в месте, для него отведенном, зашевелился болезненно-плотный комок, таинственным образом его заменивший: не сама мышца, а нечто другое, сердце сердца.
Она подняла глаза. С ее места было видно окно комнатки, где Крафт писал свои книги, но солнечные блики на стеклах и черная пустота оконной сетки мешали заглянуть внутрь, где, пока Роузи читала первую книгу Крафта, Пирс Моффет листал страницы самой последней.
Романист Феллоуз Крафт, известный теперь главным образом (если слово "известный" не будет преувеличением) благодаря целой полке исторических сочинений, которые Пирс проглотил одно за другим и по большей части не сохранил в памяти, испытывал своеобразную гордость оттого, что способен был заниматься разными видами литературной поденщины. В нескольких десятках библиотек стояли под буквой "К", в основном много лет не читанные, но все еще помеченные номерами десятичной классификации Дьюи, две биографические книги ("Путешествие Бруно", 1931, которую Роузи как раз читала, и "Зимний король", 1940). Имелись популярное историческое сочинение ("Елизаветинцы", 1953), детский рассказ ("Потерявшийся", 1959), сборник рассказов о привидениях, пара книг о путешествиях, лихо закрученный детектив ("Кричи "Убивают"", 1939) и даже образчик порнографии ("Неглубоко", не датировано, "Герм-пресс").
Однако, воображая себя шустрым бурым лисом, что живет своим умом на "холмогорье в пограничной области литературы" (куда один обозреватель поместил его работы), он был на самом деле сочинителем медлительным и придирчивым, тратил на свои книги изрядное время и изрядно волновался об их судьбе, чего не желал признать. В результате его исторические романы выходили слишком краткими, чтобы любители жанра ими зачитывались, и полный свод его oeuvre был слишком мал, чтобы прокормить автора. С возрастом ему все труднее было добиваться правдоподобия ("жизнеподобия", как он выражался) своих исторических персонажей, а также делать убедительными их предполагаемые поступки; он писал меньше и меньше, медленней и медленней, словно сбиваясь на все более низкие обороты. Когда небольшой семейный фонд выделил ему стипендию для продолжения работы, он, похоже, и вовсе застрял на месте.
"Беда в том, - писал он своему новому покровителю, Бонифацию Расмуссену, неспроста называемому Бони, - что я, похоже, сейчас способен только на описания, те самые, которые в мои студенческие годы считались недостатком книги: "Рассказ понравился, да вот описаний слишком много". А роман, Бони, в этом отношении похож на семейный фотоальбом: тем, кто спустя годы станут его просматривать, не будет никакого дела до пейзажей, закатов и гор на горизонте (тем более хороших снимков среди них не бывает, так, любительская продукция), равно и до знаменитых памятников и построек. Их будут интересовать только люди, знакомые человеческие лица".
В последние годы жизни он не создал ничего, кроме кратких воспоминаний, изданных за собственный счет ("Усни, печаль", 1960); по крайней мере, так дали понять Пирсу Моффету, когда он был доставлен в дом Крафта, чтобы, по поручению Фонда Расмуссена, осмотреть его литературное наследие. Там, в кабинете или конторе Крафта, он нашел на письменном столе серую картонную коробку, открыл ее, извлек на удивление легкую стопку желтой бумаги, объемистую рукопись, незаконченный роман, о существовании которого даже не подозревал, и в тиши дома, где обитал покойный автор, стал просматривать страницы.
Титульного листа не было. На первой странице стоял эпиграф, приписанный (карандашом) Новалису, которого Пирс не читал:
И узнаю я, что я рыцарь Парцифаль.
И узнает Парцифаль, что поиски Грааля - это не его только цель, но цель всех людей.
И тут, соединенными трудами всей земли, является на свет Грааль.
С тяжким стоном, на один лишь миг, пробуждается земля от дремоты и передает Грааль, словно камень.
И все окончено, и забывает Парцифаль, чего ради пустился он в поход, и забываю я, что я Парцифаль, и, совершив еще один поворот, вновь засыпает земля, и нет меня.
Пирсу Моффету шел в ту пору тридцать шестой год. Помещение было из тех, какие строители и продавцы жилья именуют берлогой, не имея в виду буквальное значение - место, где прячется хищник, чтобы укрыться и пожрать свою добычу. Цепь обстоятельств, которые привели его в дубовое вращающееся кресло Феллоуза Крафта, была такой протяженной и причудливой, что даже Пирс, не веривший в судьбу, не мог не видеть в ней именно перст судьбы; то, что он оказался не где-нибудь, а именно здесь, в этой глубокой берлоге, было столь же правомерно, сколь невероятно, словно его приход означал конец поисков, конец, возможный лишь благодаря целеустремленности и безошибочному Совпадению.
Покинув Ноутский университет (без докторской степени, что удивило всех, в том числе его научного руководителя, Фрэнка Уокера Барра), Пирс нанялся преподавать историю и литературу в одном из небольших нью-йоркских колледжей. Пришлось это как раз на тот период, когда студенты от побережья до побережья (да и по всему миру, в Париже, Праге, даже в Китае) принялись слушать таинственную музыку; с теми, кто сумеет ее услышать, буквально за одну ночь происходило преображение, восхищавшее или пугавшее их преподавателей. Прежде эти студенты слушали или по необходимости делали вид, что слушают, теперь они желали говорить. Мир не таков, как им внушали, они как-то доискались, каков он на самом деле, и пусть теперь преподаватели (а также родители и начальство) послушают их.
А поведать они желали (Пирсу, во всяком случае) истории.
Как будто долгие годы люди, хорошо образованная молодежь из тех же краев земли, что и Пирс, обходились без этих, особого рода, повестушек: громких, странных новостей о смысле и природе вещей, повествований о скрытом истинном прошлом человечества, притч об устройстве мира; теперь же все безоглядно на них накинулись, ухватывая, как нищие на пиру, понемногу отсюда, понемногу оттуда. Один из студентов Пирса рассказывал ему, волнуясь до дрожи, будто в прошлом род человеческий жил на земле свободно, питался плодами, производимыми землей во времена свои, и ничему не вредил; потом же были изобретены законы и собственность, от них и пошло все зло.
Где они набредали на эти истории, при том что вроде бы не читали почти ничего, кроме ярко раскрашенных комиксов, а еще надписей на конвертах пластинок? Пирс пожимал плечами. Не сидит ли пласт таких историй в глубине нашего общего сознания, что, если при геологических подвижках, наподобие нынешней, он может, прогнувшись, выглянуть наружу?
Или дело обстояло иначе, и периодическое возвращение героев (смотри-ка, вот и они, их истории рассказываются в тех же комиксах!) возвещает или даже вызывает те самые сдвиги, воплощением которых они кажутся?
Из века в век мы передаем друг другу истории, которые, по-видимому, не содержатся внутри нас; напротив, это мы содержимся, случаемся внутри них. Что, если (начал задумываться Пирс) это не примитивные догадки о том, как возник окружающий мир, не заслоны против тьмы и страха, не уроки жизни; что, если это истинные аллегории (хотя разгадка не всегда приходит нам на ум), которые указывают, из чего сделан мир, почему устройство его такое, а не другое, и возникают они оттого, что мы сотворены по тем же законам, что и Вселенная?
Сокровенные физические процессы, история биологической эволюции закодированы, должно быть, в усилиях его собственного работающего мозга, записаны там, где они могут быть прочитаны подобно книге. Крест, пылающий в мозгу святого, может представлять собой не более (и не менее) чем идею квадратного атома углерода, из каковых атомов и построен мозг.