Любовь и сон - Джон Краули 22 стр.


Одни рождаются скопцами, других скопцами делают; Пирс избрал безбрачие ради того, чтобы выжить. Любовь едва не убила его, и, пробудившись в предрассветной мгле, он решил, что употребит немногие оставшиеся силы на устройство жизни для себя одного. Он был hors de combat, а о дальнейших планах можно будет подумать потом.

Она (единственная женщина, которая вынудила Пирса принести ту безнадежную клятву: Пирс никогда не был донжуаном, хотя и пытался бросать розы вместе с толпою) обитала в квартирке на окраине, куда перебралась из Пирсовой башни стали и стекла; это было, как он понял, ветхозаветное жилье, в последнем неперестроенном здании среди шикарного квартала, и сдавалось оно практически даром. Он никогда там не был, но представлял себе эту квартиру в подробностях, здесь протекла немалая часть жизни, прожитой его воображением.

- Ах, как тоскливо мне жилось вдали от прежней страсти, - декламировал Аксель со слезами в голосе. - С какою жаждой вспоминал уста моей любимой.

Не иначе, там горят свечи в причудливых подсвечниках (электричеством она не пользуется: на аванс нет денег, а попадать в официальные бумаги избегает - привычка, оставшаяся с того времени, когда она вела мелкую торговлю кокаином, хотя, насколько ему было известно, это занятие она оставила). Вместо кровати - кусок пенопласта на убогом каркасе, найденном где-то на улице; сверху, правда, надет чехол из выцветшей узорчатой материи и навалена гора сувенирных атласных подушек с розовыми закатами над голубыми озерами и зелеными соснами. Стены, наверное, тоже завешены тканью. И повсюду предметы, которые она ухватывала на распродажах и в лавках, где торговали старьем, а потом выгодно перепродавала: рекламные куколки и декоративная бижутерия, шарфы, игрушки, статуэтки мультипликационных персонажей, сувенирчики с сомнительных вечеринок, пластмассовые черепашьи панцири, открытки - "мелочевка", как выражаются торговцы; из них составлены недолговечные искусные комбинации, картины, миниатюрные диорамы, по виду случайные, а на самом деле сконструированные столь же сознательно, как современные романы. Там должны быть (Пирс помнил ее туалетный столик с этим подбором вещичек, хотя сейчас он вряд ли сохранился) цыганка-курильщица на расписном подносе для коктейлей, предлагающая то ли пачку сигарет, то ли себя, то ли и то и другое; мундштук ювелирной работы на подносе, а также кольцо с отравой, Эйфелева башня и Эмпайр-стейт-билдинг из посудного чугуна; гипсовый сфинкс, которого она выкрасила в белое, с нарумяненными щеками и кошачьими глазами, розовыми коготками и карминовым, как у уличной девки, ртом, а вокруг шеи - золотые часики на ремешке.

Пирс заставил телефон долго звонить в этом воображаемом месте, звонить и звонить, когда уже стало ясно, что дома никого нет; и даже когда он повесил трубку, в ушах его продолжались звонки.

Далеко за полночь, но задолго до рассвета Пирс пробудился внезапно в своей старой спальне в Бруклине. Вино, возможно, однако первым, о чем он подумал, была Джулия Розенгартен и то, что он ей предложил. Его донимала совесть: словно соблазнитель, он наобещал ей лишнего, и она поверила или, хуже того, на самом деле не поверила и не поверит, пока он не выполнит обещанного.

Он повернулся на другой бок в тесной кровати, из которой давно вырос, и закрыл глаза, но вскоре открыл их снова и вернулся в прежнее положение.

Почему ему вздумалось навязывать времени этот образ? А ведь он навязывал. Разве нет?

В соседней комнате раздавался классический затяжной храп из кинокомедий: эти хрюки и свисты издавал его отец. В окне пыхтел старый кондиционер, но воздух был спертый и запах дома тот же, что в детстве. Наконец Пирс встал и распахнул раму.

Повеяло теплом и уличным духом; напротив возвышались новые многоквартирные громадины и офисные башни, где все еще светились окна после ночного бдения. Новое уличное освещение в футуристическом стиле. Со времен его детства Бруклин сильно обновился, но былую свежесть утратил и выглядел теперь старым и потертым. Так казалось.

Старый преподаватель и наставник Пирса, Фрэнк Уокер Барр, написал как-то целую книгу ("Тело Времени"), где было показано, что люди всегда полагали время имеющим некий образ. Может, в эти дни и в этот век (писал Барр) большинство из нас способно воспринимать время только в простом геометрическом образе: гигантский галстук-бабочка с бесконечно малым узлом, текущим моментом, где мы и стоим, а впереди и позади распахиваются в бесконечность прошлое и будущее. Но в другие периоды бытовали и иные представления, определявшие не только то, как люди мыслили себе историю, но и то, что с ними происходило: Кортес прибывает в Мексику именно тогда, когда старый Век (мексиканцы в этом уверены) клонится к упадку и слабеет, а на пороге стоит новый Век.

Почему нам всегда представляется, что время имеет образ? - спросил Пирс у ночи. Может, потому, что оно действительно имеет образ?

Пирс читал как-то о пациенте одного знаменитого психоаналитика: тот очень страдал от бреда, заключавшегося в том, что он чувствует, как время переживает свой собственный ход, и переживание это крайне мучительно - для времени, не для пациента. Рождение и смерть каждой секунды, выпуск наружу каждого рассвета и заката - все причиняет страдание.

Идея совсем не вздорная, не просто кормежка для легковерных, хотя, возможно, и не история; это было нечто и большее, и меньшее, чем история: критика, эссе, может, собственно, и не книга; это был составной монстр, млекопитающее, даже человек, он сам или кто-то вроде него. Но чем бы она ни была, ее главный троп коренился (так думал Пирс) глубоко в человеческом сердце, среди прочих вечных представлений: Старый мир умирает, и рождается новый; настал такой миг, когда сразу видны они оба, словно новая луна в объятиях старой.

Основа сюжета тоже была старая, из тех, что надежно цепляют читателя, что в былые времена приковывали его к страницам многотомных романов: Поиск некой драгоценности, потерянной или спрятанной, ждущей, чтобы ее нашли. Если в финале таковую обеспечить не удалось - что ж, такое случалось и со старыми романами, а ведь они до сих пор в чести.

Итак, все у него было подготовлено, запасы потусторонних знаний накоплены, заметки сложены горкой, карандаши - метафорически - очинены.

Отчего же этим утром его одолевало уныние, отчего совсем не хотелось браться за работу?

Он испугался, вот в чем дело.

Ибо теперь ему представилось ясно - в холодном свете похмелья еще яснее, - что время перехода на самом деле кончилось, оно пришло и ушло и оставило мир без перемен. Более или менее прежним.

Не так давно мир перевернулся во сне, бормоча, готовый, казалось, пробудиться; Пирс видел, как он вздрогнул, ошеломленный яркими вспышками какого-то эпохального события. Пирс видел это, видел через открытые окна квартирки за рекой, где он жил с Джулией Розенгартен, и ему пришла мысль: теперь ничто на свете не будет прежним.

Но затем - с каждой миновавшей неделей, с каждым выпуском газеты не становилось ли это все очевидней? - Время принялось распаковывать свои тюки, и ни в одном не оказалось того, о чем Пирс догадывался или должен был пророчествовать, получая за это плату. Новый мир был почти неотличим от старого: такой же, а то и более потертый, вроде свежих построек за его родной улицей, обыденней некуда.

И пока улетучивалось новое время перехода, все менее убедительно выглядело прежнее; чем больше Пирс о нем узнавал, тем меньше видел признаков, позволяющих назвать его эпохой, подвести под какой-либо миф, включая новый миф Пирса. Похоже, это была все-таки просто история.

Вот если бы Пирс мог написать книгу так же быстро, как задумал. Но труд растянется на месяцы, даже годы, а ведь уже сейчас концепция начинает постыдно устаревать.

С книгами случается то, о чем упоминал где-то Крафт: их пламя может погаснуть, вечные истины, время которых прошло, обращаются в золу, уносятся ветром. То же случилось и с его книгой, еще раньше, чем она вышла бы из печати и ему досталось бы вознаграждение за удавшийся фокус.

Нет нет нет.

Джулия все еще ощущает, что живет в эпоху знамений, и она говорила, что согласных с нею масса: в эпоху, когда на горизонте замаячил новый век, когда человечество выходит из темного леса и перед ним расстилается светлая дорога, ведущая по холмам, где встает солнце; такую картину Джулия предложила для обложки книги.

Но она всегда на том стояла, сколько он ее знает, она всегда жила в ожидании рассвета. Временами Пирс ей завидовал. Она заговаривала с ним и о других книгах, которые бы обещали чудеса, но он понимал, что и они уже разошлись с действительностью.

Время неограниченных возможностей прошло. Уже не впервые Пирс ощущал, что, несмотря на свою удачу и счастливые перемены в жизни, которых он добился, его принесло каким-то образом на скучную равнину, в пустынную местность, безликую и однообразную, где нет ориентиров, чтобы узнать, насколько ты продвинулся. Нет, снаружи была не пустыня, там по-прежнему царили реальность и изобилие, зрели плоды; пустыня была здесь, на его собственной внутренней территории.

Но если этот миг возможности упорхнул (и теперь он не более чем иллюзия, а следовательно, и всегда был не более чем иллюзией), тогда что же произошло в гостиной, когда он смотрел в окно на розы? Что пролетело мимо, коснувшись его щеки?

Легкий ветер - исчезающий миг.

В Иванов день Пирс вновь сел за столик в кабинете Крафта, перед горой желтых машинописных листов без титульной страницы. Он читал все заново, на этот раз более критически, почти ожидая, что содержание изменилось и дар, ему предложенный, взят обратно. День за тонированными окнами Крафта рассиялся так ярко, что мгла внутри дома вспыхнула как свет, словно Пирс щелкнул выключателем у двери.

В книге первой беглый доминиканский монах Джордано Бруно (разумеется, реальная личность - все персонажи Крафта, по крайней мере в этой книге, были реальные личности, во всяком случае, носили имена реальных личностей и совершали поступки, им приписываемые) пересекает Европу, гонимый врагами из одной страны в другую, и учит всякого, кто готов слушать (и платить) искусству памяти, старомодной мнемонической системе, которая, как считал Бруно (возможно, потому, что сам был одарен от природы необъятной памятью), может преобразить мышление и дать душе новые силы. Не один раз он еле-еле уносил ноги от инквизиции, преодолел как-то заснеженные альпийские перевалы.

В книге второй (которая лежала сейчас перед Пирсом) он прибудет в Англию, управляемую королевой Елизаветой, встретится с поэтами и магами, сделается шпионом или, во всяком случае, осведомителем; будут заговоры, казнь, отрубленная голова.

И все же, в некотором смысле, в книге вообще отсутствовали люди и события; существенными в ней были только мысли; персонажи не заключали в себе ничего, кроме намека на разнообразие человеческих типов. Единственным настоящим персонажем было время; в качестве героя оно проходило через муки преображения, было принуждено страдать, училось меняться и возрождаться. Тело времени.

Может, потому-то Крафт и оставил книгу неоконченной; может, он замысливал вовсе не книгу, с сюжетом и антуражем. Это была абстракция, род блестящего рисованного небытия, зародившегося в позорном стремлении к тому, чтобы мир был способен к переменам, стал подвластным желаниям. Как будто все это огромное, пахнущее сухостью, упакованное в слова создание, все эти могущественные драгоценные камни, ангельские голоса, корабли в море, замки, доспехи, книги в переплете, буханки хлеба, ночные горшки, собаки, звезды, камни и розы действительно возникли в одном миге безграничного желания.

Ну да, Пирс знал. Он знал. Потому-то он, а не кто-нибудь другой нашел эту книгу и читал ее.

Было бы и вправду возможно оказаться в повести, в одной из немногих повестей, из которых создан мир, эта была бы единственная, где он мог бы найти себе место.

В далекой стране, одновременно зеленой и бесплодной, в святилище замка на вершине холма, герой, мудрый дурачок, находит и теряет некое нечто, хранимое жрецом или королем, одновременно мертвым и живым. И, задав в конце правильный вопрос (Что это? Для чего это?), он освобождает это самое, завоевывает это самое.

Нет нет нет.

Фрэнк Барр, читая студентам историю истории, указал однажды на характерную особенность бесплодных земель в мифах и литературе: пустыня состоит не из пустоты, а из повторов, бессмысленных, бесконечных, механических повторов. Земля бесплодна, даже если бесконечно повторяется не что иное, как история пустыни спасенной, обращенной в цветущий сад.

Пирс знал: кем он уж точно не является, так это героем. Он никогда не ощущал себя настолько в центре событий, чтобы быть героем; иногда ему даже казалось, что он не находится в центре своего собственного существования. В любом случае, уже упущен момент, когда можно было поверить, что мир состоит из историй.

Погруженный в противоречивые мысли, с раскрытым ртом, Пирс Моффет откинулся на спинку скрипучего и ненадежного Крафтова кресла (из тех, что могут опускаться и опускаться назад, пока сидящий не опрокинется) и стал накручивать на палец клок волос.

Сверху на него взирали силы той эпохи. Они медленно качали огромными головами, цокали огромными языками. Да уж, непросто выковать из этого человека хоть какое-то подобие героя; ему нужно пройти через некий очистительный огонь, иначе он не донесет до будущего никакое сокровище. Кто имеет, тому дано будет и приумножится; но у тех, кто не имеет, отнимется даже то немногое, что имеют. Похоже, ему придется потерять все, все знания, веру во что бы то ни было, даже приятное самоуважение, даже поддержку, которую он черпал в понимании собственной натуры.

Смелей, желали крикнуть ему эти силы, сами нуждающиеся в спасении. Пробудись, хотелось им крикнуть. Но даже если бы они заговорили, Пирс их не услышал бы, ибо тогда они еще не могли быть услышаны.

II NATI

Глава первая

Книги порой бывают не менее хрупки и недолговечны, чем драгоценные камни. Как жемчужины темнеют от соприкосновения с кожей антипатичного им владельца, так и книги темнеют от времени, в котором они растворяются целиком, - в точности как диамант, воплощение прочности и нерушимости, растворяется в уксусе.

Некогда единые книги распадаются на части; огонь, когда-то возжигавший чувства читателей, гаснет, оставляя лишь пепел, и невозможно даже представить, что же в этих книгах вызывало такое благоговейное рвение. И кажется, что этих книг вовсе никто не читал, даже и не писал никто, а сочинители только собирали их воедино, покрывали страницы бессмысленными знаками, нумеровали главы, размечали подразделы и отправляли в печать, зажигая огонь в душах людей, а те грезили о том, что скрывается под обложкой, только прикоснувшись к ней. Amphiteatrum sapientiæ æternæ. Василий Валентин его Триумфальная Колесница Антимония. Utriusque cosmi historiæ.

Возможно ли, чтобы люди прошлого так сильно отличались от живущих ныне, что любили вялые слова, напечатанные на бумаге, и нуждались в них? Должно быть, когда-то книги были иными.

Какие же, к примеру?

Назад Дальше