Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы - Гарднер Джон Чамплин


Проза Джона Гарднера - значительное и своеобразное явление современной американской литературы. Актуальная по своей проблематике, она отличается философской глубиной, тонким психологизмом, остротой социального видения; ей присущи аллегория и гротеск.

В сборник, впервые широко представляющий творчество писателя на русском языке, входят произведения разных жанров, созданные в последние годы.

Послесловие Г. Злобина

Содержание:

  • Никелевая гора - Пасторальный роман - © Перевод Е. Короткова 1

    • I. НИКЕЛЕВАЯ ГОРА 1

    • II. ВЕНЧАНИЕ 12

    • III. ОПУШКА ЛЕСА 17

    • IV. ВЕЩИ 24

    • V. ДЬЯВОЛ 27

    • VI. БАШНЯ НИМРОДА 40

    • VII. ВСТРЕЧА 50

    • VIII. МОГИЛА 55

  • Королевский гамбит - Притча - © Перевод И. Бернштейн 59

  • Рассказы 92

    • ДОЛГ ПАСТЫРЯ - © Перевод В. Муравьев 92

    • ДЖОН НЭППЕР ПЛЫВЕТ ПО ВСЕЛЕННОЙ - © Перевод Р. Райт-Ковалева 99

  • ДИАЛОГИ ДЖОНА ГАРДНЕРА 103

  • Примечания 108

Джон Гарднер

Никелевая гора
Пасторальный роман
© Перевод Е. Короткова

Посвящается Джоан

I. НИКЕЛЕВАЯ ГОРА

В декабре 1954 года Генри Сомс и не подозревал, что его жизнь лишь начинается. Барахлило сердце, дела в "Привале" шли из рук вон плохо, он был на грани нервного срыва.

Временами, если не хотелось читать, он стоял у окна и смотрел на снег. В непогожие вечера снежные хлопья стремительно вырывались из окутывающей горный склон темноты в голубоватый свет, падавший из окон "Привала", искрились в розовом сиянии неоновой вывески и снова уносились в темноту, в лес, черневший по другую сторону шоссе. Генри Сомс пощипывал губу - буря чем-то и пугала, и влекла его. В сумятице хлопьев ему мерещились очертания человеческих тел, чаще всего его собственного, громадного, неуклюжего, но, случалось, чудился какой-нибудь зловещий незнакомец. Хотя стоял он в смежной комнате, в жилой пристройке, ему слышно было, как в закусочной тикают большие часы, и он представлял себе красную и синюю стрелки и бессознательно пытался прикинуть, который час - двенадцать, час, четверть третьего… Но вот он, наконец, укладывался в постель; лежал, массивный, как гора, и лишь ноздри и губы слегка шевелились, когда что-то снилось.

Этой зимой он радовался посетителям, даже если они поднимали его среди ночи. Свет в "Привале" горел с вечера до утра, и все знали, что Генри не против того, чтобы его будили. Закусочная Генри Сомса была последней на шоссе до самых пригородов Слейтера - просто спасение для тех, кого застигла непогода. Генри кричал из своей комнаты: "Иду, иду", - натягивал халат и, помаргивая, спешил к стойке, орал: "Хороша погодка для белых медведей!" - смеялся, щурясь спросонья, и хлопал по плечу позднего посетителя. После двух ночи обычно заезжали пьянчуги - старики, беззубые или почти без зубов, с печеночными пятнами на коже, давно не стриженные. Чаще других бывал один старик, русский, а может, поляк, грузный, величественный, по фамилии Кузицкий. Он торговал утилем. Ездил он на стареньком синем грузовике, на дверце которого были написаны фамилия и телефонный номер владельца, всегда носил костюм с жилетом, зимой же черное пальто, в незапамятные времена купленное у кого-то по дешевке в автопарке в Новом Карфагене. У него была медлительная тяжелая походка: не подумаешь, что пьяный, - просто человек задумался. Он торжественно усаживался и погружался в раздумье, немного погодя снимал и клал на стойку шляпу и лишь тогда учтиво просил кофе. В усах его поблескивали крошечные ледышки. Генри приносил ему кофе, себе же ломоть яблочного пирога, и ел тут же за стойкой, глядя, как старик льет в кофе виски и пьет. Когда Кузицкий приканчивал вторую чашку, Генри иной раз жаловался ему на сердце.

- Мне сказали, я не проживу больше года, мистер Кузицкий, - говорил Генри. - Один сердечный приступ у меня уже был. - Голос его звучал довольно бодро, но старик, конечно, видел, что Генри боится. - У меня бывают головокружения, - добавлял он.

Кузицкий печально кивал головой и, помолчав, учтиво говорил:

- С моей сестрой была такая же история.

Генри Сомс встряхивал головой, смотрел в окно на снег и, помолчав, с коротким смешком говорил:

- А, все там будем.

Бывало, разговор тем и кончался. Но чаще он не мог остановиться. Наверно, он не сознавал, что уже не раз говорил все это теми же словами, таким же пронзительным голосом; а уж старик Кузицкий не сознавал этого и подавно.

- Жуть какая-то. В это просто невозможно поверить, вот в чем главная подлость. Мне говорят: "Сбрось девяносто фунтов, и еще двадцать лет проживешь". Но как это сделать? - Генри встряхивал головой. - Ни черта не поймешь в этой жизни. - Он отворачивался, искоса глядел в окно и пробовал понять, что же это за штука жизнь, ощущая ее глубину, но не умея ничего выразить словами, даже про себя. Мелькали какие-то смутные образы: дети, деревья, собаки, красные кирпичные дома, люди, которых он знал. Он ничего не чувствовал, только тяжесть да в груди немело.

- Замуж ее никто не брал, - твердил свое старик Кузицкий. - Хоть погружай на мой драндулет да вези на свалку. Ха-ха.

Генри, насупившись, жевал пирог, облокотившись о стойку, смотрел на свои волосатые ручищи и, чтобы заполнить тишину, опять начинал говорить. Сперва он говорил спокойно. Он рассказывал об отце - и у его отца была такая же история, - говорил о том, как часто не удается выполнить намеченное, побывать в тех местах, куда собирался, повидать, что задумал.

- Господи, боже, - говорил он и встряхивал головой.

Потом Генри начинал шагать по комнате. Мистеру Кузицкому от этого делалось не по себе, но Генри уже не мог остановиться. От этих полуночных разговоров его начинал глодать какой-то голод. Мало-помалу он возбуждался, все торопливей сыпались слова, и при этом обнаруживалось одно его свойство, незаметное в обычной обстановке, - на Генри нападали приступы странного неистовства. Словно пьяный, колотил он себя кулаками в грудь, и голос его становился все пронзительней и громче, и, случалось, он останавливался, чтобы с силой ударить по стойке или по столу, или хватал сахарный автомат и сжимал в поднятой руке, будто замахивался. Мистер Кузицкий старался сидеть прямо и опасливо следил за поднятой в воздух коробкой. Генри, наверно, понимал, как бесполезны его попытки облечь в слова то смутное, ускользающее от понимания, что ему хотелось выразить. Он умолкал, пытаясь гордо, без боязни смотреть смерти в глаза. Но он был слаб и беспомощен, как ребенок, особенно в такие вот глухие часы ночи, и он хватал вдруг старика за плечо, наклонялся к самому его лицу и уже не кричал, а шипел по-змеиному. Из его выпученных глаз выкатывались слезы и сбегали на небритые жирные щеки. Кузицкий опускал глаза и отстранялся, держась за стойку.

В ту зиму это случалось сплошь и рядом, но почему-то всякий раз неожиданно. Потом, потрясенный, пристыженный, Генри просил извинения и поносил себя. Он закрывал лицо руками, тер глаза, как медведь, иногда плакал, уткнувшись в стойку, а Кузицкий поднимался с места и пятился к двери.

- Я вам обещаю, я об этом никому не расскажу, - говорил Кузицкий.

- Спасибо, я знаю, я могу вам верить, - всхлипывая, отвечал Генри.

- Ни единой душе, никому, даю вам слово, - повторял Кузицкий и удалялся, медлительный, тяжеловесный. Генри видел, как трепыхаются на ветру полы его черного пальто, и его пронзала жалость к старику.

Давая обещание молчать, Кузицкий не кривил душой: он вообще-то сочувствовал Генри да к тому же боялся его рассердить и потерять доступ в "Привал", тогда бы ему после закрытия питейных заведений некуда было бы податься в зимнюю ночь, разве что домой. Тем не менее он забывал о своем обещании, и со временем пошли разговоры, что Генри Сомс не в себе. С ним обращались преувеличенно вежливо и слишком часто справлялись о его здоровье. Скоро секрет, известный только старику Кузицкому, стал достоянием всех. Говорили, что на Генри Сомса находят припадки бешенства - не то чтобы его совсем уж не жалели, но все же это как-то стыдно и, если хорошенько вспомнить, это не в одночасье с ним случилось. Сколько раз, бывало, он запирал в жаркую летнюю ночь закусочную, садился в старый "форд" и очертя голову мчался с грохотом и ревом вверх по Никелевой горе, словно решил покончить счеты с жизнью, а заодно и гору покалечить. Но сам Генри ни о чем таком не думал. Он смотрел на снег, а "фордик" стоял в гараже, занесенном сугробом; Генри ждал. Затем пришла весна.

2

Девушка появилась как по волшебству, словно крокус из-под снега.

С ее отцом и матерью он был знаком много лет, а потому, конечно, и ее знал тоже, видел, как она растет. Когда ее отец явился подготовить почву и сказал, что утром может зайти Кэлли, справиться насчет работы, в представлении Генри возникла одиннадцатилетняя Кэлли, угловатая девочка с большими ступнями и лошадиным лицом, которая в нерешительности топталась у стойки, не зная, какое лакомство выбрать. Но сейчас ей было шестнадцать, еще не взрослая, но уже не ребенок, и, как все молодые, она показалась ему прекрасной и печальной. А может, просто такая была погода, всю неделю пахло весной, пробуждались к жизни бурые горные склоны, зашевелились корни, и где-то неподалеку, южнее, уже набухли почки.

Она была высокой, как отец, и лицом в него пошла, резкостью черт - нос, щеки, уши словно выструганы из дерева. Но нежная кожа, задорная посадка головы и глаза - это все ей досталось от матери. Особенно глаза, подумал Генри. Они были серые и смотрели пытливо, дружелюбно, но в то же время словно что-то прикидывая. Генри чувствовал себя неловко под этим взглядом, так же как под взглядом ее матери.

- Что это, Кэлли, тебе вздумалось работать в закусочной? - спросил он.

- Хочу набраться опыта, - ответила она. Ответ вылетел сразу, не как заготовленный заранее, а так, будто она всегда знала его.

"С характерцем, - подумал он, слегка смутившись. - Что есть, то есть". Он опустил глаза, он вдруг вспомнил ее мать в шестнадцать лет, и как она разбила его сердце, и как он думал тогда, что ему больше незачем жить.

- Я потом поеду в Нью-Йорк, - сказала Кэлли. У Генри, наверное, был озадаченный вид. Она поспешила объяснить: - В Нью-Йорке нельзя получить место, если раньше нигде не работал. С одной девочкой из нашего класса так вышло. С ней такое там случилось, я вам просто сказать не могу.

- М-м-м, - промычал он и потер подбородок. Он, оказывается, забыл побриться.

Она не была такой хорошенькой, как когда-то мать. Голос как у мальчика, до того мальчишеский голос, что Генри, заметив это, торопливо пригнул голову и стиснул губы, чтобы сдержать улыбку.

Она сказала, вдруг смутившись:

- Вообще-то я не знаю наверняка, что с ней там случилось, знаю только, что люди говорят.

- Ладно, ладно, - сказал Генри. - Ничего страшного ты не сказала. - Он потрепал ее по плечу, но сразу отдернул руку и усмехнулся. - Ты даже имени ее не назвала. Ты молодец.

- Мы с ней не ссорились, я ничего плохого не хотела про нее сказать, - проговорила она, не глядя ему в лицо.

- Ну конечно, - сказал Генри, - ну конечно.

Мимо проехал пикап, стал взбираться на крутой высокий склон, на миг застыл на вершине и скрылся.

- Славная ты девчушка, Кэлли, - сказал он. - Родители, наверное, тобой гордятся.

Он растрогался от собственных слов. Мать была миловиднее, но Кэлли - хорошая девочка, золотое сердечко. Ему вдруг сделалось смертельно жаль ее и почему-то самого себя и весь род человеческий. Ее отец работал в Атенсвилле на заводе сельскохозяйственных машин, недурно там устроился, если судить по автомобилю и отделке дома, но у него не все благополучно, у Фрэнка всегда было так. Он выпивает, к, если верить молодому Уилларду Фройнду, за ним водятся и более серьезные грехи. Родители Кэлли, похоже, вот-вот разойдутся, не потому ли она и работу ищет? Бедная девочка, подумал Генри, это просто ужас. Наверное, сгорает со стыда. Он поглядел на ее руки, сложенные на стойке, и подумал, что они, как у ребенка, бесхитростные - нет в них ни настороженности, ни смущения, как в руках взрослых. Когда-то у ее матери были такие руки. И вот Кэлли уже шестнадцать, взрослая девушка. Ужас, подумал он. Ужас.

- Когда ты собираешься приступить к делу, Кэлли?

Она просияла.

- Сразу же, если у вас найдется, что мне поручить.

- Отлично, - сказал он. - Тогда пройдем-ка вон туда, я тебе дам какой-нибудь фартук.

Он грузно протопал в заднюю комнату и принялся рыться в кладовке. Когда он вернулся, девушка стояла на пороге, как будто не решалась шатнуть в комнату, - может быть, ее испугал царивший там беспорядок, скомканная одежда, журналы, инструменты, и посредине, в солнечном свете на ковре, отчетливо выделяясь, словно оспина на женской руке, один-единственный носок.

- Извини… - пробормотал он.

Она его прервала:

- Я не видела, куда вы пошли, - и смущенно рассмеялась, словно его исчезновение ее перепугало.

Генри снова растрогался. Надев фартук, она опять сконфуженно прыснула, Генри показалось, что она скорей смеется над собственной худобой, а не над его толщиной. Ей пришлось обмотать вокруг себя фартук два раза, и его нижний край касался носков ее туфель, но Генри похвалил:

- Красота! Так бы прямо и съел тебя.

Она натянуто улыбнулась и сказала:

- Знаем мы такие разговоры.

У него запылали щеки и шея, и он в растерянности отвел глаза, пощипывая верхнюю губу.

3

- Я старый друг этой семьи, - вечером рассказывал Генри Сомс Кузицкому. - Ее родителей я знаю много лет.

- Друг в беде - настоящий друг, - сказал Кузицкий. Он смутно улыбнулся, что-то вспоминая. - Гласит старинная пословица, - добавил он.

- С ее отцом и матерью мы учились в школе, - сказал Генри. - По правде говоря, мать Кэлли - моя старая любовь. - Он хмыкнул. - Элинор ее зовут. Это она нанесла мне первую сердечную рану. Я тогда был примерно в возрасте Кэлли, и, в общем-то, до сих пор не зажило. - Он встряхнул головой. - Странная штука жизнь.

Медленным жестом, словно бокал, Кузицкий поднял чашку.

- "Надежда в сердце человеческом всегда жива, известно это всем, но не облечено в слова". - Он поставил чашку. - Это сказал Поп. - Он сидел, выпрямившись, и улыбался печально, втайне очень довольный собой. Немного погодя он подлил в чашку виски.

- Впрочем, все это было давным-давно, - продолжал Генри.

Помешивая кофе, старик, казалось, обдумывал его слова и, наконец, проговорил:

- Все мы старимся с годами.

Генри кивнул.

- Ваша правда.

- Наступает пора передать кормило в руки тех, кто помоложе, - произнес Кузицкий. Он торжественно поднял чашку, как бы провозглашая тост за будущее.

- Все мы не вечны, - вздохнул Генри.

- Время никого не щадит, - кивая, произнес Кузицкий. - Прах обратится во прах. - Он поднял чашку за прошедшее.

Был четвертый час, глубокая, безмолвная ночь, время и пространство словно замерли и ждали откровения. Старик все держал чашку на весу, жалко улыбаясь, глядя прямо перед собой красными, воспаленными глазами, затем медленно поставил ее.

Генри положил руку ему на плечо.

- Да, грустно, грустно, - говорил Кузицкий, помаргивая и неторопливо качая головой. Он заглянул в чашку. Пусто. - Моя сестра Надя всю жизнь мечтала о семье и муже. Она высохла и сморщилась, как изюмина, прямо у меня на глазах. - Медленно, сосредоточенно он погрозил кулаком невидимым силам где-то у жаровни. - Мужчине все это не нужно. По чести говоря, мужчине вообще никогда ничего не нужно, кроме как в молодости. В молодости мужчине требуется, чтобы было за что умереть - сложить голову на войне, погибнуть мученической смертью на костре за религию. - Держа обеими руками бутылку виски, он долил чашку. - Потом это проходит. Женщины совсем другое дело. Женщине требуется, чтобы было ради чего жить… - Еще торжественней, чем раньше, он поднял чашку за прекрасный пол, улыбаясь все так же растерянно и жалко, затем бережно поднес чашку к мясистым губам. Допив до дна, с великим тщанием поставит ее, медленно встал и направился к выходу.

- Это верно, - сказал Генри. Его почему-то охватило возбуждение, мысль, высказанная Кузицким, ударила ему в голову, как хмель. Генри видел в окно, как старик медленно плетется к машине, которая ясно и отчетливо видна в свете звезд, а дальше ясно и отчетливо тянется шоссе, и даже темный лес виден так ясно, что, кажется, все иголки на соснах можно пересчитать. Грузовик рванулся с места, чуть не врезался в бензоколонку, вильнул в сторону, зацепил табличку "Туалет" и, вихляясь, покатил по шоссе.

Генри насупленно разглядывал остатки пирога и наконец сообразил, что доедать их не обязательно. Он выбросил их в мусорный бачок. Потом у него закружилась голова, и он испуганно прислонился к раковине, нащупывая в кармане таблетки.

Дальше