Магия Берхольма - Даниэль Кельман 14 стр.


Затем твое лицо. Это было несложно, если учитывать твои глаза, да и вообще оно было немногим более чем материализовавшимся излучением твоих глаз, компромиссом, который они заключили с законами физиогномики, чтобы получить оправу. Длинные ресницы, защищавшие их от атак пыли и враждебного внешнего мира. Тонкий нос и черные дуги бровей, их обрамление и украшение. Губы, проведенные кистью посредственного художника эпохи Ренессанса, не слишком совершенные, чтобы не отвлекать взгляда. То же самое и со скулами: все, что от них требовалось, – это быть не слишком широкими. А волосы? Вообще-то это было не так важно. Черные, пожалуй, подойдут лучше всего, ради контраста.

Твое тело. Вот что было самым сложным и вместе с тем самым простым. Я не знал его, конечно нет. А с другой стороны, я знал любую его подробность. Но поверь мне, как бы глупо это ни звучало; если бы я мог выбирать, либо вообще никогда не встречать тебя, либо никогда во плоти, а лишь в письмах, в раковинном шуме телефонной трубки да в звуках твоего голоса, раздающегося из пустоты в живописном обрамлении облаков, – я бы тысячу раз предпочел второе. Если именно ради тебя я не стал священником, то, уж конечно, не ради твоего тела. Я не люблю в этом признаваться, но ведь ты это уже знаешь: немалая часть моей жизни, может быть важнейшая, проходит в абстрактном мире, вблизи геометрических фигур, чисел, их комбинаций и прохладного царства веры. Проклятия плоти, от бесконечных гулких раскатов которых так устаешь, читая богословские сочинения, призваны устрашить людей, совершенно непохожих на меня. Подчиняться им трудно, конечно, но не так уж мучительно. Можешь считать это признанием.

Итак, я вылепливал твое тело, этот стройный каркас, изысканное вечернее платье твоей души. Длинные, удобные в обращении члены, расположенные вдоль грациозно изогнутой линии. Основная концепция была абстрактной, решенной в карандаше, и только потом я нанес цвет. Бежевый, плавно переходящий в различные оттенки белого, кое-где отливающий персиковым или покрытый едва заметными веснушками. Тогда я еще ничего не знал о твоем пристрастии к солярию, который придаст всему этому безупречный смуглый блеск. Две линии обрисовали твои плечи, скользнули по твоей груди, сблизились и отдалились и очертили твои бедра. Все это было несложно. Анатомия, первый семестр…

Но кем ты была? Я ведь должен был смоделировать не только твою внешность, но и тебя, тебя саму. Ты была умна? О да. Обладала юмором? Конечно, иногда даже жестоким. Характером? В большей или меньшей степени. Силой, ясностью мысли, уверенностью в себе? Еще бы. Трудно было тебя разгадать? Почти невозможно. Легко ли было сбить тебя с толку? Под силу лишь гениальному создателю иллюзий. Ты была религиозна? Как почти все, иногда да, иногда нет – по настроению, без твердых убеждений. Была ли ты добра? Иногда. А чего еще я мог бы пожелать?

Но тебе требовалась и биография, профессия, квартира, весь этот серый повседневный вздор. Должны были существовать магазины, в которых ты покупала упакованные в полиэтиленовую пленку продукты, парикмахер, который с улыбкой подравнивал тебе волосы, работа, коллеги, знакомые… Очень неприятно было это сознавать. Как бы я хотел, чтобы ты оставалась вне всего этого, не запятнанная грязью и скукой пошлой обыденной жизни. Правда, кое-что я мог себе позволить: в конце концов именно я установил правила этой игры. Итак, ты унаследовала небольшое, но достаточное состояние, поэтому никакого рабства, никакой службы, никаких коллег. Знакомых я лишь бегло обрисовал, едва наметив многие детали. Вот бывшая одноклассница, с толстым слоем грима, с фиолетовым лаком на ногтях; вот старая двоюродная бабушка, милая, рассеянная, с туманными воспоминаниями о Первой мировой войне, – и, может быть, сосед, любезный, утонченный, гомосексуалист (для надежности), да, пожалуй, еще пять-шесть призрачных фигур, так и не решившихся выйти из тени и не доставивших мне особых хлопот. Твоя квартира потребовала более тщательной работы. Я оклеил стены обоями, постелил на пол ковры и распределил по комнатам картины, окна и зеркала. Пожалуй, этого достаточно.

А твое имя? Но имя у тебя уже было, данное не мною, а иным, более могущественным. Любое другое имя, которое ты могла носить, оказалось бы лишним и неподходящим, ненужной последовательностью звуков, ничего не означавших, по крайней мере не твою внутреннюю сущность. Я часто говорил тебе это и повторяю еще раз: забудь его, отринь его, существует лишь одно, твое истинное имя. Оно старше тебя, но принадлежит тебе; я нашел его и передал тебе, а может быть, оно с незапамятных времен было предназначено тебе, кто знает. Как бы ты себя ни называла, я не хочу об этом знать, я просто отказываюсь помнить об этом.

Вот так я и создавал тебя. Когда я прервал свой ангажемент в кафе "У Жанин" и переселился поближе к ван Роде, я просто взял с собой тебя и все, что тебя окружало: квартиру, подругу, бабушку, соседа. А еще попугая и безмолвную кошку, которых я тебе подарил, может быть, только потому, что их глаза напоминали твои. Между тем в моих галлюцинациях ты стала появляться с совершенно неестественной отчетливостью. Не проходило и дня, чтобы я не думал о тебе, не прибавлял к твоему облику какую-нибудь деталь или не исправлял бы другую. Ты в самом деле воплощалась. Я чувствовал, что ты где-то рядом. Ты вот-вот придешь.

И наконец это произошло. Где мы встретились? Под открытым, запыленным, поблескивающим самолетами небом? Или в чисто убранном аду метро? У ван Роде? Или где-нибудь еще? Честно говоря, не помню. Существовали десятки возможностей, и я так часто переплавлял их в реальность, что – ты простишь мне это? – уже не помню точно, какая из них облеклась внезапной, долгожданной, испуганной, сияющей действительностью. Может быть, мои воспоминания о твоем воплощении потускнели еще и потому, что оно происходило медленно; некоторое время ты оставалась созданием моего воображения и лишь отчасти принадлежала прочному, далекому, реальному миру. Словно бы длился некий переход, а между мирами пролегли полуразмытые границы. Может быть, в какие-то мгновения никто, даже мудрейший и, может быть, даже Бог, не смог бы сказать наверняка, по какую сторону тонкой грани ты находилась, была ли ты еще подвластна моему воображению или уже покинула мир вымыслов. Возможно, все происходило именно так; возможно, в памяти у меня все перепуталось. Признаю, я пережил несколько лихорадочных смутных дней. Но когда они прошли – а в этом я совершенно уверен, – появилась ты. Не все соответствовало моему замыслу, в некоторые детали вмешался случай, но главное оставалось неизменным. Оказалось, что у тебя не черные волосы, а рыжие. Утонченный вкус обернулся пристрастием к платьям в цветочек английского модельера с весьма преувеличенной репутацией. Попугая съела кошка. Ты носила не свое истинное имя, а иное, совершенно неподходящее. А твои глаза – и, может быть, поэтому я тебя не тотчас узнал – чаще всего скрывали круглые, непрозрачные зеркальные стекла модных противосолнечных очков. На самом деле это было не так плохо, ведь я обнаружил, что твои глаза, твои странные глаза меня пугают. Должно быть, я слишком часто видел их в своем воображении; трудно было привыкнуть к тому, что теперь они столь же реальны, как любой стол и стул, как облака, как небо.

Да, это и в самом деле была ты. Мне это удалось, каким-то таинственным и непостижимым образом удалось. Разве не простительно мне было ощущать себя великим, поистине великим волшебником и в те первые блаженные, напоенные невероятной, фантастической благодарностью недели верить, будто я вправе сравнивать себя с любым из моих предшественников? Какое-то время мне казалось, что мне подвластно все, и, может быть, я тогда не так уж ошибался.

Если бы не больное место, язвящее, непреодолимое сомнение. Неужели это возможно? Не стал ли я жертвой непонятного, странно искусного обмана? То, что со мной случилось, обычно происходило только в ослепительных галлюцинациях. Или ты была не созданием моей воли и воображения, а чистой случайностью, всего лишь совпадением, незнакомкой из плоти и крови, только похожей на созданное с таким трудом дитя моих грез? Я собирался было спросить совета у ван Роде или даже у отца Фасбиндера, но потом передумал. Вероятно, они меня не поймут, или, еще того хуже, один из них поймет и несколькими короткими, ужасными в своей недвусмысленности фразами превратит все это в галлюцинацию, безумие, ошибку. Я не мог этого допустить, ни за что! Но сомнения никак не хотели меня покидать. Может быть, и Мерлин испытывал что-то подобное? Мог ли он поверить в то, что он – Мерлин? Где-то в глубине души он, вероятно, подозревал, что он – грезящий наяву безумец, самый жалкий из смертных, которому мнится, будто он возводил на престол королей и воздвиг Стоунхендж. Чего бы он ни отдал за уверенность в том, что он – Мерлин; но такую уверенность обрести нельзя. Никогда. Тем более волшебнику. Только раз я решился спросить тебя:

– Это правда ты? Ты существуешь? В самом деле?

Извини, но внезапно ты показалась мне нереальной. Был ясный день, ты надела летнее платье без рукавов, ветер рассеянно перебирал твои волосы, свет почти с нежностью гладил твое лицо и нарисовал два крошечных солнца на стеклах твоих очков.

– Ну конечно, – сказала ты, – странный вопрос.

– Я спросил только потому, – пробормотал я, – что я боюсь… что я… сошел с ума… Нимуэ, любимая Нимуэ, прекрасная дочь тайны и света, ты не должна была тогда смеяться! Как ты могла смеяться?

Именно в это время я удивительно, даже невероятно быстро делал карьеру. (За моим взлетом тоже скрывалось что-то неприятно напоминающее сны; он походил на одну из этих поспешных, весьма любительских смен декораций перед пробуждением.) Но все, казалось, складывается хорошо и наконец налаживается. Незаметный, но болезненный диссонанс все-таки перешел в аккорд.

Или нет? Да, тебя опять не удалось отвлечь. Как случилось, что ты так невосприимчива к моему искусству? Да, ты никогда не пыталась проникнуть в мои профессиональные тайны, при том что смогла бы сделать это без труда; я бы не долго сопротивлялся. Моя решимость избегать пещер, склепов и подвалов никогда не подвергалась серьезным испытаниям, потому что тебе никогда не приходило в голову меня туда послать. Как-то раз я попытался научить тебя незамысловатому фокусу, просто показать тебе, как находят карту, но ты оказалась ужасно непонятливой. Нет, ты не волшебница, а если волшебница, то очень хорошо это от меня скрыла. Прости, что ты сказала?

Ах да, ты задала мне вопрос. Зачем я вообще мучаюсь, зачем я притворяюсь, будто это твои реплики, ведь тебя здесь нет и, что бы я ни сказал, ты этого не услышишь! Может быть, именно поэтому. Я же понимаю, никто не прочтет этих строк, кроме меня и загруженного работой ангела в день воскресения всей плоти и всех рукописей, и это вынуждает меня быть честным. Значит, ты задала мне вопрос. Этот старый, избитый, бесконечно банальный вопрос – без него не может обойтись ни один посредственный роман, его устали повторять бледные кинозвезды.

Люблю ли я тебя? Любил ли я тебя когда-нибудь? Хоть когда-то, хотя бы секунду? Любовь; в сущности, мне всегда было непонятно, что значит это слово, если извлечь его из помойной ямы пошлости. Говорят, Бог любит нас, но я просто не в силах понять, как кто-то обладающий совершенным знанием может наблюдать за нами с иным чувством, нежели холодное, безучастное любопытство. Бог, писал Спиноза, не любит никого. Нет, я не ухожу от ответа на твой вопрос. Испытывал ли я когда-нибудь к тебе, к кому-нибудь или к чему-нибудь чувство, которое можно вместить в эти скромные и великолепные шесть букв? Честно говоря, не знаю. Я в этом сомневаюсь. Вместо истинной способности любить, неважно, христианской, языческой или какой-то Другой, я всегда находил в себе лишь бессмысленное и бесполезное участие, сострадание, внезапно охватывавшее меня при виде плачущего пятилетнего ребенка, пушистой собаки, привязанной у магазина и скулящей в отчаянии (а вдруг хозяин не вернется?), дворника с красным носом пьяницы или просто маленькой елочки, на которую навалился своей тяжелой тенью долговязый нахал, взрослый кедр. Вот такие мелочи, ну, может быть, еще что-то, о чем смешно и упоминать. А если это редчайший вид любви, тот, что Бог по временам испытывает – если вообще испытывает – по отношению к Своему творению? Но может быть, это глупая сентиментальность, не сравнимая ни с одним подлинным чувством. Клянусь жизнью, – а эта клятва сейчас немногого стоит! – я и вправду не знаю.

И поэтому ты меня оставила? Нимуэ, я, вероятно, открыл бы миру любую тайну, я последовал бы за тобою в любые темные и пыльные пещеры, даже если бы мне угрожала опасность быть там замурованным на целую вечность или дольше. Я сделал бы все, что в моей власти, и поверь, это было не так уж мало. Но явно недостаточно.

Где ты сейчас? Ты еще существуешь? У тебя действительно есть собственная жизнь, совершенно независимая от меня, жизнь без меня? Или ты снова вернулась в стихии, из которых я алхимическими превращениями и кропотливой лепкой создал тебя, – в летний ветер, весеннюю траву, полуденное небо и все остальное? Я даже не могу сказать наверняка, когда я тебя потерял; ты отдалилась от меня очень медленно, очень плавно. Казалось, будто твои очертания размываются, будто ты утрачиваешь цвет. И вдруг ты исчезла. Но кто знает, может быть, все это вздор, и ты живешь где-то в бесцветном доме среди равнодушных людей, занята чем-то ненужным, а иногда вспоминаешь обо мне и весело улыбаешься. Но разве это не равносильно исчезновению?

Я заметил, что еще ни одна глава моего рассказа не пестрила таким количеством вопросительных знаков; как стилистическое средство они ужасно утомляют, наигранная беспомощность. И ни один из них я не мог бы превратить в восклицательный знак или точку; я все больше теряюсь, а о тебе не знаю вообще ничего. Не знаю даже, существовала ли ты когда-нибудь. Наверное, пора закончить. Осталось упомянуть об одном.

Несколько месяцев назад я побывал в пустыне. Да, правда, в самой настоящей, совершенно не метафорической, официально признанной пустыне. Король маленького нефтяного государства пригласил меня развлекать его избранных гостей за гонорар, сумму которого не назову, чтобы не возбуждать зависть архангелов. Одному офицеру было поручено показать мне достопримечательности – задача не из легких, ведь никаких достопримечательностей в стране не было. Поэтому он посадил меня в "джип" и повез в пустыню. Путь оказался недолгим; пустыня окружала столицу, как море – туманный остров. Не успели мы чуть-чуть отъехать от города, как мне стало не по себе: мне показалось, что мы стоим на месте. Вокруг нас все точно застыло, замерло, оцепенело. Повсюду до самого горизонта простирались пологие холмы, из-под колес от красноватой пыли, от мелкого песка поднимался мягкий сухой жар. Офицер приказал шоферу остановиться. Мы прислушались: было абсолютно тихо. Я не представлял себе, что у безмолвия бывают оттенки, градации, переходы; в Айзенбрунне не было и вполовину так тихо; словосочетание "мертвая тишина", поверь мне, имеет смысл. Пахло песком. Высоко над нами большая птица провела в пространстве зигзагообразную линию. Меня окружало безбрежное ничто. Так вот оно какое: ничто.

Офицер похлопал меня по плечу и молча указал куда-то в пустоту, я проследил взглядом за его рукой. И там я увидел Это.

Мне показалось, будто небо в одном месте искривлено, выгнуто и образует какой-то странный изгиб. И в этой нише парили легкие красочные облака. Они сближались, сливались, скользили, трепетали, отдалялись друг от друга, рассеивались яркой поблескивающей дымкой, вновь сливались воедино, распадались отдельными цветными пятнами, вновь соединялись. "Мираж, – сказал офицер. – Фата-моргана. Красиво, правда?" Это было неописуемо. Чудовищная раскаленная пустота, и прямо в ней, заполнившие собой небо, призрачные световые эффекты. Красота, бессмысленно сияя, танцует на первозданно синем, вечно синем экране. В это мгновение я подумал о тебе, и мне сильнее и мучительнее, чем когда-либо, захотелось тебя увидеть. Где ты? "Красиво, правда? – повторил офицер. – Вам ведь нравится?" Я ничего не ответил. Я просто не смог ответить.

IX

Сначала довольно долго до меня не долетало ни звука. Потом зааплодировал кто-то в заднем ряду. Сильно и гулко, как будто рубил дрова; при каждом хлопке я вздрагивал. Потом еще кто-то, потом еще и еще, и наконец аплодисменты забарабанили, как проливной дождь. Я поклонился, без всякого подобострастия, не слишком низко, и прищурился от яркого блеска прожекторов, – напрасно, люди подо мной оставались безликими тенями. Аплодисменты не смолкали, я поклонился еще раз и неуверенно осмотрелся; я не мог уйти со сцены, как бы мне этого ни хотелось, овации приковали меня к месту, на котором я стоял, и не отпускали, я точно прирос к полу. А они все не стихали. И тут один из силуэтов вскочил и что-то прокричал, за ним еще один. Я снова поклонился, и, пока я стоял, склонившись, не поднимая глаз от деревянного пола сцены, шум внезапно усилился и перерос в оглушительный, многоголосый рев. Я испугался, невольно сделал шаг назад и только потом посмотрел на зал. Они встали! Все! Все люди в зале, насколько я мог видеть, уже аплодировали стоя. Со всех сторон, гулкие, отягощенные эхом, текли крики, вопли и свистки. Внезапно пол загудел от топота сотен ног: это зрители бурно выражали свое одобрение. Крики не смолкали! Гул все нарастал и нарастал. Я в замешательстве улыбнулся и еще раз поклонился. И еще раз. Но овации не смолкали.

Когда, оглушенный, нетвердо держась на ногах, я наконец спустился в гримерную – впоследствии я узнал, что овации длились более пятнадцати минут, – меня уже ожидали посетители. Кто-то протягивал мне руки, кто-то похлопывал по плечу, кто-то даже пытался обнять, хотя никого из них я прежде не видел. На мониторе было видно, как на сцене жалкий человечек с жалкой гитарой пел жалкую песню, но тщетно: его никто не слушал. В гримерную приходили все новые незнакомцы, критически осматривались, замечали меня, бросались ко мне, дотрагивались до меня, что-то говорили мне и отходили. Какая-то молодая женщина расцеловала меня в обе щеки, другая ласково погладила по голове. В какой-то момент передо мною вырос ван Роде, улыбнулся и исчез. "Нам нужно поговорить!" – заявил низенький человек в очках в красной оправе. И еще раз: "Нам нужно поговорить!" Заместитель министра с лицом, уместным на пресс-конференции, отодвинул его в сторону и произнес что-то благосклонное и неразборчивое. Какой-то бородач требовал у меня интервью.

Только теперь я узнал, что благотворительный концерт, на котором я только что выступил вместе с семью рок-звездами и тремя оперными певцами, одним чревовещателем и двумя танцующими писателями, был довольно важным событием. Среди публики было немало известных людей: булочников, водопроводчиков, журналистов, министров. Едва ли не чудо (и, может быть, это единственное нерассеивающееся, прочное чудо в моей жизни), что мне, никому не известному новичку, разрешили в нем выступить. Но до меня отказались семнадцать человек, время было дорого, а рекомендация ван Роде все еще что-то значила. Накануне я репетировал перед нервным режиссером и двумя скептическими осветителями и был признан годным. Я показал несколько фокусов, которые разработал за последние месяцы, и сам понимал, что некоторые из них довольно необычны. Ну хорошо, я рассчитывал на определенный успех. Но не на такой…

Назад Дальше