Так вот как это просто! Я никогда не думал, что можно просто уйти. Во время выступления я всегда был скован происходящим, пригвожден к полукружию сцены. Я чуть ли не ожидал, что двери будут заперты или мрачные стражи мгновенно кинутся на меня и поволокут назад. Но это было не так. Это и в самом деле было просто! Мне вспомнился Хосе Альварес, освобождающийся от оков, – да, сегодня мне удалось что-то подобное. Я перевел дух. Мне казалось, будто я давно сидел в тюрьме и вдруг обнаружил в стене разлом, который не замечал раньше. Я чувствовал безграничное облегчение.
А теперь прочь отсюда! Они будут меня искать, совершенно точно. И я пошел. Только не слишком быстро, чтобы не выделяться в толпе, это мне совсем ни к чему. Я вдруг стал ощущать себя очень легким, очень маленьким и очень подвижным. Как много улиц! Как велик мир, и можно пойти куда угодно…
Или поехать. Мимо проплыло белое такси, я поднял руку, оно остановилось. Водитель потер толстый нос и с любопытством посмотрел на меня:
– Вы случайно не…
– Да, – сказал я, – но вас это не касается. Поезжайте, пожалуйста!
Но куда? Только не домой. Вскоре там соберутся репортеры, беснующаяся публика, любопытствующие, Вельрот… Мне ни с кем не хотелось говорить. Не сегодня. Не сейчас.
– В гостиницу! Самую лучшую, какую вы знаете!
И мы поехали в гостиницу. Была ясная ночь; луна неподвижно висела светлым пятном на черном небе, в тонком кольце светящегося праха. Сверкали рекламные надписи: ""Мэймарт" – для настоящего мужчины". "В пива пене…" А над всем этим мерцала, как сигнал, передаваемый кем-то неведомым кому-то неведомому, вечерняя звезда.
– С телебашни вам бы открылся классный вид, – сказал водитель. – Освещенный город. Очень красиво, правда.
Я не ответил, он обиженно замолчал. Через некоторое время он затормозил у широкого подъезда, отделанного золотом, с двумя служащими в ливреях по бокам.
– Ваш отель, – сказал он. – Подойдет?
Я заплатил, выбрался из машины, вошел. Ко мне, заговорщически улыбаясь, спешил человек в темном костюме. Он узнал меня.
– Номер! – потребовал я. – И позаботьтесь о том, чтобы мне не мешали. На первый взгляд это просто, но вам придется потрудиться…
– Я знаю, – сказал он. – Я смотрел трансляцию вашего выступления по телевизору, вплоть до… ну, до того, как все прервалось. Обрыв связи. Вы оказали нам честь. Не беспокойтесь.
Номер был уютный, светлый, бесконечно чистый и приятный. А кровать очень, очень мягкая. Я улегся на нее – в ботинках, в костюме – и закрыл глаза. Головная боль прошла, я не ощущал ничего, кроме спокойной усталости. И никто не будет мне мешать, ни завтра, ни послезавтра, может быть, даже потом. Может быть, они еще сидят в зале, недоумевают и ждут, что я вернусь? Бедный Вельрот! Как они, должно быть, сейчас неистовствуют; вероятно, я нанес им смертельное оскорбление. Возможно, там, по ту сторону моего роскошного защитного экрана, начались переполох, крики, смятение. Но разве это меня касается?
Впервые в жизни я знал, что делать. Может быть, это окажется нелегко, может быть, будет страшно… Но не сейчас. Не сегодня. В это мгновение все смягчилось, успокоилось, главное я уже преодолел. Наверное, еще никто никогда не решался умереть спокойнее, даже блаженнее. Клянусь тебе: в этот раз мне не потребовались никакие снотворные, никакие порошки, никакие таблетки. Я даже не думал о тебе. Я был весел, почти счастлив.
XII
Вот она. Последняя, двенадцатая глава. Предложение за предложением, слово за словом, буква за буквой я брел к ней, медленным, но размеренным шагом паломника. Я снова (правильнее будет сказать – по-прежнему) там, где я был, начиная первый абзац: на телебашне. В кафе под открытым небом. Почти все столики заняты, до меня то громче, то слабее доносится болтовня и стук чашек. Туристы, люди с камерами, несколько многогодетных семейств. Возвышающиеся над нами официанты пробираются между столиками, не сводя глаз с тяжелых подносов с лимонадом и тортами. И все это на высоте четырехсот метров над древней землей. Голова идет кругом.
Но постепенно к этому привыкаешь. Это проблема, с которой сталкивались все авторы видений рая и путеводителей по аду: со временем все теряет для человека остроту; преисподняя и самые светлые радости постепенно тускнеют. И страх тоже. Вот уже месяц (так долго? Да, так долго) я бываю здесь каждый день. Всегда за одним и тем же столом, на краю обзорной террасы, возле самых перил, над бездной. Вначале было жутко. Я не мог заглянуть вниз, через перила, а чередующиеся приступы подавленности и страха ощущал как легкую лихорадку. Но потом это прошло. И к тому же на удивление быстро.
Неожиданно я обнаружил, что мне никто не мешает. Иногда я ощущал на себе любопытные взгляды, бросаемые украдкой, время от времени кто-то подходил ко мне получить автограф на салфетке или на картонной подставке для пивного стакана, но не более. Кажется, меня начинают забывать. В массовом сознании я уже поблек, память обо мне стерлась; тот факт, что я существую во плоти, – случайность, ошибка. И эту ошибку можно исправить.
Так, медленно свыкаясь с высотой и бездной, я и писал. Эту длинную и путаную ретроспективу моей короткой и путаной жизни. Признаю, пороки моего ремесла присущи и ей тоже. Почти против моей воли она превратилась в маленький сеанс магии; я включил в нее необыкновенные трюки, наплывы, иллюзорные оптические эффекты. Но, как бы то ни было, существует мгновение, когда не дозволены отражения, трюки с двойным дном, превращения и притворство. И оно приближается. Мы, иллюзионисты, боимся истины, но нам от нее не ускользнуть.
Итак, я заканчиваю. Я закрываю архивные дела; когда-нибудь, нескоро, их откроет кто-то, кто превосходит меня. Поклон, никаких аплодисментов, занавес опускается. Хватит об этом!
Нет, еще кое-что осталось. Что-то еще нужно сюда включить, хотя и немногое. Финал последнего акта, последние реплики, уход со сцены.
Итак, я очнулся после долгого, мягкого, по-детски блаженного сна. По стене взбирался лунный свет, подушку под моей щекой пятнал коричневый грим. Я сел и уставился на отражение своего лица в настенном зеркале: оно было искажено и растекалось. Встал, прошел в ванную и смыл с себя грим. Мыло, как можно больше мыла! И вот наконец я чист.
В холле меня уже ждали. Камеры, вспышки, крики: то и дело повторяли мое имя. Я крикнул служащему отеля за стойкой регистрации: "Пришлите мне счет!" – и выбежал на улицу. Они бросились за мной, я прыгнул в такси. Вчерашний водитель поздоровался со мной, – мир мал, жизнь нелепа, ее склонность к симметрии бессмысленна. "Поезжайте!" – приказал я. И он нажал на газ. Сделав несколько крутых виражей и один ловкий разворот, мы оторвались от преследователей.
Епископ Айзенбрунна не выказал удивления. Мне отвели мою прежнюю келью, никто не задавал мне вопросов, кажется, никто даже не заметил моего появления. Было по-прежнему тихо, внешне, да и не только внешне, все осталось таким же. Иногда, поздно вечером или долгими полуднями, я задавал себе вопрос: неужели я и вправду когда-то ушел отсюда в шумный и беспорядочный мир? Все, что произошло со времени моего последнего пребывания в Айзенбрунне, возможно, было долгим сном. Я никогда отсюда не уходил, ни разу в жизни.
Солнце и луна сменяли друг друга на своем неизменном пути, возбужденно чирикали воробьи, небо было высоко, дерево, старый знакомый, чрезвычайно близко и реально. Каждый лист отбрасывал маленькую, четко очерченную тень, и так дерево очень пластично, очень осязаемо, очень самоуверенно выделялось в солнечном свете. По ночам оно отливало серым, а трава матово серебрилась. Я мог остаться там. Навсегда. Меня окружало бы вечное безмолвие, я перестал бы замечать, как проходит время. И когда-нибудь оно подошло бы к концу, но без волнения, без боли. Тогда это было возможно. И все-таки этого не будет.
А почему нет, собственно? Пока я пишу эти строки, передо мной встает весьма неприятный и недвусмысленный вопрос. Почему нет? Я мог бы встать, спуститься на лифте, сесть в поезд, и через несколько часов я в Айзенбрунне. Неужели у меня еще есть выбор? Эта жалкая, заражающая каждый миг существования сомнением свобода воли – неужели она безгранична? Нет, я ее отвергаю. Я отказываюсь от выбора. Я останусь, останусь. Я доведу это до конца.
Спустя два месяца я уехал из монастыря. Жизнь между тем шла дальше, неизменная, разнообразная и беззаботная, какой она, вероятно, останется и после моей смерти. (Утверждают, что это так, но я не верю.) Люди убивали, стремились разбогатеть, несли убытки, выигрывали войны и терпели поражения, самолеты поднимались в воздух и разбивались, корабли уходили в море и тонули. Появилось что-то более важное и любопытное, чем я. Суета улеглась.
Сначала я вызвал к себе Вельрота и ассистентов. Они явились. Вельрот выглядел скверно: лицо в красных пятнах, стекла очков запотели. Трое остальных обрадованно смотрели на меня.
– Мы так рады вас видеть! – сказала Джина. – Мы за вас беспокоились.
– Где вы были все это время? – тихо спросил Вельрот. – Вы знаете, что… мы разорены? Вы знаете, что мне пришлось вынести? Вы знаете…
– Знаю, – ответил я, – и сожалею об этом. Правда. Я благодарен вам за все, что вы сделали. Ваши усилия оказались бесплодными, но не по вашей вине. Вам было нелегко, и вы достойны работать с кем-то получше. Позвольте вас обнять, если не возражаете.
Он удивленно кивнул, и я в самом деле его обнял. Это было довольно неприятно, тем более что от него пахло дешевым одеколоном. Но я был обязан хотя бы раз проявить по отношению к нему теплые чувства. Пережив это, я обратился к остальным.
– Пауль, Йозеф, Джина! – начал я. (Я не ошибся? Так ли их звали? Да, точно; я предварительно проверил.) – Некоторые удивительные трюки не состоялись бы без вашего участия. Вы почти всегда хорошо выполняли то, что входило в ваши обязанности. Если один из вас намерен и впредь заниматься этим ремеслом, он многого достигнет, ведь в конце концов вы были моими учениками. – Я откашлялся и сделал глубокий вдох. – Верно служившие мне духи, я вас отпускаю. Оковы спали, я больше не нуждаюсь в вас. Я отпускаю вас на волю. Вы свободны!
Это произвело определенное впечатление. Джина, оцепенев, уставилась в пол, Пауль (или Йозеф?) побледнел, Йозеф (или Пауль?) тихо зарыдал. Я медленно и как можно более торжественно подошел к нему и протянул руку. Он схватил ее и безмолвно потряс. Потом я выписал каждому из них чек на крупную сумму, и они смущенно ушли.
– Вы мне еще нужны, – сказал я Вельроту. – Еще один раз. Вы должны составить от моего имени заявление для прессы.
– Ваше прощальное заявление?
– Да. Скажите, что больше я выступать не буду. Это окончательно и бесповоротно. Пожалуйста, не будем это обсуждать.
Он печально улыбнулся:
– Не будем. Но позвольте мне по крайней мере спросить почему?… Добившись такого успеха! Вы достигли не совсем того, к чему стремились?
Этот вопрос напомнил мне что-то, и я ощутил холодную дрожь.
– Нет, Вельрот, к сожалению, нет. Я не достиг ничего из того, о чем мечтал. Когда-то я едва не стал священником, вы знаете об этом? Да, знаете. Я занимался Паскалем, взаимоотношениями чисел и веры. Потом я захотел стать магом, по тем же причинам. Но предметы перестали мне повиноваться. Наверное, я еще мог бы выступать в телешоу и показывать фокусы с кроликами, голубями и цилиндрами. Но я этого не хочу. Понимаете?
– Нет.
– Тогда я сформулирую иначе. Вы считаете меня художником?
Он, чуть помедлив, кивнул:
– Если угодно, я считаю вас художником. Да. Да, конечно. Вы художник.
– Но ведь говорят, что художники должны делать то, без чего они не в силах обойтись. Они пленены своим искусством, они просто не могут иначе и не могут его бросить. Правильно?
– Да, – ответил он с надеждой, – правильно. Совершенно правильно!
– Нет, неверно. Совершенно неверно. Я могу все это бросить. Я не чувствую необходимости продолжать. Я вполне могу от всего этого отказаться. Вам этого достаточно?
Он снял очки и какое-то время рассматривал их.
– Как вам будет угодно. Я больше не буду задавать вопросов. Скажите мне только, что должно быть написано в заявлении для прессы?
На следующий день мое имя и мои портреты еще раз, уже в последний раз, появились в газетах. На меня обрушились звонки, всевозможные вопросы, предложения, но я был недосягаем. Меня охраняли фасад роскошного отеля и его вышколенные служащие за стойкой регистрации. Мне вдруг подумалось, что этот роскошный номер и моя каменная келья в Айзенбрунне – почти одно и то же. Все различия относились к акциденциям, а не субстанции. Иногда, чаще всего ночью, мне казалось, будто это одна коварная комната, она просто притворяется двумя разными, устраивает маскарад. Казалось, кто-то надо мной издевается…
Однако спустя недолгое время я вновь смог выходить. Все произошло быстро. Все смирились с тем, что я пропал, моя слава померкла, да и вообще меня, кажется, уже не было среди живых. На улице меня все еще ощупывали любопытные и скептические взгляды, но и они становились все реже. Разумеется, я этого хотел; сетовать на это было бы ребячеством. И все-таки я был удивлен тем, как быстро меня забыли.
Моя квартира ждала меня, белая и светлая. На автоответчике скопились двадцать или больше сообщений; я вынул кассету и, не прослушав, выбросил в мусорную корзину. А за окном поблескивала телебашня.
Как я о ней вспомнил? Не знаю, она просто всегда была здесь, рядом со мной. Она возвышалась над большей частью моей жизни, спокойно стремясь передать одно и то же неизменное послание. Она вздымалась в небо, прохладная и серебристая, поблескивающая, как стальной клинок. Говорят, там, наверху, есть терраса. Наверное, у нее есть край, а ограждение, возможно, не очень высокое. Со странным, исполненным томления ужасом я смотрел на нее, подняв голову. Потом я отправился в путь.
Путь, который я теперь могу пройти с закрытыми глазами; я знаю каждый поворот, каждый перекресток, каждую ступеньку. Целый месяц я преодолевал его день за днем, весь полный, круглый, светлый от лепестков май. И всегда пешком. И всегда с черной почтенной папкой под мышкой. Лифтер меня уже узнает, каждое утро он приветствует меня едва заметно, робко улыбнувшись уголком рта. Я всегда поднимаюсь на лифте и только однажды, следуя бог весть какому озарению, взошел по лестнице: множество одинаковых, вытертых до блеска ступеней, спиральным движением вращающихся вокруг каменной средней оси. Еще не конец? Еще идти и идти! Наконец, потный, задыхающийся, в прилипающей к телу одежде, я добрался до цели. А зачем? За целый день я не написал тогда ничего разумного, только грыз шариковую ручку и предавался путаным и усталым мыслям. С тех пор – только на лифте.
Официанты тоже меня узнают. Они оставляют для меня столик, выполняют мои заказы несколько быстрее, чем прочие, и сопровождают мое появление и уход улыбками и поклонами. Чудеса могущественны, но чаевые еще сильнее. Может быть, они догадываются, зачем я здесь? Они видят, что я пишу; но писать можно всюду, даже они не могут этого не знать. Никто, кроме меня, не приходит сюда каждый день; наверное, они все-таки удивляются… Но нет, они ничего не знают. Даже не догадываются. Это исключено, этого не может быть. А если бы у них появилась хотя бы тень предчувствия, она лишила бы их сна и наполнила их ночи ужасом. Они не смогли бы зарезервировать мне столик, они не смогли бы улыбаться! Слуги в ливреях и галстуках-бабочкой, в тряпье с золотыми пуговицами, ради ваших гладко причесанных душ я надеюсь, что вы глупы! Идиоты, а пожалуй, и слабые могут надеяться на милосердие Божие. Но только не равнодушные!
И так я писал. И если дело затянулось и стопка бумаги в голубую линейку, сплошь в черных каракулях, в коричневых пятнах кофе, совершенно ненужная, высоко передо мною взгромоздилась, то, вероятно, лишь потому, что каждая строка дарила мне еще несколько минут, каждая глава – еще несколько дней. Нет никого, кто и в самом деле по-настоящему силен. Так почему же именно мне не дорожить жизнью? Она возвышенна и чудесна. В ней так много неба, и высокие мраморные облака, и солнце, и луна, и земля со всеми ее людьми там внизу. Я бы хотел остаться. Много чем можно было бы заняться, пусть даже пустяками, и, даже если бы я ничего не делал, я все-таки жил бы и смотрел, слышал, дышал, ел… Но это химеры. Я прожил недолго, поэтому и эта рукопись не могла растянуться до бесконечности; она не могла довести меня до мирной старости и тихой кончины. И вот она заканчивается, я сижу здесь, склонившись над рукописью, с чашкой кофе под локтем и пишу о том, как я сижу здесь, склонившись над рукописью, с чашкой кофе под локтем. Я догнал самого себя. На этих страницах я вижу только узкое, остановившееся, замершее настоящее. Все уже сказано. Это конец.
Я оглядываюсь. Блестящие столики, не покрытые скатертями, и вполголоса переговаривающиеся, жующие люди. (Видишь женщину, там, за моей спиной? Толстого мальчишку? Мужчину с фотоаппаратом? И все эти черные очки?) Подо мной город. Игрушечные домики и фабрики, как модели из детского конструктора, трубы с живописно нанизанными на них клубами дыма. В реке отражается солнце. Поблескивают машины. И повсюду столько света.
А там, наверху, насколько хватает глаз, один светло-голубой свод. По краям, там, где купол опирается на холмы (смотри, настоящий маленький дворец!), почти белый. Это трудно разглядеть; даль растворяется в сиянии. Часто здесь проплывают облака, рассеиваются, выгибаются, извиваются, распадаются и соединяются вновь, гонимые невидимыми бурями. Не сегодня. Куда бы ты ни взглянул, вокруг одно лишь всепроницающее, кричаще яркое ясное небо. Ничто его не застит. Солнце сегодня очень большое.
Смотреть на него еще труднее, еще мучительнее, чем обычно. Или мне только так кажется, оттого что это мое последнее солнце? Последнее из примерно десяти тысяч солнц, которые всходили над моей головой. Может быть, это снова оно: огромное, горящее солнце моих первых воспоминаний? Нет, не оно. Конечно нет. Это всего лишь жалкое современное солнце, мое прощальное солнце. Небо почти похоже на занавес. Может быть, оно раздвинется?… Нет, понятно, что все это только иллюзия. Вся эта голубизна, тонкие разводы, узоры, текстура и сияние. За ними скрываются ночь и бесконечное пространство, а иногда новая, одинокая звезда. И не больше. Не больше.