Я явственно слышал твердую речь первосвященника: "Если мы оставим этого Иисуса в покое, за ним пойдут все евреи. Римляне решат, что в стране восстание. Мы не успеем и оглянуться, как римляне лишат нас всего, что мы нажили".
Первосвященник Каиафа может сказать и другое: "Разве всеобщее спокойствие не стоит жизни одного человека? Разве не лучше, чтобы умер один, а остальные остались.
В тот день я не пошел в Иерусалим, а переночевал в доме Лазаря. Утром, когда мы прощались, он был слаб и удручен духом. Я спросил:
- Ты веруешь?
Лазарь ответил:
- Я боюсь того, что увидел, когда был мертв. Но я пытаюсь верить. - Он покачнулся от слабости, но, ухватив меня за руку, добавил: - Мне явился ангел. Все не так тяжело…
Я сказал Лазарю:
- Не бойся. Бог любит тебя.
А про себя стал молиться, чтобы слова мои были правдой.
32
Поскольку я хотел, чтобы вход наш в Иерусалим воодушевил моих сподвижников, я послал вперед двух учеников и велел им:
- Пойдите в ту деревню и возьмите осленка, на которого никто доселе не садился. Как найдете, ведите сюда. Хозяевам объясните, что это животное нужно Богу.
Они ушли и вскоре вернулись с норовистым необъезженным молодым ослом. Я сел на него верхом и уцепился за гриву. Если я не смогу усмирить это строптивое существо, справлюсь ли с возмущенными сердцами тех, кто ждет меня в Большом храме?
Мало-помалу осел перестал ошалело метаться. И хотя он шел неровным, танцующим шагом, изредка становясь на дыбы, процессия бодро продвигалась вперед. Мне нравилось это животное, нравилось ехать на нем верхом. А еще мне нестерпимо хотелось есть - точно я хотел насытиться напоследок… Поэтому, завидев впереди фиговое деревце с пышной кроной, я устремился к нему рысью, надеясь насытиться. Но на ветвях не нашлось ни единого спелого плода.
Неужели нам ни в чем не будет удачи?! И я в сердцах обратился к дереву:
- Да не будет от тебя плода вовек!
Я проклял корни своего собрата, другого живого существа, и это проклятие легло мне на сердце тяжким грузом. "Я - Сын Божий, но в остальном я самый обыкновенный человек, - укорял я себя. - Людям свойственно разрушать, бессмысленно и бездумно".
Так я понял, что Сатана не отступился, он кружит надо мной, как ястреб над полями, высматривая добычу, а потом камнем кидается вниз. В такой миг я и проклял дерево.
Шедшие впереди мужчины и женщины срывали пальмовые ветви и устилали ими мой путь. Они кричали: "Хвала! Благословен Тот, кто пришел во имя Господа! Хвала сыну Давидову! Хвала Господу в небесах!" А некоторые кричали: "Благословен царь, пришедший во имя Господа!" Иерусалимцы (большинство из них никогда не видели меня прежде) встретили нас доброжелательно; многие приветственно махали из окон. Молва о наших добрых деяниях достигла Иерусалима раньше нас.
Но я не забыл о фиговом деревце. Его ветви теперь бесплодны навсегда. Мне вдруг вспомнилось падение города Тира. Тысячу лет назад он процветал: его жители ели на столах из эбенового дерева и носили расшитые изумрудами пурпурные одежды; его закрома ломились от меда и целебных настоев; кедровые сундуки были до краев полны кораллами и агатами. Но море смыло все, все без остатка. А вдруг и Иерусалиму, славному ныне, как некогда Тир, суждено будет пасть?
Я разглядывал белоснежные здания с колоннами и не знал: то ли предо мной храмы, то ли дома римского прокуратора. Я уговаривал себя: "Доброе имя дороже богатства", но слова эти казались натужными, чересчур благочестивыми (потому что сердце мое екало при виде всех этих богатств). Тогда я сказал себе: "Уста блудниц - глубокая пропасть. А великий город подобен блуднице".
Но я не мог презирать Иерусалим. Дети Израиля жили теперь так же пышно, как во времена царя Соломона, чей паланкин был сделан из ливанского кедра - с серебряными балясинами, золотым днищем и пурпурным сиденьем-троном; львиные лапы у основания трона были украшены руками иерусалимских дочерей. Потрясал Иерусалим во времена царя Соломона; потрясает он и теперь.
Среди здешнего великолепия мои последователи выглядели убого. Я заметил, как какой-то высокородный римлянин остановился и долго смотрел вслед нашей процессии. Сотни людей шли, кто попарно, кто по трое, и лишь немногие были одеты хорошо. В основном все были в рубищах или вовсе в лохмотьях.
Я тоже всматривался в свою свиту. К нам поминутно примыкали все новые и новые иерусалимцы; предо мной проходили лица самые разные, отображавшие все характеры, все типы человеческие. Многих из них едва ли можно было назвать верующими: одни просто любопытствовали, другие терзались сомнением, третьи ерничали и насмехались. Эти последние пошли с нами, чтобы вдоволь потешиться над фарисеями и отомстить им за старые обиды.
Некоторые из присоединившихся к процессии были строги лицом. Но в глазах их светилась надежда: вдруг я дам им новую веру? Вдруг она ляжет на их плечи меньшим грузом, чем старая, затертая от бесконечных повторений одних и тех же молитв? Шли с нами и дети; они глазели по сторонам с открытыми ртами и радовались чуду щедрости Божьей, отражавшейся на лицах вокруг; казалось, детям до счастья - рукой подать. Были здесь и люди, чье чело омрачали безмерная неудовлетворенность и пресыщенность жизнью.
Но в основном толпу составляли бедняки. В их глазах я читал и великую нужду, и новую надежду, и глубокую печаль - слишком много разочарований их постигло. И я говорил со всеми, с добрыми и злыми, говорил так, словно они были едины, потому что знал: в такие минуты перемены в душах совершаются очень скоро. В дурном человеке добро и зло чередуются много быстрее, чем в хорошем; дурным людям ведомы их грехи, и они, устав, зачастую готовы подчиниться голосу совести.
Толпа все росла, и в моего осла вселялись все новые и новые злые духи. К счастью, они были юны и от них, в отличие от старой, видавшей виды нечисти, не шло зловоние. Тем не менее осел то и дело взбрыкивал, явно намереваясь сбросить меня на камни мостовой. Но я по-прежнему ехал верхом. Этот осел был точно создан для меня. Я ощутил себя властелином добра и зла.
Но - только на миг. Приблизившись к Храму, я затрепетал. И почувствовал себя скромным евреем-ремесленником, что пришел к вратам великого и священного сооружения. Храм всех Храмов был возведен на горе.
Я еще не вошел внутрь, но явственно вспомнил, как уступами следуют друг за другом внутренние дворы, как в каждом из них взору открываются все новые часовни и святилища прекрасных, благородных форм, и есть одно святилище, куда может входить только первосвященник, да и то лишь раз в году. Это святая святых. Я был не только Сыном Божиим, я был и сыном моей матери, и мое уважение к Храму росло с каждым вдохом, вытесняя желание изменить все, что есть внутри. Когда мужчины и женщины, шедшие впереди, поднялись на гребень холма и, завидев стены Храма, принялись возносить хвалы, мое сердце дрогнуло.
Въехал на гребень и я и, окинув взором величественный вид, в то же мгновение понял: всему этому великолепию грозит опасность. В скором будущем враг разрушит эти стены, кроме одной, до основания, не оставив камня на камне. И все это произойдет, если священники не поверят, что слово мое - от Бога.
Я сидел на осле и открыто, не таясь, плакал у подножия Великого храма. Он был прекрасен, но - не вечен. И я вспомнил, что сказал пророк Амос: "И исчезнут дома из слоновой кости". Тогда я слез с осла и продолжил путь пешком.
33
Я взошел по ступеням и очутился в Храме. За первыми воротами обнаружился просторный двор, где люди получали товары в обмен на деньги. Я искренне восхитился бородами служителей Маммоны - завитыми на теплом утюге, зачесанными волосок к волоску. Ростовщики расхаживали горделиво, точно павлины. Священники тоже походили на павлинов, напыщенных и тщеславных. Их столы наверняка ломятся от яств, в то время как нищие сидят в зловонной грязи на улицах Иерусалима.
Я завернулся в молчание, словно в священное платье, которое никто не осмелится тронуть. И сел в одиночестве на каменную скамью - смотреть, как эти люди опускают деньги в ящик для подаяний. Богачи бросали помногу. Но вот подошла бедная женщина в протертой до дыр шали и бросила монетку. Мое сердце возликовало.
Я обратился к ученикам, которым случилось оказаться рядом:
- Эта бедная женщина поступилась большим, чем богачи. Они отдали крохи от своего изобилия. Она же - все пропитание, какое имела. Ее деньги - воистину дар Богу. А для богачей главное - переплюнуть друг друга.
Я стал раздумывать о деньгах, об их гнусной звериной ненасытности. Этот слюнявый, похотливый зверь сжирает все, что попадается на пути. Богатые захлебываются, давятся своим золотом, деревья в их садах гнутся под тяжестью плодов, но ни один плод им не в радость. В этих садах висит тяжелый гнетущий аромат, и даже цветы не приносят хозяевам счастья. Потому что сосед всегда оказывается богаче и соседские сады - красивее. Богач всегда завидует соседу.
Здесь, во внешнем дворе Храма, в окружении ростовщиков, я обратился к людям - от себя, своим собственным голосом. Я сказал:
- Никто не может служить двум господам сразу. Ибо он привяжется к тому господину, который ему нужнее, а другого станет втайне презирать. Нельзя служить Богу и деньгам одновременно.
И тут. впервые после встречи на горе, со мной заговорил дьявол. Он произнес:
- Не успеешь оглянуться, богатые завладеют и тобой. Повесят твой образ на каждую стену. От подаяния, собранного во имя твое, будут ломиться сундуки в богатых церквях. Больше всего тебя станут почитать, когда ты будешь принадлежать и мне и ему в равной мере. И это только справедливо. Поскольку мы с ним ровня.
Он расхохотался. Видно, знал, что скажет дальше:
- Ты думаешь, алчность - грязный зверь? Но заметь, зверь этот испражняется золотыми слитками. Разве цвет золота не есть цвет солнца, от которого растет все живое?
Бог ответил в другое мое ухо:
- Все, что он говорит, имеет смысл, но - до поры. Он обращается только к тем, на кого падет его взор, а взор его всегда обращен к лучшим, к самым прекрасным, к тем, в кого Я вселил самые большие надежды. А смиренных, но неизменно Мне преданных он презирает.
Ни до, ни после мой Отец больше не говорил о Сатане. Но сказанное сейчас мало укрепило мою веру. Неужели Отец поминает смиренных добрым словом только потому, что никто, кроме них, не хранит верность Ему и мне? Какое смятенье возникает в душе от такой мысли! Я разъярился - разъярился, как никогда прежде.
В глазах ростовщиков сверкала алчность, хищная, как острие копья. Неистовый гнев пророка Исайи выплеснулся из меня его же словами. Я вскричал:
- Эти столы залиты отвратительной блевотиной! Здесь нет чистого места!
И я принялся опрокидывать все столы подряд - прямо с лежавшими на них деньгами; я ликовал, когда монеты со звоном ударялись о камни, которыми был вымощен двор. Владельцы бросились за своими богатствами, как гадаринские свиньи с обрыва в море.
Потом я перевернул скамейки торговцев голубями и распахнул дверцы клеток. Под хлопанье крыльев пришедшие со мной толпы собрались вокруг и восславили этот бунт против ростовщиков и менял.
Я произнес:
- Мой дом будет известен всем народам как дом для молитв. Вы же поклоняетесь лишь деньгам и превратили дом мой в воровской притон.
И это было истинной правдой. Жрецы Маммоны всегда воры. Даже если в жизни не украли ни кружки зерна. Их жадность лишает добродетели всех, кто следует их примеру.
Вскоре во всех притворах Великого храма священники заговорят о содеянном мною. И все потому, что у них, как и у ростовщиков, были свои расчеты с Богом и свои - с Маммоной. Как же спешили они напоить водой лозы корыстолюбия, которыми поросла одна половина их двуликих душ!
34
Я ходил среди воцарившегося шума и беспорядка и говорил:
- Разрушьте этот Храм. Я в три дня построю его заново.
Один из менял, грузный старик с ясным взором, осмелился сказать:
- Этот Храм строился сорок шесть лет. Неужели ты воздвигнешь его в три дня?
Я прикусил язык. Какая ошибка! Со мной пришли сотни людей, и большинство из них готовы крушить все, что им не принадлежит. Поэтому призыв "разрушьте" может привести в будущем ко многим и многим бедам. Как жестоки слова, что заточены в узилище сердца. Они не знают ни жалости, ни прощения. Они пленники.
Я пожалел о сказанном. Вокруг высились небывалой, совершенной красоты здания. Очутись я в этих стенах простым паломником. я бы проникся великим почтением к мастерам, создавшим такое чудо.
Так размышляя, я старался напомнить себе, что пришел сюда не разрушать, а учить.
И надеялся, что Бог по-прежнему со мной. Разве не Его гнев мешался только что с моим? И разве не Он теперь подсказывает мне, что надо быть кротким? Я сказал моим приверженцам:
- Уважайте наш Храм. Ростовщики и менялы - испражнения зла. Их можно просто отмыть, оттереть с этих священных камней. Пойдемте дальше, я стану учить.
Я привел их в тихий садик меж двух часовен, под тень кедра. Как я и предвидел, к нам вышла целая делегация иерусалимских священников, книжников и старейшин. Один из них промолвил:
- Мы тебя ждали. Но не понимаем, почему ты так ведешь себя. Кто дал тебе эту власть?
Я сказал:
- Спрошу и я вас. Дадите ответ - я то же отвечу. Итак, крещение Иоанна было с небес или от людей?
Я знал, что они рассудят примерно так: если мы скажем: "С небес". Иисус скажет: "Почему же вы ему не поверили?" Если же мы скажем: "Иоанн был человеком", народ уверует, что этот простой человек был пророком.
Поскольку священники дорожили преданностью правоверных иудеев, а иудеи эти весьма ревниво взирали на слишком тесную дружбу своих священнослужителей с римлянами, признать Иоанна пророком для них было бы опасно. Ведь я бы тут же спросил: "Почему вы не заступились за Иоанна перед римлянами? Почему не спасли его?"
И они, разумеется, ответили:
- Мы не знаем.
Тогда я сказал:
- Вот и я не отвечу вам, по какому праву я веду себя так, а не иначе.
Тут вперед вышел один книжник. Он держался свободно, видимо, происходил из знатной семьи. Глаза его были голубы, темно-русая борода мягко курчавилась. Он улыбнулся, словно испытывал ко мне большую приязнь. Он даже почтительно назвал меня "наставником" - и это после учиненного мною разгрома. Он дал понять, что, хотя не одобряет моего поведения, по-прежнему уважает во мне наставника. Итак, он сказал:
- Наставник, мы знаем, что ты стремишься учить правде. Тогда ответь на очень важный для нас вопрос. Следует ли нам платить дань Кесарю? Или не платить?
Человек этот излучал такое тепло… Но таковы многие приспешники дьявола. Если я отвечу, что Цезарю не надо платить дань - подобного ответа он, вероятно, и ожидал, - фарисеи тут же сообщат прокуратору Иерусалима, что я призываю к восстанию против римлян.
Ум мой был остер, как стрела. Я сказал:
Дайте-ка монету. Принесли монету. Я спросил:
Чье лицо изображено на монете?
Кесаря, - ответил книжник.
- Так отдайте кесарю кесарево. А Богу - Богово.
Я был доволен. Я не только ответил на вопрос, я еще и дал им понять, что деньги - бог римлян, а не евреев.
Я почувствовал к себе уважение. Они увидели, что я обладаю не только силой, чтобы опрокидывать столы менял, но и мудростью, чтобы избегать поспешных, необдуманных ответов.
Позже, поразмыслив, я пришел к выводу, что дал чересчур благоразумный ответ. Безусловно, многие церкви, управляемые порочными, грешными руками, выживут только потому, что привечают Кесаря. Но я-то пришел не строить церкви, а вести грешников к спасению. Тогда почему я дал такой ответ? Быть может, Господь счел, что осмотрительность - лучший способ достигнуть цели? Неужели Он теперь позволит церквям процветать на болотах гордыни и Маммоны?
35
Я заметил, что книжник, назвавший меня "наставником", хочет продолжить беседу. Он спросил:
- Какая заповедь, по-твоему, является наиглавнейшей?
Я ответил:
- Бог, Господь наш, есть единый Бог. Это первейшая заповедь. А вторая: возлюби ближнего, как самого себя.
Книжник сказал:
- Возлюбить ближнего, как себя, означает гораздо больше, чем все приношения и жертвы.
Он говорил со мной как истинный мудрец. Быть может, он - главный книжник Большого храма? Манеры его были мягки, под стать ухоженной бороде. А речи - прекрасны, как лик. Только глаза были блекло-голубые, выцветшие, как затянутое обланами небо. И я ему не доверял. Но внимательно выслушал его вопрос:
- Все мы здесь обрезаны. У всех у нас единая вера. Многие в этом Храме полагают, что ты пришел не за тем, чтобы разобщить народ, а напротив - приблизить нас друг к другу. И мы все еще верим в это, хотя непокой клубится вокруг тебя, как пыль перед бурей. - Он помолчал, чтобы слова его прозвучали с большей силой. Все замерли.
- Бури, - продолжил он, - бывают и очистительными. А посему скажи, наставник, когда нам явится Царство Божие?
Он говорил, а мне слышались два знакомых голоса, которые живут бок о бок в каждом фарисее. Их речи всегда обходительны, но в них неизменно сквозит скрытая издевка, незаметная, как пыль в песке. Я, тем не менее, слушал. Поскольку он не вполне отвергал идею, что я - Сын Человеческий. Возможно, пославшие его священники тоже готовы внимать моим словам. Поэтому мы говорили на равных. Только на втором часу беседы он выказал знание скрижалей и вежливо, ненавязчиво завел спор об исцелениях в Субботу.
- Помнишь ли ты стих, - спросил он, - где сказано: "Когда сыны Израилевы были в пустыне, им встретился человек, собиравший дрова в день Субботы, и они привели его к Моисею и Аарону и ко всему обществу. И сказал Господь Моисею: "Должен умереть человек сей. Пусть побьет его камнями все общество". И люди вывели его вон из стана и забили камнями до смерти". Это было тысячу лет назад, и сегодня наше общество не стало бы убивать этого человека. Но принцип остается незыблемым. В Субботу работать нельзя.
Я возразил, что отвечал на этот вопрос уже много раз.
- Если вы в Субботу обрезаете младенца, значит, можно и снять шоры со слепца, и вправить кость хромому.
Но тут он заговорил так красноречиво, что я не знал, как и где смогу его прервать. Он произнес: