Он порывисто бросился к девушке, с силой схватил ее за плечи. Вырвать, отнять ее у этой неподвижности! Девушка молча сопротивлялась. Она была сильная, но после упорной борьбы Павлу удалось повернуть ее лицом к себе. Оно было далеким, замкнутым, рот плотно сжат, глаза, блестевшие под опущенными ресницами, смотрели отсутствующе, так, будто мысли ее витали где-то далеко.
- Эстер… послушай… Не плачь, ты не смеешь плакать! Я…
Он поцеловал ее. Неловко, по-мальчишески. Девушка дернула головой, и его губы скользнули по ее щеке, но он не сдался и все-таки добрался до ее рта.
Она перестала сопротивляться, повернулась, закрыла глаза и приникла к нему.
И сразу все кончилось.
И все качалось. И оба поняли это.
Их окружала трепещущая тишина, слова приходили издалека. Дом засыпал беспокойным сном, а эти двое бодрствовали. Слышишь? Как тихо сейчас. Чуть слышные шажки и шорох - это просто мыши…
- Зачем ты поцеловал меня?
Он пожал плечами. Волосы девушки сияли, словно черное пламя, широко открытые глаза смотрели без гнева. Без удивления. В них был лишь вопрос. И слабая, чуть заметная улыбка.
- Потому что… потому что люблю тебя! Ведь ты же знаешь. Я люблю тебя. Ты… ты должна верить мне, Эстер…
Зачем ты так говоришь?
Потому что это правда. Да! Разве это плохо?
Нет. А когда ты это понял?
Зачем тебе?
- Просто так…
- Не знаю. Наверное, когда мы встретились. Или когда ты уплетала хлеб. Вчера утром, когда ты спала, мне страшно хотелось поцеловать тебя. Но я побоялся разбудить. Когда?.. Я и сам не знаю.
Юноша застыл в нерешительности. Он сцепил тонкие пальцы, хрустнул суставами и потянулся, сладко застонав, словно проделал трудную работу. На его лице блуждала виноватая улыбка.
- Ведь ты не сердишься, правда? Если бы…
Она решительно покачала головой и обхватила руками колени.
Павел заглянул ей в глаза и понял бесссмысленность своего вопроса. Ее глаза сияли. Эстер положила руки ему на плечи. Он невольно зажмурился. Она легонько коснулась губами его губ и по-детски засмеялась. Потом вздохнула:
- Боже мой, Павел… ведь я тоже… разве ты не понимаешь, что и я… люблю тебя. Да! Будь что будет: люблю тебя, Павел, милый!
Каждая любовь имеет свою историю. Иногда очень короткую. Так сказать, историю в миниатюре. У нее есть время роста и зрелости. Солнечные взлеты и стремительные паденья. Свои бури и ненастья.
Когда Павел возвращался домой, улицы ему казались полными света. Это было, конечно, не так. Свет был в нем, вокруг царила тьма. В лучах этого света он казался себе сильным, его удивляло богатство чувств, пробудившихся в нем. Прежний Павел, который не знал Эстер, заурядный, ничем не примечательный юнец, вызывал в нем жалость. Как он жил? И жил ли вообще? Ходил в школу, читал книги, ждал чего-то от жизни, о чем-то мечтал, дружил с обыкновенными ребятами. Это был совсем иной человек.
Но дом был все таким же, неизменным, знакомым до последней мелочи. Он жмурился на яркий свет лампы. Родители сидели друг против друга и молчали. На шкафчике приглушенно играло радио. На приемнике висела табличка: "Помни, за прием заграничных станций тебе грозит тюрьма или смерть!" Мать на деревянном грибке штопала носки. Когда-то он любил возиться с этим грибком. Вдруг ему пришло в голову, что его старики затеяли игру. Игру в спокойствие. Отлично! Он присоединяется! Нарочито зевнув, Павел взялся за еду. И лишь когда он уже пил жидкий кофе, делая вид, что его больше всего на свете занимает помятый кофейник, отец положил раскрытую книгу на стол и заговорил:
Ты ничего не хочешь нам рассказать, Павел? Юноша поставил чашку и покачал головой.
Нет… мне нечего…
- Ты ходишь как лунатик. Конечно, тебе уже восемнадцать, но я боюсь, как бы ты совсем не потерял голову. Ты ведь знаешь, что творится вокруг. Самое разумное сейчас - сидеть дома…
Он умолк, перехватив взгляд сына. Увидел в нем только протест - немой, твердый протест.
- Не знаю, что особенного вы заметили во мне. - Павел встал и, ничего больше не добавив, ушел в свою комнатку, сам того не желая, резко хлопнув дверью.
Старики остались одни. Мать отложила деревянный грибок, он стукнул об стол; молча, через роговую оправу очков взглянула на мужа. Тот поднялся, собираясь спать.
- Нет, лгать он не умеет. И не хочет, - заметил старик словно про себя. - Пока еще не хочет.
Он беспомощно пожал плечами и захлопнул книгу.
V
Кроме бессильного гнева, кипящего в каждом сердце, многими в эти дни овладел страх. Словно душная деревенская перина, под которой мучают ночные кошмары, навалился он на город. Он подобрался к сердцу, не отпускал ни за едой, ни во сне, захлестывал человека, когда тот обнимал любимую, когда нянчил ребенка. Страх выползал из репродукторов, со страниц газет.
- О чем ты думаешь? - спрашивала Эстер, замечая, что Павел невесело задумался. Иногда раздумье его было таким глубоким, а картины, рисуемые воображением, так страшны, что голос ее долетал словно из недосягаемой дали.
Павел тер ладонью лицо, вымученно улыбался тусклой улыбкой.
- Да так, пустяки… ничего особенного.
Но он понимал, что обмануть ее не удастся, и, обняв, прижимался губами к ее глазам, зарывался лицом в ее волосы, прячась в их мягкой душистой мгле. "Если б ты только знала, - думал он, - если б только могла предположить…"
Улицы дышат июньским зноем, парки, как и полагается в эту пору, играют всеми красками летних цветов, божья коровка пробирается по ладони и расправляет крылышки. Что-то жестокое чудится в этом равнодушии природы - она буйным цветом безумствует под горячими лучами солнца, в то время как со стороны Кобылис по городу разносится эхо залпов.
Палачи по уши завалены работой. Стволы винтовок не успевают остывать, "…а также будут расстреляны лица…"
- Люблю тебя, - шепчет Эстер.
Но, даже когда он чувствует ее губы на своих, мысли не останавливают своего бешеного бега. Перед глазами проходят списки: имена, обычные, простые имена. Они низвергаются с газетных страниц, они кричат со стен домов, с плакатов, наклеенных возле афиш кино и реклам зубного эликсира. Мотивировка ошеломляюще коротка: осужденные предоставляли убежище непрописанным лицам - бах! одобрительно отзывались о покушении на протектора - бах! призывали укрывать преступников - бах, бах! хранили оружие - бах!..
Люблю тебя! О господи, за что еще будут расстреливать? За взгляд, за то, что осмеливаешься жить, за вздох, за слезы! Бах! Бах! В пражском гестапо звонят телефоны. Летят доносы, сыплются путаные показания. Ассигнуются еще миллионы, гестаповцы считают, что это поможет навести на след преступников. Но где они, эти преступники? Существуют ли вообще? Может быть, их уже давно нет в живых и расстрелы никогда не прекратятся?
Имена, имена, имена, адреса и залпы. Даже подмастерье Чепек бросил свои комментарии. Каждое утро, прочитав газеты, он торжественно поднимается, распрямляет старую спину и в гнетущей тишине стаскивает шапчонку, чтобы почтить память расстрелянных.
Павел читал списки затаив дыхание. Стоял перед ними стиснув зубы, сжав кулаки. Июньское солнце упиралось ему в затылок, пот струйками сбегал за воротник. Он отходил от этих листов, чувствуя слабость во всем теле. Второй день он читает списки. Новые, не просохшие от клея, они стали еще длиннее, в них новые имена. Новые имена - это лица, руки, губы, глаза, сотни глаз…
Очень легко можно представить себе здесь и свое имя.
А дальше - имя отца, матери, Чепека.
Антонин Чепек, портной, проживающий…
За ним… ее имя! Почему бы нет?
Оно было бы просто одним из многих, и чьи-нибудь глаза, пробегая строки, не выделили бы его среди других. А потом залп, которого уже не сможешь дослушать.
Сидеть дома, где молчание становилось все напряженней, не было сил. Он жил там под неусыпным родительским оком, опутанный предупредительным вниманием отца и матери, и сбегал от них при первой же возможности. Ему оставалась только улица, выбеленная солнцем, застывшая в кажущейся неподвижности. Мостовая пышет жаром. Лица непроницаемы, как маски, - все во взглядах, брошенных украдкой. Все - в словах, которые произносятся с оглядкой, одними губами. Жалобно скрежещут трамваи, страдающие хроническим недоеданием смазочного масла, гудки машин проникают в мозг. Стекла витрин тускло отражают фигуру юноши; он бредет, засунув руки в карманы; прохлада пассажей и переходов, запах общественных уборных, пекло открытой набережной, река, сморенная зноем.
Немецкий солдат-инвалид пытается поймать в объектив дешевого фотоаппарата контуры Града. Он щурится на солнце, довольный своей участью, и щелкает затвором. Вид у него бодрый, уверенный. Наверное, теперь он пошлет этот столько раз рисованный и фотографированный силуэт куда-то в свой дом, украсив снимок традиционной надписью: "Моей любимой Монике".
Комедия была разыграна с помпой. Жалкая кучка марионеток из "правительства" отправилась, угодливо согнув спины, за приказаниями к новому начальству с невероятно длинным титулом. Жизнь как в захлопнувшейся западне.
Павел сжал голову руками. Он сидел у реки на днище перевернутой лодки, укрывшись в тени моста. Какая-то собачонка обнюхала его ноги и отбежала к своему хозяину.
Если Эстер найдут, если ее там найдут, что будет? Глупый вопрос! Существует официальная такса: пристрелят как зверя! Выволокут из убежища и пристрелят! А потом его самого, отца, маму, может быть, Чепека и даже Пепика и других, которые об Эстер и знать ничего не знают, может быть, схватят и школьных друзей - Войту, Камила… Кто знает, ожидать можно всякого!
Страшная тяжесть словно каменная гора навалилась на юношу. Моментами он испытывал такой ужас, что мечтал выскочить из собственной кожи, словно это была одежда прокаженного. А Эстер ничего не знает. Не должна знать, он будет нести это в себе. Если Эстер узнает, опасность увеличится. Неизвестно, как она поступит.
Никто не должен знать об этом! Но долго ли он сам это выдержит? Когда у него сдадут нервы и он начнет кричать? Когда она сойдет с ума от тоски в этих четырех стенах?
Но она должна, должна выдержать, вынести, иначе все теряет смысл!
Скоро ли это кончится? Скоро ли кончится война? Скоро ли уберутся немцы?
Теперь Павел думал о немцах совсем иначе, чем прежде, его душила ненависть, мучила страстная жажда борьбы. Пулемет! Стрелять прямо в эти увешанные медалями, выгнутые колесом груди. Нажать гашетку - тра-та-та! Бороться! Его охватил гнев на людей. Почему они не дерутся голыми руками? Он с наслаждением присоединился бы к ним, бросился бы в первые ряды. Почему они молчат? Почему только шепчутся? Чего ждут?
- Как вы думаете, пан Чепек? - как-то спросил Павел с деланным равнодушием. - Когда все это кончится?
О чем это ты? Что кончится, молодой человек?
Ну, война, конечно…
Ах, вот что! Эта проклятая война… Подмастерье привычно оглядывается вокруг, задумчиво скребет щетину на подбородке, откладывает в сторону ножницы и заговорщицки подмигивает:
- Осенью они получат от русских сполна, молодой человек. Можешь быть уверен!
В те дни Павел с жадностью накидывался на газеты, глотал даже отрывочные сообщения немецкого командования, упорно выискивая в них признаки слабости, упадка, хотя бы едва заметных намеков на отступление. Их не было.
Если б воля одного-единственного человека могла обладать действенной силой, немецкий фронт рухнул бы через секунду.
Сводки полны дифирамбами непобедимому гитлеровскому воинству, сообщениями о наступлении на востоке, о потопленных судах, об успешных действиях японцев, о грандиозных победах маршала Роммеля в Северной Африке…
В один из вечеров Павел забежал к Войте, которому удалось кое-как наладить свой двухламповый приемник. Плотно закрыв двери, можно ловить заграницу. Передачи давали надежду, но осторожность комментариев и сообщений была малоутешительна. Скорее наоборот! Прогнозам явно недоставало сказочно простого оптимизма пророчеств Чепека. Что же делать? Думать, думать! Бежать отсюда вместе с ней! Но куда? Закрывшись в своей комнате, Павел штудировал карту Европы и беспомощно кусал губы. Я сумасшедший, безумный! Куда ни глянь - всюду они! На севере, на западе, на востоке, на юге. Они расползлись по Европе как тараканы, как саранча. Спрятаться можно разве что под землей, с круглой дырой в голове. Его бросало в дрожь. Только теперь он по-настоящему понял то, в чем раньше не отдавал себе отчета. В западне!
Люблю тебя!
Он должен что-то предпринять! Что? Жениться на ней! А поможет это? Он осторожно разузнал. Нет - все напрасно! Она уже вне закона, официально она просто не существует даже как еврейка. Все пути назад отрезаны.
Ничто больше не интересовало Павла. Угрожающе приближались устные экзамены, но он и не вспоминал о них. Павел перестал встречаться с товарищами; иногда кто-нибудь из них стучал в дверь его комнатки, и эти двое замирали затаив дыхание. Павел перестал читать, звезды тоже не интересовали его. На что они теперь? Какое мне дело до звезд, если собственная жизнь повисла на волоске. Он убивал время шатаньем по улицам. У него было такое чувство, будто ветер несет его по городу как смятый обрывок газеты. Павел простаивал над рекой, швыряя камешки в ленивые струи, сидел в парке на лавочке, пока неожиданный июньский дождик не загонял его в тоннель пассажа. Со странным чувствам смотрел Павел на летнюю грозу, раскалывавшую небо и низвергавшую потоки воды на камни мостовой. Вдыхал полной грудью острый послегрозовой воздух, не замечая его аромата.
Хуже всего было дома. "Павлик, то, Павлик, это!" Мама. Что я, ребенок? Мама просто невозможна, но какой толк сердиться на нее! По вечерам она сидела одна в кухне над раскрытой Библией и шепотом, полузакрыв глаза, сложив молитвенно пальцы, беседовала со своим богом. Впору разреветься как маленькому.
- Тетя Бета пишет, чтоб ты приехал к ним на каникулы. Поможешь убирать урожай. Они очень добры к нам.
- Летом! Почем я знаю, что со мной будет летом!
- Не говори так, не мучай меня, Павлик! Что это за манера уносить ужин к себе в комнату? Ведь мы всегда ужинали вместе! Да что с тобой? Нездоровится? Дитя, дитя! Вечером ты опять уйдешь? Куда?
Оставалось только лгать! Ему пришлось призвать на помощь товарищей, они, сгорая от любопытства, помогали ему выбираться из дому по вечерам. Павел выходил, оглядываясь, не идет ли кто за ним. Отец упорно молчал, сохраняя безразлично-обиженный вид. Они перестали понимать друг друга, но Павел чувствовал, как следят за ним глаза отца. Тот ждал.
Однажды Павел шел к ней. Вдруг оглянулся и увидел отца. Отец, прихрамывая, старался поспеть за ним. В гневе Павел прибавил шаг. Шел все быстрее. Почти бежал. Взглянул мельком и с мучительным испугом заметил, что отец тоже бежит. Ужасное зрелище! Прихрамывая, задыхаясь, по-стариковски. Павел завернул за угол и, словно воришка, проскользнув через парадное, спрятался в воротах. В щеЛь он наблюдал за отцом. Видел, как тот скорбно оглядывает темнеющую улицу, тяжело дышит, вытирает платочком вспотевший лоб, обмахивается шляпой. И вдруг Павел увидел, как отец постарел. Он показался Павлу таким одиноким, этот усталый, маленький, неудачливый ремесленник, посвятивший всю свою жизнь близким. Юноша едва сдержался, чтоб не выскочить и не броситься с рыданьем к нему на грудь. Отец! Что ты можешь сказать мне? Ничего! Я боюсь твоих глаз, твоего страха, я с трудом несу свой. Ты начнешь говорить о благоразумии. Но что мне сейчас в нем? И что такое вообще благоразумие? Где оно? У тебя? У меня? Не знаю, отец! Благоразумие - это прогнать ее. Вытащить из убежища. А то и просто убить. Можно сказать: в самообороне. Или убить тихо, а потом взять на руки и во тьме перекинуть через кладбищенскую ограду. И никто ее не хватится. Она уже больше ни с кем, ни с чем не связана. Только со мной. И с тьмой.
В тот вечер они с Эстер услыхали тихий стук в дверь. Павел прижал палец к губам, погасил лампочку и затаил дыхание.
- Павел!..
Позвал отец. Минута показалась им вечностью. Павел слышал, как колотится ее сердце. Он положил на него свою руку: оно испуганно билось под его ладонью. Тот, за дверями, не сдавался. Зашел в свою мастерскую, толкнул дверь. Тщетно. Она была заперта, ключ торчал в замке, ручка свободно ходила вверх-вниз, вверх-вниз, но не поддавалась.
Хлопнули двери. Он ушел, но настроение было испорчено.
Павел поднялся и собрался уходить. Эстер не просила его остаться. Лицо его исказилось. Какое-то мучительное оцепенение овладело им, страх, стыд, застрявшие комом в горле. Он сумрачно погладил ее по волосам и попытался улыбнуться. Эстер кивнула головой и ответила грустной улыбкой. Она все понимала.
Павел, измученный происшедшим, лег спать без ужина, но сон не приходил. Он лежал на спине, руки под головой, не было сил погасить лампочку. Услыхал скрип дверей, но глаз не открыл, притворился спящим. Он знал, кто пришел. Сквозь ресницы, в лучиках света, он видел отца. Тот склонился над ним, морщинистый, усталый. Старые глаза пытались хоть что-нибудь прочесть на лице сына.
- Павел…
Сын крепко зажмурил глаза, стараясь дышать равномерно, как во сне. Его душили слезы. "Я - каменный! Лгу! Лгу тому, кто учил меня говорить правду. Зачем он учил меня этому, если теперь я вынужден лгать?"
- Павел, ты спишь? Ты слышишь, мальчик?
Сухонькая рука портного легко скользнула по волосам сына, погасила свет у изголовья, и портной на цыпочках, чуть слышно вздохнув, возвратился на кухню к своей газете. Здесь на первой странице, под большим портретом в черной рамке, было опубликовано сообщение: "Обергруп-пенфюрер СС Рейнгард Гейдрих скончался от ран, полученных в результате покушения".