Часть вторая
"Между восторгом и печалью"
1
– Эта птичка, наверное, больная. Не трогай ее! Бывает, что они разносят какую-то заразу… – заметил Фед.
Маленькая серая птичка жалась к стене деревянного бистро, почти упиралась в нее клювиком и, растопырив крылья, трепетала. Ее тельце вздрагивало.
– Похожа на пьянчужку, которая собралась блевать… – улыбнулась Галина.
– Или на роженицу, – добавил Фед. – Может, она решила снести яйцо?
Но я не разделяла их веселья.
В этих конвульсивных движениях маленького существа было нечто тревожное. Оно словно выполняло какой-то одинокий акт, и ему невозможно было ничем помочь.
– Идем, выпьем чего-нибудь, – заторопила нас Галина. – Хватит пялиться!
Птички как крысы. Когда-то я больше боялась воробьев, чем крыс.
– Идите, – сказала я. – Я подожду… Хочу подышать воздухом.
Фед открыл дверь, пропустил Галину вперед.
Я осталась стоять. Вечер, как и все другие вечера, был насыщен пузырьками кислорода, как бутылка с газированной водой. Все, как всегда: длинная чистая и почти пустая улица, упирающаяся в склон горы, запах хвои и цветов, вечерняя дымка. Покой… Друзья, которые ждут в бистро и знают твои вкусы…
Во мне тает лед, как в бутылке, которую вынули из морозильника. Пока что уровень этого "наводнения" не достиг груди, не растопил то, что находится выше. Мне еще холодно. Поэтому я надеваю на ночь шерстяные носки и… становлюсь слишком сентиментальной. Все-таки жить со льдом в мозгах и в сердце гораздо проще. Куда это годится, когда тебя душат слезы от одного лишь взгляда на небо, или красивый цветок, или бабушку в черных чулках…
Когда спустя несколько секунд я снова посмотрела вниз (лучше бы этого не делала!), птичка лежала брюшком кверху, поджав лапки.
Наводнение внутри меня всколыхнулось и сразу же растопило еще сантиметров пять льда ниже уровня аорты.
Эта птичка не была больна!
Она умирала.
Умирала у меня под ногами, уткнувшись клювиком в стену, – видимо, для того, чтобы из последних сил сохранять равновесие. Но когда и каким образом она перевернулась?
Умирая, птицы всегда переворачиваются брюшком кверху.
Но меня поразило не только это.
Акт смерти! Эта дрожь, которую мы приняли за какой-то птичий вирус, нелепо распростертые крылья, потуги, похожие на потуги роженицы, отчаянное напряжение маленького тельца.
Вот почему я почувствовала тревогу: у моих ног разворачивалась высокая трагедия, а я не сумела ее распознать! Если бы поняла – взяла бы птичку на руки. Она бы ощутила тепло и сочувствие в свою последнюю минуту. И не перевернулась бы на спину, выставив на всеобщее обозрение трогательное желтенькое брюшко (почему-то оно было гораздо светлее серых перьев на спинке и крыльях). Я представила, как утром наша прекрасная барменша подцепит метлой это тельце на совок и выбросит на помойку.
Я повернулась лицом к деревянной стене и не могла пошелохнуться. Если бы у меня был клюв – так же уперлась бы им в стену, чтобы не упасть. А потом почувствовала на своих плечах руки Вани-Джона.
– Я опоздал? – сказал он, поворачивая меня к себе.
Я покачала головой.
– Что случилось?
Видимо, мое лицо было тоже хорошенько подтоплено.
– У тебя есть платок? – спросила я.
Он вынул из кармана большой клетчатый носовой платок.
Не говоря ни слова, я склонилась над птичкой, завернула ее и понесла в садик за бистро.
Там ее похоронила. Иван-Джон помог вырыть ямку и совсем ничему не удивился.
…Если птицы – души умерших, которые иногда впархивают в окна и бьются о потолки, или просто пристраиваются на карнизе перед твоим окном и заглядывают в комнату, или садятся тебе на голову посреди площади, – кем была эта птичка, которая скончалась у моих ног?
Чего она ждала от меня? Что я не смогла понять? Куда улетел ее последний вздох?..
2
Бывают такие моменты, когда позарез необходимо, чтобы кто-то сидел рядом и держал за руку. Например, перед операцией. Когда ты ничего не осознаешь, кроме собственной дрожи. Единственное, что в таком случае отличает человека от других живых существ, – то, что он способен уговаривать себя: "Все пройдет… Все будет хорошо… Все как-то устроится и чем-то закончится…" Но даже если кто-то держит-таки тебя за руку, а ты способен думать именно так и даже улыбаться, – все равно создается впечатление, будто стоишь физиономией к стене. Один на один с ней. Один на один.
Мы зашли в бистро. Стол уже был заставлен кружками с пивом.
– Родила или вырвала? – сразу же поинтересовалась Галина.
– Просто умерла… – сказала я.
– Кто? – спросил Никола.
– Не отвлекайся, – махнула рукой Галина, рассеивая дым, выпущенный изо рта. – Никто. Продолжай!
– Через несколько дней – ужин и игра у мсье Паскаля, – пояснил нам Фед, – кому-то придется покинуть общество. А мы обнаружили, что очень мало знаем друг о друге. Меня до сих пор беспокоит та маленькая сумма, с которой отправилась Вероника. Были бы мы добрее – изменили бы ситуацию…
– Ничего не станется с нашей красавицей, – сказала Галина. – Думаю, она уже доехала автостопом куда нужно!
– Поэтому, – продолжал Фед, – мы решили получше узнать друг друга. Возможно, тогда досадные случаи не повторятся.
– Значит, мы что-то пропустили? – спросил Иван-Джон, отодвигая от столика и подставляя мне тяжелый стул.
– Почти ничего. Он только начал. Оказывается, наш молчаливый друг – серб! – сказала Галина и с интересом впилась взглядом в длинноносое лицо Николы. – Сербия звучит как "серебро"…
– А как там теперь? – неразумно спросила я, чтобы не молчать. – Война закончилась?
– Какая война? – не понял Никола.
– Ну… югославский конфликт… – неопределенно пробормотала я.
– Югославский? – не понял он.
– Да, между Сербией и Хорватией… – Я хотела продолжить похваляться своими скромными познаниями о Косове или Вукаваре. Но по выражению его лица поняла, что мои рассуждения совершенно неуместны. Никола безразлично пожал плечами и произнес свою коронную фразу:
– Я не интересуюсь настоящим, я тружусь на будущее! Меня это не касается. Не знаю, о чем речь…
– Не вмешивайся, – дернула меня за руку Галина и обратилась к рассказчику, которого мы с Джоном прервали своим появлением: – Итак, маленькая деревушка Смилян в Лике… Что дальше?
– Да, – продолжал Никола. – Это небольшая австро-венгерская провинция… Там мой отец был православным священником.
Он задумался. И уже никто из нас не решался вмешаться со своими комментариями.
– Сколько себя помню – лет с восьми, – я всегда находился в пограничном состоянии между восторгом и печалью. Вид прелестного цветка смущал меня настолько, что я терял сознание от его красоты и запаха. А уже в следующий миг представлял себе его смятым, вырванным, увядшим, мертвым – и страх смерти и боли терзал меня. Тогда я падал на колени (что вполне естественно для ребенка из религиозной семьи!) и говорил: "Господи, зачем все это? Почему Ты сделал все самое красивое в мире – таким недолговечным?" Я остро чувствовал текучесть времени, оно проходило сквозь меня, как электромагнитные волны, но тогда я еще не мог представить себе, что эти волны в действительности существуют. Ночами меня мучили видения – всевозможные чудовища, великаны-людоеды, обитатели тьмы. Мне кажется, что я никогда не засыпал!
Но, думаю, они все-таки приходили во сне. Родители мучились вместе со мной и ничем не могли помочь или хотя бы объяснить мои странности. Например, припоминаю, как, увидев на шее у матери жемчуг, я оцепенел так, что меня положили в ванну с горячей водой. А когда папа принес с базара персики, меня начало лихорадить. Несколько дней я пролежал с температурой, пока корзину с фруктами не вынесли из детской… И все прошло.
Но больше всего меня поражали блестящие кристаллы и предметы правильной геометрической формы. Я ходил в кладовую и часами смотрел на куски сахара и соли. Меня искали, звали, но я стоял как вкопанный. Конечно же, много читал. Наверное, лет с шести. Сначала меня привлекала четырехугольная форма книг и буквы, вытесненные золотом на переплете. А потом меня поглотили сами тексты. Отец переживал, что чтением я могу испортить себе глаза, и потому постоянно отнимал у меня книгу. Тогда я приспособился читать ночью: делал из сала свечу, зажигал ее под одеялом, а щели в двери и замочную скважину тщательно затыкал тряпьем. Созерцание кристаллов и чтение совершили со мной странную вещь! Впоследствии я стал наблюдать удивительные видения: передо мной являлись какие-либо предметы быта во вспышках яркого света. Я даже играл с этим: четко представлял картину, висевшую у нас на стене в столовой, и сразу же в той вспышке, которая шла изнутри, – видел, что она становится подвижной, живой. Таким образом, я перебрал все предметы, находившиеся дома или лежавшие на нашем дворе. И все они приобретали для меня иное содержание. Обыкновенный топор, скажем, превращался в моем воображении в многофазовый мотор. Конечно же, я не мог назвать его так, как говорю сейчас. Для этого я был слишком мал и не мог знать этих определений. Но второе было для меня большей реальностью, чем первое.
Я был похож на человека, который употребляет сильный наркотик: мне нужно было все время увеличивать дозу своих впечатлений и видений, постоянно расширять круг своего ненасытного зрения. Но я уже все пересмотрел и ничего нового ни дома, ни во дворе не находил.
Тогда я начал фантазировать и направлять воображение вспять: сначала вызвал в мозгу ту вспышку, а уже потом – в ней – возникали видения. Сначала они были нечеткие, туманные и сразу исчезали, когда я пытался усилием воли задержать их. Но со временем они приобретали силу и ясность, а позже стали вполне конкретными…
В определенные моменты я замечал, что воздух вокруг меня наполнен длинными языками пламени. Однажды почувствовал, что это пламя – в моей голове. И оно бьется там, словно маленькое сердце…
Мое воображение становилась все более увлекающим и безграничным. Каждую ночь или даже днем, когда я оставался в одиночестве, – отправлялся в удивительные путешествия, стоило только закрыть глаза и вызвать в голове эту вспышку. Видел незнакомые местности, страны и города, жил в них, встречал там людей, заводил знакомства. Вместе с ними переживал много приключений.
Вам, возможно, покажется это неестественным, но эти люди были мне так же дороги, как и моя семья. А все эти миры затмевали мою реальную жизнь.
Как сказал мсье Паскаль, это была "материализация творческих концепций".
– Что это значит? – спросила Галина. Она смотрела на рассказчика с нескрываемым любопытством.
Я ж говорю – хищница! Еще пару недель назад она лишь выпускала в этого чудака дым из своих ярко-пурпурных губ. А теперь сидела в позе "секси": ножка на ножку, поглаживая запястье одной руки длинными пальцами другой. Но он не обращал на нее должного внимания. Произнес уверенно:
– Это для вас будет скучным…
– Ну хоть в общих чертах! – надула губки Галина.
– Например… Благодаря этим детским экспериментам я могу сконструировать любую идею в своем воображении, не прикасаясь ни к чему руками. И довести ее до совершенства. Так это можно объяснить… А у меня масса идей, которые придут на помощь человечеству и прогрессу.
– Что же вы здесь время теряете? – спросил Фед. – "Масса идей" требует выхода!
Никола нахмурился и ответил вопросом на вопрос:
– А вы?..
Фед, как мне показалось, смутился.
– Я? – Он обвел глазами общество, словно ища у нас поддержки или подсказки. – Я пока отдыхаю, набираюсь новых впечатлений… Этот город мне порекомендовал мой товарищ. Нет ничего лучше свежего воздуха, великолепного вида и… и приятного общения.
Это прозвучало, как заученный по бумажке тост, и мы взялись за бокалы.
Чокнувшись со всеми, Фед поднял бокал еще раз, красноречиво поглядывая на роскошную белокурую барменшу. Я подумала, что именно это, пожалуй, и есть его "самое большое впечатление и лучший отдых".
Кто-то ждет его в другом городе, думала я, пишет ему письма, утыкается лицом в рубашки, развешанные в шкафу. Кто-то так же мысленно заботится и об Иване-Джоне, и о Николе, и о чудаковатом переводчике в рваных кроссовках. А уж по Галине, вероятно, убивается половина какого-то неизвестного мне города – скажем, Парижа или Мадрида. Ведь ясно, что они все здесь ненадолго – так, воздухом подышать. Они – не я!
Кто убивается по мне? Там, на другом конце земного шара, в городе холодов с красной пылью и удушающим тополиным пухом?.. С кирпичом, лежащим на краю моей крыши?!! Правильно назвал меня хозяин – я иголка…
– Эй, ты где? – коснулся моей руки Иван-Джон. Под столом его нога и бедро были тесно прижаты к моим именно этим частям тела. Было заметно, что он уже хотел слинять отсюда. Я очнулась.
– …Хозяин может не замечать тебя довольно долго… – продолжал Никола (я, наверное, что-то пропустила из его предыдущей реплики), – пять, десять, даже двадцать лет… Но всегда следует знать, а лучше – быть уверенным, – что он обязательно хоть раз бросит взгляд в ту сторону, где горит твоя "лампочка", и остановит на ней свой взволнованный взгляд. И ты почувствуешь облегчение. И дальше все в твоей жизни наладится…
– Вы, оказывается, поэт и мистификатор, – улыбнулась Галина. Она просто горела желанием взять его под свое крыло.
– Нет. Я занимаюсь физикой эфира. – Он не обращал на ее заигрывание никакого внимания. – Это потаенная наука. Она не имеет никакого отношения к официальной. Поэтому и говорю, что тружусь на будущее…
– И вас больше ничего-ничего не интересует? – продолжала доставать его наша хищница. – Например, любовь…
– М-м-м… У меня была одна любовная история. Но она не совсем обычная, – пробормотал Никола.
– Ну, если уж этот вечер – ваш, то поведайте нам обо всем! – заметил Иван-Джон.
– С детства я любил кормить голубей, – начал Никола. – Я кормил тысячи этих птиц! Это продолжалось годами. Представьте себе: кто может запомнить всех голубей, которые теснятся у ног! Но была одна голубка – белая со светло-серыми пятнышками на крыльях. Она очень выделялась среди остальных. Я мог узнать ее где бы она ни была, и она находила меня – где бы ни был я. Повсюду. Стоило лишь вспомнить о ней, как она прилетала. Я… Я полюбил эту птицу так, как мужчина любит женщину…
Галина тихо хмыкнула в кулачок. Рассказчик смутился и замолчал. Все с укором взглянули на нее. После долгой паузы, во время которой мы с интересом смотрели на Николу, он смилостивился и продолжал с вызовом:
– Да! Я любил ее! Я не виноват, что родился человеком. А она – осталась в птичьих перьях. Когда она болела – прилетала к моему окну. Я лечил ее. Когда мне было плохо – я всегда видел ее на своем подоконнике. Эта голубка была отрадой моей жизни. Однажды, когда я лежал в темноте и, как всегда, решал какой-то научный вопрос, она впорхнула в комнату и села на мой стол. Я понял, что она хочет сказать мне нечто очень важное, встал, подошел к ней. Она смотрела на меня своими черными глазами-бусинками. И я понял, что она скоро умрет. Птицы живут меньше людей…
Когда я это осознал и сформулировал словами в своем мозгу – из глаз моей голубки вырвался мощный луч яркого света. Это был реальный, сильный, ослепительный луч, который был гораздо мощнее света лампочки в моей лаборатории. Когда эта голубка умерла, я потерял силы. Поэтому я здесь…
Мне показалось странным, что этот вечер начался с птички и заканчивается подобной историей. И я снова подумала, что мир устроен, как матрешка. Интересно, что по этому поводу думает Иван-Джон? Я посмотрела на него. В его глазах отражалось пламя маленькой свечи, горевшей на столе. Оно было ярким и словно плыло в синем-синем море этих глаз.
3
Интересно, больно ли змее выползать из собственной кожи? Когда-то этот процесс показывали в одной научной телепрограмме. Но тогда я только с интересом наблюдала, как медленно шелушится змеиная кожа, как она тускнеет, сморщивается, а потом из нее, как из грязной тряпочки, выползает яркая желто-зеленая змейка и ныряет в такую же зеленую веселую живую траву.
Теперь я подумала: больно ли это?
Больно ли вышелушиваться из узкого тоннеля?
Из узкого тоннеля, который сжимает тебя со всех сторон.
Сжимает и пытается удержать в себе.
Удержать в себе, не дать продохнуть.
И ты сопротивляешься, прорываешься самостоятельно.
Ведь никто не поможет, не вытряхнет тебя из кожи, как из мешка.
Разве что будут вот такие наблюдатели – по ту сторону экрана…
А в то же время ты думаешь о том, что прежде это была ТВОЯ кожа.
И ты жила в ней – такая веселая и живая.
И тебе совсем не было страшно и тесно в ней.
– Больно ли змее менять кожу? – спросила я Ивана-Джона, когда мы шли по лесной тропинке к тем снегам на вершине горы, куда я боялась забраться сама.
– Думаю, что да… – ответил он. – Что-то менять вообще больно. Представь, как она ползет еще незащищенным брюшком по камням. А потом чешуя становится плотнее. И все налаживается.
Да, я об этом не подумала: как она ползет потом. Пожалуй, это тоже больно. Какое-то время…
Тяжелый, как ртуть, лес был засыпан сухой хвоей, из-под которой выглядывали упругие влажные шляпки грибов. Они были как леденцы…
Их хотелось лизнуть.
– Почему я никогда не помню, как мы с тобой занимаемся любовью? – спросила я.
– В самом деле? – удивился он. – Тебе плохо со мной?
– Нет. Наоборот. Так хорошо, что я – летаю. Но потом. После… Это так странно, как…
Я не знала с чем это можно сравнить…
Было такое впечатление, что мы занимаемся любовью все время, даже тогда, когда вот так идем по лесу и разговариваем…
– Чтобы понять мир, достаточно одного Маркеса… Даже достаточно одного романа "Сто лет одиночества". То есть ощутить часть лучше, чем всю жизнь охотиться за целостностью, которой, кстати, нет…
(Неслышно отделяются от нас оболочки. Вот они, как сигаретный дым, взлетают вверх, все выше и выше… Здесь, в лесу, прохладно, поэтому они оказываются в незнакомой комнате, где в тяжелых рамах текут зеркала, а в них роятся сладкие сонные пчелы…)
– Жизнь – привычка. Человек в ней – самое негармоничное существо. Потому что он рефлектирует на каждом шагу и на каждом шагу врет, врет. Себе и другим. Представь, как было трудно Галилею внушать толпе невежд то, что он знал наверняка, что доказал математически и на что положил жизнь. И… отступить! Но представь, с каким надрывом, с какой энергетикой он выкрикнул свои последние слова о том, что "она вертится!" Но этот короткий отчаянный крик имел отголосок на многие поколения вперед. Возможно, больше, чем тома научных работ, появившиеся позже…
(…Вот под самым потолком эфемерные тела рассыпаются на тысячи молекул. Четыре глаза, словно бабочки, бьются в зеркала… Все переплетается в тяжелом единстве…)
– Гений – тот, кто при любых обстоятельствах способен чувствовать себя свободным. Это – свобода от жизни, но – противоположная самоубийству.