Демон Максвелла - Кизи Кен Элтон


Во все времена человечество преследовал зловещий призрак энтропии, а в переводе на бытовой язык – страх смерти и хаоса. "Демон Максвелла" Кена Кизи – квинтэссенция честных и нелицеприятных размышлений на эту тему. Эта книга – настоящее откровение о переходе от бунтарских хипповых 60-х к эпохе, ознаменованной глубоким сомнением в достижимости идеалов всеобщего братства и единения.

Содержание:

  • Освобождение 1

  • Дебоширка Джун 2

  • День матери, 1969 год - (Квистон) 2

  • Автомобилист за границей 3

  • Абдулла и Авен-Езер 8

  • На следующий день после смерти Супермена 12

  • В поисках тайной пирамиды 20

  • Киллер 36

  • Олеография - (Демонические дела и наркоманские куплеты) 42

  • Поиски доктора Фэна 43

  • Встреча с Великой Китайской стеной 46

  • Про то, как Белкин-Обманщик познакомился с Большим Двойным Медведем - (Сказка бабушки Уиттиер) 56

  • Великая пятница - (Рассказ бабушки Уиттиер) 58

  • Теперь мы знаем, сколько дырок можно проделать в Альберт-холле 64

  • Демон Максвелла - (эссе) 68

  • Последнее явление Ангелов 79

  • Примечания 80

Кен Кизи
Демон Максвелла
(сборник рассказов и эссе)

Посвящается Джеду, живущему за рекой

Судья на процессе назвал его Облезлым Галаадом , и позднее, скрываясь в Мексике, он написал следующие строки:

Иметь пять тысяч и остаться с песо,
Лишиться славы и отбросы жрать, -
Хотел бы знать – за коим бесом
Решил я наркоманом стать.

Вчера еще – талант великий,
С которым встрече каждый рад,
Сегодня – беженец безликий,
Он же – Облезлый Галаад.

Не заржавел ли меч, о рыцарь?
Беги, пока хватает сил,
От двух держав тебе не скрыться,
Каким бы ловким ты ни слыл.

Приблизительно так все оно и было.

Освобождение

Я прибыл в полицейский участок округа в своем обычном виде – кожаная куртка, полосатые штаны, ботинки и серебряный свисток на шее. В лагере позволяют ходить в своей одежде. Но здешние полицейские на дух не переносят этого. Лейтенант Гердер оторвался от пишущей машинки, взглянул на меня, и его мертвое лицо еще больше помертвело.

– Ну что, зайчик. Сдавай сюда весь свой хлам.

– Весь? – Обычно заключенным Почетного лагеря доверялось самостоятельно отдавать часы, перочинные ножи и прочие мелочи.

– Весь. Не хватало еще, чтобы ты начал свистеть в разгар ночи.

– Тогда извольте составить полную опись имущества.

Лейтенант награждает меня пронзительным взглядом, берет из стопки бланк и заправляет его в каретку.

– Один свисток, – начинаю перечислять я, снимая с шеи цепочку, – с припаянным к нему серебряным распятием.

Лейтенант не шевелится.

– Губная гармошка, настроена на ми-бемоль.

Лейтенант продолжает смотреть на меня из-за машинки.

– Ну давай, Гердер. Ты хочешь получить весь мой хлам, а я хочу, чтобы все до последней мелочи было описано.

Мы оба прекрасно понимаем, что на самом деле меня интересуют две мои записные книжки.

– Клади все в лоток, – говорит он. – И стаскивай с себя этот маскарадный костюм.

Он выходит из клетки, и я снимаю с себя куртку с бахромой, которую Бигима сделала мне из шкуры лосихи, сбитой Хулиганом на перевале Семи Дьяволов, когда он ехал с зажженными фарами и отказавшими тормозами.

– Клади ее в лоток. Руки на стену, ноги на ширину плеч. – И он ударяет меня ногой под коленку. – Рэк, прикрой меня, пока я шмонаю заключенного.

Меня обыскивают с головы до пят, забирают темные очки, носовой платок, щипчики для ногтей, шариковые ручки и все остальное. Оба моих блокнота завернуты в толстый пергамент, расписанный для меня Фастино во время отвальной. Гердер срывает его, запихивает в корзину для бумаг и швыряет блокноты поверх остальных вещей.

– В соответствии с законом, Гердер, я должен получить опись этого имущества.

– Пока ты находишься у меня, закон для тебя – я, – сообщает лейтенант Гердер.

Он говорит это спокойно и бесстрастно. Просто ставит меня в известность.

– Ну ладно, тогда вы все будете свидетелями, – я достаю из лотка блокноты и показываю их помощнику шерифа Рэку и остальным присутствующим. – Все видели? Два блокнота.

После чего отдаю блокноты Гердеру, который относит их в свою клетку, кладет рядом с печатной машинкой и начинает стучать по клавиатуре, не обращая внимания на излучаемую в его адрес ненависть. Рэк проявляет большую нервозность – вместе со многими из присутствующих ему предстоит вернуться обратно в лагерь, где он будет невооруженным охранником. Сначала, пытаясь умаслить нас, он начинает нам подмигивать, а потом поворачивается ко мне и расплывается в честнейшей доверительной улыбке.

– Так ты хочешь написать книгу об этих шести месяцах, которые провел у нас?

– Думаю, да.

– И будешь публиковать ее в еженедельных приложениях к "Хронике"?

– Надеюсь, что нет. – Еще не хватало, выдавать по три страницы воскресному приложению. – Это будет издано отдельной книгой.

– Боюсь, тебе придется многое изменить… например, имена.

– Ни за что. Разве можно выдумать имена лучше, чем сержант Рэк и лейтенант Гердер?

Пока Рэк обдумывает ответ, Гердер пропихивает ему в окошко бумаги:

– Подпиши.

За отсутствием ручки Рэку приходится воспользоваться одной из моих. Получив подписанные бланки, Гердер вынимает из лотка все мои шмотки и кладет их в пронумерованную картонную коробку, накрывая сверху моей курткой.

– Вот и хорошо. – Он поворачивается к панели дистанционного управления. – Можешь застегнуть штаны и подойди к решетке.

– А мои блокноты?

– В камере есть бумага. Следующий.

Рэк возвращает мне ручку, когда я прохожу мимо, и Гердер оказывается прав: в камере действительно есть бумага. Сиксо тоже уже там. Правда, теперь он в синем комбинезоне вместо ярких слаксов и спортивной куртки, но продолжает вести себя вызывающе, притворяясь крутым:

– А вот и мои котики!

Один за другим в камеру входят заключенные, доставленные Рэком. Все они уже прошли сквозь руки Гердера, лишившего их сигарет, бумаги и всего остального.

– Мне очень жаль, – говорю я.

– Руки прочь от Дебори, – предупреждает их Сиксо. – Он страшен в гневе.

И тут же доносится звон ключей.

– Дебори! К тебе Дагз!

Дверь распахивается, я выхожу и иду вдоль ряда камер в приемную. Там за столом уже сидит Дагз, осуществляющий надзор за условно осужденными. Перед ним рядом с судебными документами лежат мои блокноты. Дагз отрывается от бумаг и поднимает голову.

– Я вижу, ты вел себя вполне прилично, – замечает он.

– Я – хороший.

Дагз закрывает папку.

– Как ты думаешь, к полуночи кто-нибудь за тобой приедет?

– Может, кто-нибудь из родственников.

– Из Орегона?

– По крайней мере, я надеюсь на это.

– Кто-нибудь из родственников. – Он устремляет на меня взгляд профессионального полицейского – в меру сочувствующий, в меру откровенный. – Приношу свои соболезнования по поводу отца.

– Очень тронут.

– Из-за них судья Риллинг и вынес такое решение.

– Я знаю.

Еще в течение некоторого времени он читает мне лекцию о вреде ля-ля-ля, и я даю ему договорить до конца. Наконец он встает, обходит стол и протягивает мне руку:

– Ну ладно. Только не пропусти утреннее заседание в понедельник, если хочешь, чтобы тебя отпустили на поруки в Орегон.

– Обязательно буду.

– Я тебя провожу.

По дороге в камеру он спрашивает о моих тюремных записях и о том, когда они выйдут. Когда будут закончены, – отвечаю я. И когда это может произойти? Когда все будет закончено. Собираюсь ли я описать сегодняшнюю беседу? Да, и сегодняшнюю, и судебное заседание на прошлой неделе – все.

– Дебори! – окликает меня Сиксо через решетку. – И еще вставь в свою долбаную книгу, как меня оторвали от общества и в течение пяти с половиной месяцев заставили играть здесь в пинокль с местным начальством. И всякий раз, когда у этих бугаев заканчиваются сигареты, кто-нибудь из них интересуется: "А какие сигареты курит Сиксо? "Винстон"? Вот пусть и гонит!" Это честно, старик, или как? Но им меня не сломить! Анджело Сиксо все перенесет.

Некоторые чуваки так умеют жаловаться, что в их устах жалоба звучит похвальбой.

Дверь за мной закрывают, и Дагз уходит. Сиксо садится. Он мотает уже второй срок. А некоторые сидят и по три раза. Тех, кого выпускают на поруки, называют краткосрочниками. Но иногда малый срок отсидеть сложнее, чем большой. И у многих краткосрочников едет крыша, или они сбегают.

Лучше сидеть тихо. Этому и посвящены мои записи.

Заключенные всё прибывают. Кто-то кричит:

– Окститесь, ребята, здесь уже ногу поставить негде!

Сжимается пространство, пухнет время.
Забита камера: ни охнуть, ни вздохнуть.
Преступника печален путь -
Влачит своей он жизни бремя.

За стенкой стук костяшек домино,
Уже три дня я должен быть свободен,
Но вертухаям это все равно,
Для них я ни на что не годен.

Сегодня? Завтра? В Рождество?
Когда меня отпустят кровопийцы?
Ведь я же, право, не убийца,
К чему им это торжество?

Один стукач донос состряпал
И коноплю у нас нашел,
С собой полицию привел,
И на меня властям накапал.

Не помогли мои уловки,
И здравый смысл не уберег,
И недостало мне сноровки,
И я спасти себя не смог.

Как рыбу, на крючок поймали,
И я перед судом предстал.
Вершитель судеб срок мне дал,
Меня достойно наказали.

Но к черту Джонсона, Вьетнам,
И пацифистов, и вендетты!
Долой постыдные наветы!
Свободу всем – и вам и нам!

Лежит мой палец на курке,
И я есмь лезвие свободы.
Лассо звенит в моей руке,
Я все освобожу народы.

Без двадцати двенадцать меня вывели из камеры, отдали мне мою одежду, свисток и губную гармошку и отвели в помещение, где уже сидел один краткосрочник – рыжий с проседью чувак лет шестидесяти.

– Фредди, на выход! Я готов! – повторял он, расхаживая взад-вперед по тесной каморке, то поднимая, то опуская старомодную подставку для чистки обуви, битком набитую личными вещами. На нем был потертый черный костюм, белая рубашка и темно-бордовый галстук. Ботинки ослепительно блестели.

– Ты за что?

– За траву. А ты?

– Я замахнулся ножом на шурина, а моя старуха вызвала полицию. Мы даже и подраться не успели. Впрочем, я не жалуюсь. Главное, чтобы мне не вставляли палки в колеса.

Он поставил свою подставку, глотнул кофе и снова поднял ее.

– Вот так-то, сэр!

– Желаю вам успеха, – откликнулся я.

– И тебе того же. Плевать я хотел. Я даже похудел здесь. Познакомился с хорошими ребятами…

В помещение заходит молодой чернокожий заключенный и передает ему клочок бумаги с записанными на нем цифрами.

– Надеюсь, я разберу твой почерк, – замечает старик.

– Я специально написал покрупнее. Не забудь, папаша. Позвони ей, как только окажешься рядом с телефоном, и скажи, что ее Песик все еще подтявкивает.

– Ладно-ладно, обязательно.

– Спасибо, папаша. Удачи тебе.

Как только пацан выходит, старик рвет бумажку и бросает обрывки в писсуар.

– Несчастный бродяга. Как видишь, придурков здесь тоже предостаточно. – Он снова ставит свой ящик и начинает на ходу потирать руки. – Вечер еще только начинается. Главное – успеть на автобус. Сколько сейчас времени?

– На моих ровно двенадцать. За мной должны приехать, так что мы можем вас подкинуть.

– Премного благодарен. Ровно двенадцать? Ну и наплевать. Все равно у нас ничего нет, кроме времени. Так за что, ты говоришь, тебя посадили?

– Хранение и разведение.

– Стыд и срам – за какую-то траву, подаренную нам Господом! Если бы Он не хотел, чтобы она росла, Он бы не дал нам ее семян. И сколько они тебе дали?

– Полгода тюрьмы, пятьсот долларов штрафа и еще три года условно.

– Вот сволочи.

– Но я уже свое отсидел.

– Догадываюсь. Только время… – он снова отхлебывает остывший кофе, – и… я готов.

Он ставит чашку на скамейку и снова поднимает свой ящик.

– Франклин! – доносится до нас голос. – Уильям О.

– Готов, начальник! Уже иду!

Я остаюсь один и допиваю остатки кофе из его чашки. С трубы свисает пластиковый мешок, в котором хранился его костюм, на полу валяется синий комбинезон. Одежда для призраков. Я тоже готов. Все документы заполнены.

– Дебори! Девлин И.

– Иду!

Блокноты мне так и не вернули.

Дебоширка Джун

…ее всегда приглашали на всякие мероприятия. Она появилась утром вместе со своим стариком по имени Хьюб, который, как выяснилось, сидел вместе со мной в тюрьме. Знаменит тем, что растянул двухмесячный срок, полученный за нарушение порядка, на два года, так как отказывался от каких бы то ни было сделок с властью. Гордится своей репутацией и клянется, что с насилием покончено – никаких потасовок, никакой выпивки.

Джун привезла его рано утром из Калифорнии к нам на ферму, полагая, что мы сможем оказать на него умиротворяющее воздействие. Ее "нова" заглохла на дороге перед самым поворотом к дому. И оба, запинаясь, принялись что-то бормотать в свое оправдание. Лицо Джун заливала краска, огромные татуированные руки Хьюба мяли друг друга, как мастифы на ринге.

Мы поговорили о ранних заморозках и несозревших помидорах, некоторые из которых дозревают на подоконниках, если туда падает солнце. Я посоветовал им воспользоваться нашей машиной и салазками, чтобы стащить их тачку с дороги. И они двинулись прочь – Джун впереди, с сумкой, при каждом шаге ударявшейся о ее угловатые колени. Я почему-то вспомнил Стейнбека, тридцатые годы и написанные от руки объявления, которые приклеены ко всем кассовым аппаратам окрути: "Чеки обналичиваются только на стоимость покупки!"

У посеребренного изморозью поля останавливается первый школьный автобус, и из него выходит Калеб, прямо напротив того места, где впритык стоят наши с Хьюбом драндулеты. Дети в окнах показывают пацифистские знаки, вероятно реагируя на внешность Джун.

Мимо проезжает сосед – тот, который богатенький, с состоятельными родственниками и ранчо вместо фермы. Он сидит за рулем новенького темно-бордового "мустанга".

Раздается лязг металла, и я слышу, как машины заворачивают на дорожку, ведущую к дому.

Калеб приносит почту – счета, рекламные бюллетени и книгу в твердом переплете "Любовь к родине", написанную каким-то знаменитым подвижником, имя которого мне ничего не говорит. Сомневаюсь, что кто-нибудь может научить меня любить родину.

Солнечные лучи просачиваются сквозь сентябрьскую дымку, освещая оживленную деятельность. Откуда-то сверху доносится шум пролетающего самолета, и пшеничные зерна наливаются золотом.

Потом прибывает следующий автобус со старшеклассниками, из которого выходят Квистон и Шерри. Калеб бежит им навстречу, размахивая над головой золотым колоском:

– А вы еще не знаете, к нам приехала Джун со своим Громилой!

День матери, 1969 год
(Квистон)

Она вышла из леса, и теперь, я думаю, ее надо как-то назвать.

Папа тоже размышляет над этим.

Это – девочка, и мне кажется, ей подошло бы имя Фалина. Шерри говорит: "Класссно!"

Мы с Калебом и Шерри поим ее в саду теплой водичкой из бутылочки. А папа собирается нас снимать и суетится со штативом, подыскивая место без тени. По-моему, она выглядит потрясающе, когда прыгает на солнце по мягким желтым зарослям горчицы. Я начинаю думать о звериной пушистости и о быстро проходящем времени, а также о том, как здорово будет потом собрать все фотографии, где будет видно, как мы росли вместе с ней и со всеми коровами, собаками, утками, гусями, голубями и павлинами, котами, лошадьми, цыплятами и пчелами, вместе с попугаем Рамиочо, вороном Василием, осликом Дженни и остальными ребятами.

Фотоаппарат включается, и папа снимает сначала, как мы с Калебом кормим ее, а потом, как Шерри плетет венок и надевает ей на шею – теперь она настоящая принцесса Фалина. Потом появляется самосвал Доббса, битком набитый его детьми и компостом, заказанным мамой.

Мы все едем на мамин огород, и от нас начинает разить как от команды ассенизаторов. И папа еще снимает, как мы лопатами разгружаем компост. А потом, как мы стоим с лопатами и метлами на плечах. Потом он снимает куриц, выстроившихся у изгороди, как для классной фотографии, и еще Стюарта, который задает жару доббсовскому псу Килрою. А затем ему приходит в голову закончить пленку съемкой лошадей на дальнем поле.

– Квистон, – говорит он, – запри всех этих собак в сарай, чтобы они не приставали к олененку.

После того как собаки заперты, мы забираемся в кузов самосвала, который ни разу не поднимался с тех пор, как Доббс приладил его к машине, и отправляемся на пастбище. Я, Калеб, все доббсовские дети и Шерри, зажимающая нос, чтобы не чувствовать запаха. Когда мы проезжаем мимо сада, я вижу, что она все еще там, где мы ее оставили, – в зарослях горчицы за трактором. Она стоит с высоко поднятой головой, как настоящая принцесса, в своем венке из ромашек и васильков.

Лошади при виде такого количества гостей приходят в возбуждение. И папа снимает, как они со своенравным видом носятся по зеленому ковру. Он снимает до тех пор, пока у него не кончается пленка, потом убирает фотоаппарат в чехол и достает ведро с зерном. Несколько раз он встряхивает его, чтобы лошади поняли, что оно не пустое, а потом направляется к боковым воротам. Он хочет увести их с главного пастбища, чтобы потом на нем еще можно было собрать сено. Но лошади идти не желают. Жеребцы Дикий Фырк и Джонни толкаются и покусывают друг друга. Как пацаны в раздевалке, – говорит папа. Дикий Фырк – аппалачский жеребец, которого бросили у нас проезжие прошлой осенью, и он будет принадлежать мне, если я докажу, что могу как следует за ним ухаживать.

– Его мать – белоглазая кобыла – наблюдает за своим сыном. Смотрит, как тот отдает дань увлечениям молодости, – говорит Доббс. Потом она поворачивается и идет к воротам, где папа трясет своим ведром. Дикий Фырк следует за ней, а за ним – ослик Дженни. Упрямый и близорукий мерин Джонни – последний. Нам довольно долго приходится за ним носиться, пока мы не подгоняем его достаточно близко к остальным лошадям. Только тогда он различает сыплющееся из ведра зерно и переходит на галоп.

Папа говорит, что Джонни напоминает ему старого гордого техасского рейнджера, который всегда добивается своего и никогда не берет подачек. Но теперь Джонни постарел и в конце концов таки устремляется к ведру.

Дальше