Демон Максвелла - Кизи Кен Элтон 23 стр.


– О нет! Теперь все изменилось. Реформы Папы Мао принесли много бед, но они же почти вдвое увеличили продолжительность жизни китайцев. Поэтому доктор Фэн все еще может быть жив. Вполне допускаю, что он где-нибудь сидит и пытается примирить непререкаемую марксистскую диалектику с неуловимостью жизни свободного духа.

– И он по-прежнему в Китае?

– Наверняка. Думаю, новая клика считает его абсолютно безвредным книжным червем.

– Понятно, – отвечаю я, все отчетливее представляя этого старого восточного лиса. – Очень интересно, но пока я плохо себе представляю, как это можно вписать в спортивную командировку. Где связь? Где суть? Где мораль?

– А я откуда знаю, – откликается священник из-под задранного свитера. Наконец его выражающая обреченность физиономия вновь появляется из потрепанного воротника, и он глубоко вздыхает. – Но на самом деле, старина, мне на это наплевать. Какая разница… Я прошу тебя найти Фэна. Вот тогда ты его обо всем и расспросишь. Он – как раз человек, который умеет отвечать на такие вопросы.

И он, опустив голову, направляется к двери.

– Пошли пройдемся. Мне надо пива. К тому же я знаком с парой книжников в районе Телеграфа, у которых может быть более свежая информация о нем.

Чтобы развеять его подавленное состояние, я принимаюсь расхваливать церковь, когда мы проходим мимо, но он даже не оборачивается.

– Ненавижу эту кучу ханжеского дерьма, – замечает он. – Чистый бутик. Никакой духовности. Может, прядильная фабрика и была лишена этого шпиля, зато она обладала неким духом. Помнишь, чего мы только не получали на ее отжимном прессе? А теперь все кончилось. – Он засовывает руки в карманы и ускоряет шаг. – Мне больше нравилось, как было прежде. Старомодно, зато круто.

– Зачем же ты позволил ее перестраивать?

– Я не позволял. Это все мои боссы – Экуменический совет Калифорнии. Ты случайно не видел, как пару лет назад меня наградили благодарностью от президента? За нашу программу Беглых Рейнджеров? С этого все и началось. "Ассошиэйтед-пресс" сняло наших ребят на заднем крыльце, и когда епархиальные власти в Беркли увидели, что мы собой представляем, они чуть не обосрались от стыда. Думаю, если бы они нашли мою хижину, они бы и ее уделали кирпичами. Это – часть интеграционной политики городского совета по благоустройству Беркли – закладывать кирпичом все, что режет глаз. Наплевать, что внутри, главное скрыть гнойники. Да ты сейчас все сам увидишь.

И я действительно увидел, как только мы добрались до района Телеграфа. Улицы по-прежнему были полны оборванцев, но штаны на них были почище, а заплаты казались не столько данью необходимости, сколько моде. Кофейни, когда-то бурлившие песнями протеста, столь же черными и горькими, как подававшийся в них кофе, теперь предлагали сладкие травяные чаи в сопровождении классической гитары. Нищие покупали "Перье", а кришнаиты разгуливали в брючных костюмах и париках. Потайные проходы, в которых призрачные дилеры с полуприкрытыми глазами шептали: "Кислота? Гашиш?", теперь были откровенно разукрашены всевозможными абсурдными картинками, а дилеры расхваливали свой товар как льстивые зазывалы: "Мы вас не разочаруем! Все честно, без дураков!"

Не было видно даже молодняка, обычно играющего на бонго в переулках. Теперь он двигался по главной улице с орущими хромированными магнитофонами. Мне ничего не оставалось, как только покачать головой:

– Теперь я понимаю, о чем ты.

Мой приятель мрачно ухмыляется.

– "Девочки – кокетки, мальчики – конфетки", – мрачно напевает мой приятель. – Все истерически возбуждены и живут в ожидании чуда. Ты слышал о реинкарнации Кливера? Ты знаешь, что парк Народов Земли собираются переименовать в Сады Геев? Господи, что стало с нашим Отважным Юным Беркли?

Мне нечего было на это ответить, а библиофилы не смогли добавить к тому, что мне уже было известно о судьбе Фэна, ничего нового. Да и обитатели Пекина тоже мало что смогли мне рассказать. Уже целую неделю после приземления в Китае я бросаюсь на всех местных обитателей, владеющих английским, однако произносимое мною имя не вызывает у них ровным счетом никаких реакций. Наш постоянно улыбающийся гид, крайне лояльный и добросовестный мистер Муд, вообще заявляет, что никогда не слышал о китайце со столь странным именем.

А затем по иронии судьбы тот же самый мистер Муд дарит мне первый луч надежды на то, что, возможно, старик все еще жив. Доведенный до изнеможения непрерывными расспросами о пропавшем учителе, Муд стоит в дверях маленького туристического автобуса, готовясь провести нас через главные ворота Пекинского университета, где нам предстоит ознакомиться с факультетом физической культуры. Мрачно нахмурившись, он советует отложить расспросы на следующий этап путешествия по Китайской Народной Республике. Так будет лучше для всех. И, снова расплывшись в улыбке, добавляет:

– Потому что, гм-гм, не каждому полезно встречаться с доктором Фэном, даже если он и существует.

Подтверждая таким образом, что данное лицо, хоть и в опале, все еще может где-то находиться. Но в какой конуре и в какой провинции? Муд, судя по всему, знал, однако, прежде чем мне удалось что-либо выяснить, он уже перешел к следующей теме. Но если это известно ему, должны знать и остальные. Кто? И вот, когда мы покидаем обшарпанный гимнастический зал и следуем за Блингом через кампус, мне в голову приходит самоочевидная мысль.

– Послушай, Блинг, а что, если мы забежим на философский факультет?

– Чтобы расспросить о твоем ископаемом мыслителе? – смеется Блинг. – Старик, я в течение нескольких недель пытался отыскать профессора, который, я знаю, живет в этом чертовом кампусе, всех расспрашивал. Но пекинские бюрократы ничего не знают и не хотят знать, а даже если и знают, все равно ничего тебе не скажут.

И тем не менее первая же женщина, на которую мы натыкаемся в голом старом здании, озаряется светом, когда Блинг переводит ей мой вопрос. В течение некоторого времени он слушает ее щебет, а потом поворачивается к нам с округлившимися от изумления глазами.

Она говорит "да", черт побери! он абсолютно жив и до сих пор преподает на факультете, а живет в двух кварталах отсюда, рядом с гимнастическим залом, где мы только что были. Более того, она готова позвонить ему и узнать, сможет ли он принять зарубежных паломников.

И вот я стою со своими тремя спутниками перед маленьким коттеджем, приютившимся под нависшими ветвями эвкалипта, и жду, когда маленькая девочка с хвостиками на голове выяснит у своего прадеда, готов ли он принять посетителей. Американские шуточки стихают, и мы глупо стоим рядком в чисто выметенном маленьком дворике, ожидая встречи с человеком, в существование которого мы даже не верили. В Пекине царит полдневная тишина, лишь издали доносится странно знакомая музыка, сопровождающаяся треском иголки проигрывателя.

– Послушай, а это не Гудман? – шепотом спрашивает фотограф. – Бенни Гудман и оркестр Дорси.

Однако, прежде чем кто-либо успевает высказать свои предположения, раздвижные двери открываются и в их проеме появляется девочка, а за ней, по прошествии некоторого времени, старик в Суньясеновском прикиде эпохи Мао и серых фетровых тапочках. Вид у него призрачный, как у прошлогодней плесени.

За исключением выражения глаз и улыбки. Глаза из-за очков в металлической оправе смотрят с остротой нефритовых осколков. А таинственная и в то же время бесшабашная улыбка светится чем-то, напоминающим одновременно Мону Лизу и орка. Старик выдерживает паузу, с интересом оглядывая нас, а затем протягивает мне руку, покрытую старческими пятнами, с таким видом, словно держит в ней камень, а с его губ вот-вот сорвется известная фраза: "Ну что, Кузнечик… явился?"

Однако вместо этого он произносит по-английски: "Прошу, господа".

Я пожимаю ему руку и уже собираюсь осведомиться: "Полагаю, что вижу перед собой доктора Фэна?", однако вместо этого с трудом выдавливаю из себя: "Да… с удовольствием… мистер Юлань… это честь…"

Девочка придерживает дверь и кланяется каждому из нас. Мы минуем небольшую переднюю и проходим в помещение, которое, вероятно, служит ему кабинетом и гостиной. Окна почти полностью закрыты свисающей серо-зеленой листвой эвкалипта, однако в комнате довольно светло, даже светлее, чем на улице. Древняя мебель, как перегной, излучает фосфоресцирующий свет. Он мерцает на старой штукатурке и поблескивает в трещинах кожаной обшивки. Сияет даже темное дерево кухонной двери и книжных стеллажей, отполированное до блеска многолетними уборками.

Стены пусты, за исключением длинного рукописного календаря и студенческой фотографии в рамочке, напоминающей о далеком черно-белом прошлом. На лакированном полу стоит торшер, пустая урна для бумаг, кожаный диван, козетка на двоих и кресло, которое в двадцатые годы могло бы украсить любую американскую гостиную. Очевидно, что оно-то и является любимым местом доктора. Он встает рядом с ним и кивком головы указывает редактору и Блингу на диван, а тучному фотографу – на козетку. Мне, как студенту, вызванному на собеседование с профессором, он указывает на керамическую урну.

Когда мы наконец рассаживаемся в соответствии с его пожеланиями, он опускается в кресло, складывает на коленях руки и, улыбаясь, поворачивается ко мне. Я чувствую, как к голове приливает кровь, а все мысли из нее испаряются, и начинаю молоть всякую ерунду, пытаясь объяснить причину нашего появления. Думаю, мне бы никогда не удалось восстановить наш разговор, если бы я случайно не сунул руки в карманы своей широкой куртки и не нащупал бы там кассетный магнитофон Блинга. Мне хватило журналистского самообладания незаметно включить его.

И сейчас, когда я по прошествии нескольких недель и на расстоянии нескольких тысяч миль от места нашей встречи в тиши своего кабинета пытаюсь расшифровать запись, чтобы получить образчик восточной мудрости, который мог бы отослать своему приятелю в разлагающийся Беркли, я по-прежнему ощущаю всю неловкость ситуации.

Встреча с Фэном в Пекинском университете за день до марафона

Доктор Фэн: Не согласитесь ли вы выпить чаю, господа?

Американцы: Да-да, конечно, будьте любезны.

Доктор Фэн: Прошу прощения.

Произносит что-то по-китайски. Из-за стены доносится стук деревянных сандалий, и дверь на кухню со скрипом открывается, впуская звуки классического джаза в исполнении биг-бэнда.

Доктор Фэн: Что вас привело в Китай?

Блинг: Я живу здесь… и учусь в этом университете.

Доктор Фэн: И что же вы изучаете?

Блинг: Китайское право, а также занимаюсь легкой атлетикой.

Доктор Фэн: Очень хорошо. А остальные?

Дебори: А мы – журналисты, сэр.

Доктор Фэн: Извините, но с годами я стал хуже слышать.

Дебори: Мы – журналисты! И приехали сюда освещать соревнования по бегу. Пекинский марафон, который состоится завтра. Пол – редактор нашего журнала, Брайан – фотограф, а я – журналист.

Доктор Фэн: А-а… спортивный комментатор.

Дебори: Не совсем. Вообще-то я пишу романы и повести и считаюсь у себя на родине писателем.

Это вызывает хрюканье моих американских спутников: "Да что ты говоришь? Считаешься писателем?"

Дебори: К тому же я большой поклонник "И-цзина" – китайской книги перемен. Уже более десяти лет я ежедневно прибегаю к ее предсказаниям.

Еще более громкое хрюканье: "Ну и ну! Он еще и поклонник "И-цзина"!"

Дебори: Но на самом деле я приехал в Китай, доктор, только для того, чтобы узнать о вас. Может, вы не догадываетесь, но уже в течение многих лет американские философы задаются вопросами: "Что стало с доктором Фэн Юланем? Чем он теперь занимается?" То есть люди, на которых серьезно повлияли ваши труды… они хотят знать…

Эта тирада милостиво прерывается скрипом двери и позвякиванием чайных чашек.

Американцы: Спасибо. Как это любезно. Чай – это именно то, что было нужно…

Доктор Фэн: Приятного аппетита.

Ерзанье. Прихлебыванье. Звяканье фарфора. И общая атмосфера веселого выжидания.

Дебори: Ну и как вы, доктор? То есть чем вы занимались все это время?

Доктор Фэн: Работал.

Дебори: Преподавали?

Доктор Фэн: Нет. Работал над книгой.

Дебори: Здорово. И что это за книга?

Снова повисает ироническая пауза.

Доктор Фэн: "История китайской философии". Как всегда. Над чем я еще могу работать?

Дебори: Ну да, конечно. Я хотел спросить, в какой именно форме. Переработка для нового издания?

Доктор Фэн: Нет. Это не переработка, а продолжение. Пятый том. Попытка анализа Культурной революции – задача, которая, боюсь, может мне оказаться не по силам. Однако я убежден, что эти последние пятнадцать лет должны быть проанализированы и изучены.

Дебори: Последние пятнадцать лет? Еще бы! Все только и ждут этого. Потрясающе! Правда, ребята?

Единодушное согласие, хлюпанье чаем, звон чашек о блюдца, и снова тишина.

Дебори: Очень вкусный чай. А что это за чай, кстати?

Доктор Фэн: Китайский.

Чувствуете? Насколько все неловко и искусственно. И даже вечером, уже вернувшись в гостиницу, Великий Писатель никак не может избавиться от унизительного осадка, оставшегося после этой встречи, и, мучимый бессонницей, достает со дна чемодана данную ему на прочтение книгу. Он открывает ее и начинает читать в свете ночника, ощущая, как его тут же захватывает ясная прозрачность текста.

Через два часа Великий Писатель, склонив голову, откладывает книгу и только тут начинает понимать, с кем ему довелось познакомиться на этой окраине мироздания.

Он понимает, что философ Фэн произвольно определил четыре состояния человека, которые дают возможность судить о стадиях его этической развитости. Эти состояния включают в себя 1) неосознанное, или "невинность", 2) самосознание, или "сфера практики", 3) понимание другого, или "сфера этики" и 4) всеосознание, или "сфера трансцендентального".

Первые два состояния, согласно доктору Фэну, являются "дарами природы", а вторые представляют собой "порождение духа". При этом он признает, что периодически они неизбежно вступают между собой в противоречие, и величайшим заблуждением является представление о том, что одна из сторон может одержать над другими окончательную победу.

Писатель поднимает голову от уже закрытой книги и вспоминает прогулку по вырождающемуся Беркли и свой вопрос об уместности философских изысканий в спортивном репортаже. Так вот он как связан с книжниками из района Телеграфа и сегодняшним идеализмом, этот отлакированный китаец. Ведь он пытался разрешить ту самую дилемму, о которую споткнулись шестидесятники: как совместить священный поток бытия с заботами ежедневной жизни? Можно себя скрутить и изгнать свиней со своей стоянки, но как очищать ее от свинств, не превращаясь в нечто типа полицейского надзирателя? Это стало камнем преткновения для мощнейшего общественного движения, и Фэн Юлань сохраняет свою значимость, потому что пытался своей мыслью осветить эту проблему со всех сторон. Как это ему удалось, живя на краю света? Как ему удавалось постоянно убегать от преследователей и при этом сохранять свою веру? Да еще в течение столь долгого времени?

Старый Лис наверняка мог бы ответить на эти животрепещущие вопросы, но единственное, на что был способен Великий Писатель, – это выяснять сорт чая. Прискорбно…

И лишь в самом конце, когда посетители уже выходили во двор, погрузившись в блуждающие китайские сумерки, он задал вопрос, отчасти имевший отношение к делу.

Дебори: И еще, доктор. Существуют страшные рассказы… то есть мы слышали много неприятных историй о педагогах и ученых, которые… я хочу спросить, как вам удалось пережить все эти испытания?

Доктор Фэн (пожимая плечами): Более семидесяти пяти лет я занимаюсь изучением китайской философии, так что… (И он снова пожимает плечами и расплывается в такой беспечной улыбке, словно хочет сказать, что все это было ерундой. Однако за этой улыбкой ощущается хищная пытливость, свидетельствующая, что старый шутник не только в состоянии вынести все, пережить любые испытания, выкрутасы как отдельно взятых диктаторов, так и шаек, устраивающих культурные и прочие революции, – но еще и извлечь из них пользу. Словно это не просто горькая пилюля, которую нужно проглотить, а настоящий деликатес, который можно смаковать.)…так что я стал необычайно терпимым.

Встреча с Великой Китайской стеной

Приводимые здесь стихотворные строки взяты из "Дао дэ цзин" Лао-Цзы. Старший современник Конфуция (551–479 до н. э.), Лао-Цзы был историком, ответственным за архивы императорского двора царства Шу. Он не написал ни единой строки, но учил современников с помощью примеров и притч. Когда прославленный мыслитель покинул свой дом и направился в горы, чтобы встретить свой конец, на перевале его остановил стражник:

– Учитель, будучи вынужден охранять этот отдаленный пост, я не имел возможности посещать ваши лекции. И поскольку вы собираетесь покинуть этот мир, не могли бы вы оставить мне несколько слов своих наставлений?

Тогда Лао-Цзы опустился на землю и записал восемьдесят коротких стихотворений – менее пяти тысяч слов, после чего отбыл в неизвестном направлении.

Пред тем как рождена земля
И создан неба свод,
Была материя дана
В безмолвии пустот.
Она не знает перемен,
Извечна и прочна,
Ей не страшны ни смерть, ни тлен…
Вращается она.

Творя вокруг себя миры
И в сумерках, и днем,
И потому я до поры
Назвал ее "путем".
Себе мы форму придаем,
Как в амфоре вода,
А Небеса идут путем,
Который был всегда.

Тьма уже окутала небо на востоке, когда Янг свернул с главной дороги и приготовился к финальному спринтерскому забегу вдоль канала. В ста тридцати метрах от него по обеим сторонам дороги жались грязные кирпичные домишки, а еще дальше за двумя высокими акациями притаился дом его дяди. Это довольно большое, по сравнению с другими участками размером 10 на 10 ярдов, имение вмещало в себя зубоврачебный кабинет, мастерскую по починке велосипедов, дядину жену с четырьмя детьми, его престарелого отца, приходившегося Янгу дедушкой, мать Янга с ее птичкой, трех сестер и, как правило, одного-двух постояльцев, обитавших на тонких матрацах в ожидании ремонта транспортных средств или приходивших в себя после починки коренных зубов.

Янг не мог разглядеть дом за нависающими ветвями акаций, но зато мог с легкостью представить, что происходит внутри. Лампа уже перенесена из столовой на кухню, и все члены семьи переходят в мастерскую к телевизору и рассаживаются между упаковками с зубными протезами. Единственным источником света служит мерцание крохотного экрана, напоминающего в темноте трепетанье крыльев мотылька.

Назад Дальше