Так же было, когда стало известно, что Мари - следующая в очереди на освобождение. Чуть не каждый вечер кто-нибудь силком усаживал ее на стул их тюремной гостиной и совал ей в руки журнал или каталог. Что она наденет в день выхода из тюрьмы? Что-нибудь такое или вот такое? Кто-нибудь за ней приедет и встретит? И что она станет делать потом? Поедет на север или на юг, в город или в деревню? Что она выпьет в первый вечер на воле, и что съест, и покрасится ли, и в какой цвет? Вопросы в сущности были рассказами о сокровенных мечтах, и Мари норовила отмахнуться от них, чтобы не сболтнуть лишнего. Встречать ее никто не приедет, это она знала точно, однако бормотала что-то неопределенное, позволяющее думать, что где-то кто-то ее все-таки ждет. Не проговорилась она ни о деньгах в банке, ни о красном домике в Смоланде, ни слова ни про мебель на складе, ни про номер в стокгольмском отеле, заказанный на одну ночь и уже оплаченный. Ведь никто, кроме нее, не мог и мечтать о номере в отеле. У них нет ничего. Ни жилья, ни мебели, ни банковской ячейки, ни счета в банке, они, когда кончится срок, окажутся у ворот Хинсебергской тюрьмы с одной сумкой и в той же одежде, в какой сюда попали. Кроме Гит, конечно, у которой есть и кирпичная вилла, и некий Стуре с "вольво" - он есть и непостижимым образом продолжает быть все те четыре года, что его жена отбывает срок за преднамеренное убийство. Случай из ряда вон выходящий. Обычно мужья, если сами не угодили в Кюмлу или Халл, требуют развода, едва приговор супруге вступил в законную силу.
- Он просто боится ее, - шепнула как-то Агнета, отчего Лена разразилась хохотом. Но миндалевидные глаза Рози расширились, она чуть не задохнулась. Нельзя такое говорить! Он ведь ее муж!
Мари тогда чуть улыбнулась и еще ниже наклонилась над своей работой. Она упаковывала шнурки для обуви. Это была хорошая работа, наверное, даже лучшая. Упаковщица могла сидеть отдельно от остальных в своем углу, могла видеть и слышать все, что делается в швейном цеху, не принимая в этом никакого участия. Но такое счастье длилось обычно недолго - если часто проситься на упаковку, привлечешь к себе внимание дубачки. Не годится добровольно изолировать себя от окружающих - важно, чтобы все заключенные, включая даже бывших шеф-редакторов и вообще очаровательных женщин, работали наравне с прочими. В особенности с теми, что теперь согласились стать читателями или даже сотрудниками тюремной газеты. Так что ничего не оставалось, кроме как иногда садиться за швейную машинку, углубляя собственные социальные познания.
- До министра юстиции! - рявкает Гит.
Мари замирает на полушаге.
- Что?
- Ты должна дойти до самого министра юстиции - ради нас! И рассказать ему, как тут нам приходится!
Барбру хмурится.
- Не дергай Мари. У нее и так много дел.
Гит подается вперед так резко, что содержимое горшка грозит расплескаться.
- Да понимаю, не дура! Но вспомни-ка, Мари, что ты обещала. Найди его! Расскажи ему, что тут на самом деле безобразие творится, ладно?
Мари слабо улыбается и делает новую попытку дойти-таки до душевой. Обещала? Откуда Гит взяла, будто она ей что-то обещала? А голос за спиной делается все пронзительней.
- Нет, ты скажи ему, что ничегошеньки не сделано из того, что он тут нам наобещал, когда приезжал! Что душ и сортир в каждой камере! Скажи ему, что мы все так и ссым ночью в горшок, по крайней мере те, которые не лижут дубачкам задницу!.. Передай ему, да, нам только новые двери в камеры поставили, и что это за хрень такая, а, почему мужикам все сделали, а девчонкам фигушки…
- А ну замолчала, - огрызается Барбру, и Гит, ко всеобщему удивлению, умолкает.
Мари блаженствует под душем. В камерах жарко, даже осенью и зимой, и каждый раз все эти шесть лет к утру тело покрывается тонкой липкой пленкой, тюремной глазурью, которую она смывала прохладной водой. Сегодня эту ежедневную процедуру Мари выполняет с некоторой торжественностью. Последний душ в Хинсеберге!
Она месяцами готовилась к этому мгновению, в несессере лежит флакон шампуня - самый дорогой, какой удалось выписать по каталогу, невскрытая подарочная упаковка с пеной для душа и дезодорантом, закупленная еще весной в отпуске, и лосьон для тела, душистый, как мечта. Она не открыла ни одного флакона, все эти месяцы они стояли у нее в камере и ждали. Как и новое белье, красиво разложенное на койке, - ослепительно-белое и кружевное. Ждет.
Она не разглядывала собственного тела много лет, оно просто было при ней, словно непритязательная и малость потрепанная оболочка, но теперь Мари открывает глаза и внимательно себя изучает. Ладонь скользит по своду ступни, где кожа натянулась на тонких косточках, по свежевыбритому подъему до коленки, там виднеются старые шрамы - рассказ о детстве, и дальше вдоль пышной ляжки, вдоль высокого бедра - и замирает на груди. Прошло больше семи лет с тех пор, как к ней прикасался мужчина. Быть может, этого уже не случится никогда, быть может, Мари больше ни у кого никогда не вызовет желания. Слишком старая, думает она. Слишком страшная. Раз и навсегда осужденная за убийство.
Она изо всех сил трет массажной щеткой левый сосок. Больно, но в том и цель. Так ей и надо, чтобы не портила момента запретными мыслями. Последний душ должен стать блаженством, она предвкушала его долгие месяцы и годы. Но мысль неотвязна, как ни три, и криком отдается в виске. Никогда. Никогда. Никогда.
Впрочем, может быть, все-таки… Она замирает и смотрит на грудь. Кожа покраснела от щетки, и бусинка крови дрожит на конце соска. Одно "может быть", во всяком случае, не исключено, это следует признать. Торстен ведь жив. Он по-прежнему есть. В последние месяцы она не раз слышала его голос. По его новому роману сделали радиопостановку, и поздно вечером, лежа в темноте у себя в камере, Мари слушала, как он читает. Выговор остался почти такой же, ему так и не удалось окончательно избавиться от своих блекингских дифтонгов, но интонация стала более сдержанной и отрешенной. Почти холодной.
Мы часто думаем о нем, и Мари, и я. Видим, вот он стоит чуть в сторонке в светлом столовом зале риксдага, восемнадцатилетний чуть сутулый брюнет, челка свисает на глаза. Я не знала, кто он такой, и никто из нас, тех, что тем же вечером создадут Бильярдный клуб "Будущее", еще не знал друг друга. Мы приехали из семи разных городов в семи округах, и никто из нас до этого не бывал в риксдаге. И вот теперь мы стояли там, переминаясь в толстой зимней обуви на сверкающем паркете, толком не зная, как себя вести. Ладони у всех были влажные, и мы следили взглядами друг за другом, уже мечтая, чтобы поскорее наступила пятница, когда все кончится и можно будет наконец уехать домой.
Сиссела - она единственная была из Стокгольма - спасла всех своим опозданием. Много позже мы поймем, что Сиссела предельно взвинчена именно тогда, когда выглядит совершенно раскованной, но в тот раз все мы подумали, что она и вправду такая раскованная и беспечная, какой показалась, когда внезапно возникла в дверях и возгласила:
- Что ли тут обедают юные дарования?
Новоиспеченный пресс-секретарь Густен Андерссон, уполномоченный опекать нас, кашлянув, подтвердил, что да, это в общем-то, так сказать, обед юных дарований, иными словами, обед, устроенный вице-спикером в честь семи гимназистов, признанных победителями конкурса сочинений на тему "Народовластие и будущее". От неуверенности в его голосе мы почувствовали себя увереннее. Торстен иронически улыбнулся за его спиной и закурил трубку, Магнус повернулся к Сверкеру и пробурчал свое имя, и ему пробурчали в ответ, а Пер тем временем обтер несколько раз ладони о брюки, прежде чем подать руку девочке, спрятавшейся за стулом. Анна протянула белую руку и вяло пожала его ладонь, не подозревая, что тем самым предрешает свою судьбу. Я же приблизилась вплотную к Сисселе и уже тоже собралась протянуть руку, как в зал прошествовал вице-спикер.
Это оказался седовласый джентльмен, он здоровался с нами за руку, улыбаясь каждому безразмерной резиновой улыбкой доброго дядюшки, улыбкой, которая - как уверял Магнус несколько лет спустя - растянулась дополнительно на шесть сантиметров, когда обратилась к Анне. Та в ответ лишь робко улыбалась, отводя глаза, скользя взглядом по светлой мебели и тяжеловесной росписи стен.
- Очень приятно, очень приятно, - говорил вице-спикер. - Присаживайтесь, присаживайтесь.
Никто не смел первым приблизиться к накрытому столу, к наглаженной узорчатой льняной скатерти и голубой риксдаговской посуде. Магнус притворился, что не слышит, Торстен отвел челку со лба, Пер, сцепив руки за спиной, покачивался на каблуках точно в той же манере, какую мы вскоре увидим у его отца, епископа.
- Что такое? - удивился вице-спикер. - Неужели вы не хотите обедать?
Сиссела хихикнула:
- Хотим, только стесняемся.
Вице-спикер взглянул на нее, продолжая чуть улыбаться. Тушь с ресниц Сисселы с утра уже успела осыпаться, и теперь под глазами у нее лежали черные полумесяцы. Кроме того, на чулке виднелась стрелка, причем не сегодняшняя и не вчерашняя, судя по тому что ее пытались остановить в нескольких местах лаком для ногтей.
- Стесняетесь? - переспросил вице-спикер, пододвигая ей стул. - А чего вам стесняться? По-моему, вы только что показали, что вы - лучше всех.
Сиссела всегда уверяла, что мы именно тогда приобщились к успеху.
- И пошла поддержка за поддержкой, - не раз говорила она, когда, уже много позже, превратилась в чрезвычайно элегантную заведующую музейным фондом. - Так всегда и бывает. Тебе везет, если кто-то скажет, что тебе повезет.
Наверное, она была права. И, наверное, именно в тот момент мы увидели, какие возможности мы открываем друг для друга. Так мы стояли, семеро довольно одиноких восемнадцатилетних гимназистов, с рождения тосковавших по ровне, вдруг осознав, что такое эта компания вокруг. Вот люди, с кем есть о чем поговорить. Люди, способные понять. Люди - кстати, симпатичные - из которых кто-то может стать твоим парнем или твоей девушкой. Это нас весьма устраивало, большинство еще не потеряло невинность, с этим надо было срочно что-то делать. Сиссела, разумеется, относилась к меньшинству. Как и Сверкер.
Однако на Сверкера в тот первый день я и не посмотрела. Я следила за Торстеном - не по своей воле, просто мои глаза никак не желали его отпускать. Не только из-за его внешности, не потому только, что темные волосы и карие глаза красиво контрастировали с бледным лицом, и не потому, что подбородок и щеки пестрели шрамами и оспинами, свидетельством недавней победы над прыщами. Они шли ему, явно шли, эта корявость словно делала его старше остальных. Но нет, не они, а его взгляд, это он привлекал меня, взгляд, что встречался с моим на секунду-другую, а потом меркнул и ускользал.
Я ведь тогда глупая была. Дурочка, начитавшаяся популярных книжек по психологии. Я - бракованный товар, внушала я сама себе, из тех людей, что в силу трагических семейных обстоятельств никогда не смогут полюбить и стать любимыми. Но, думала я, когда уселась за обеденный стол с вице-спикером во главе, сложись все иначе, я хотела бы полюбить такого, как Торстен. За этой мыслью прятались две другие, проще и банальней, от которых по возможности хотелось убежать. Первая: я некрасивая. Вторая: если бы Торстен не отводил глаз, я бы им так не заинтересовалась. Мне не особенно нравились мальчишки, которым нравилась я. У них дурной вкус.
Я тогда еще ничего не знала о природе этого моего презрения, лишь подавила вздох и приготовилась занести Торстена в длинный список парней, о которых мечтала бы, не будь я такая, какая есть. Тихая меланхолия воспринималась не только как состояние привычное и уютное - я воображала, будто она мне идет. Я слабое существо, которому однажды - притом что полюбить его невозможно - суждено своей глубокой печалью привлечь внимание какого-нибудь парня. Я тогда еще не знала Сверкера.
Быстро справившись со стеснением, он уселся слева от вице-спикера и первым начал разговор. Каково мнение господина вице-спикера о теме, поднятой им, Сверкером, в его сочинении, а именно - что большая часть новых депутатов риксдага не имеет никакой иной профессии? Это ведь проблема, не так ли? И нужен ли шведскому обществу парламент, целиком состоящий из профессиональных политиков? Сделав короткую паузу, он устремил взгляд на Сисселу, словно бы вдруг усомнившись в корректности такого высказывания, но Сисселу целиком поглотило собственное занятие - она качалась на стуле, внимательно глядя в окно. Вице-спикер не ответил, он сперва возвел глаза к потолку, как бы обдумывая услышанное, а потом слегка улыбнулся. После чего, подняв свой бокал с минералкой - вина несовершеннолетним, разумеется, не полагалось, - произнес небольшую речь. Риксдаг, говорилось в ней, счастлив принять нас в своих стенах и надеется, что программа доставит нам удовольствие и что мы сознаем, какая нам выпала честь - уже в восемнадцатилетнем возрасте повстречать живых всамделишных депутатов и наблюдать за их работой на пленарных заседаниях и в комиссиях в течение всей недели. Возможно, в дальнейшем некоторые из нас тоже решат выбрать политическую стезю.
- Ага! - откликнулась Сиссела, снова качнувшись на стуле. - Вот только шнурки погладим…
Отчего Густен Андерссон, новоиспеченный пресс-секретарь Управления делами риксдага, сполз со стула и рухнул на пол без сознания.
Я никогда не понимала, что в тот раз настолько поразило Густена Андерссона, я не смогла этого понять и за все те годы, что работала сперва новостным журналистом, потом колумнистом, потом шеф-редактором. У нас в газете почиталось за доблесть задирать начальство, в особенности начальство в юбке. Поэтому я привыкла к тому, что субъекты вроде Хокана Бергмана - по крайней мере до тех пор, пока медицинская служба предприятия не ввела программы по борьбе с алкогольным травматизмом, - ногой распахивали дверь моего кабинета и посылали меня к чертовой бабушке и что те же персонажи по прошествии нескольких дней смущенно признавались, что были, так сказать, слегка под градусом и что - хм, хм, - пожалуй, немножечко погорячились. Бывало и хуже - когда редакция на утренней летучке превращалась в бесноватую толпу и устраивала поименное голосование, чтобы меня снять, но и тогда удавалось держать ситуацию под контролем. Тут главное не терять спокойствия, даже от шепотка за спиной - "ледяная дева" и "железная леди". Этот шепот пугал меня - не одну бессонную ночь я пыталась внушить себе: ничего страшного, ни одно из обвинений, бросаемых мне вслед, не страшней тех, что я сама вечно повторяю себе под нос. Легче стало, когда я вернулась после несчастья со Сверкером, шепот никуда, разумеется, не делся, но интонация стала другая. Неуверенная. Вопросительная. Жалостливая. Унижение стало мне защитой.
В министерстве я сразу поразилась окружившей меня почтительной любезности. В первый же день пожилой начальник отдела остановился у порога моего кабинета и поклонился. От изумления я даже рассмеялась - я и вообразить себе не могла, что мне когда-нибудь станут кланяться. Не меньше меня поразили слезы в глазах моей секретарши, заставшей меня у кофеварки на кухне - мне бы и в голову не пришло, что мое желание самой сделать себе кофе можно расценить как критику в ее адрес. Не смогла я сдержать улыбку и когда руководящий состав министерства прошествовал по коридору - семеро мужчин в костюмах, все одинаковой комплекции - ни дать ни взять гусиная стая. Впереди - министр иностранных дел, за ним два начальника отдела, следом два секретаря министерства и двое совсем молодых секретарей отдела, все вместе образуя правильный косяк.
И конечно, пресс-секретарь Густен Андерссон тоже походил на птицу, когда в тот давний день лежал на паркете столовой риксдага. Птица с перебитым крылом, готовая ответить за то, что теоретически в область его компетенции не входит, а именно за дерзость Сисселы и душевный покой вице-спикера. Подобной нервной публики в министерстве хватает.
- Их замордовали воспитанием, - сказала я, когда мы с Сисселой обедали через несколько недель после моего назначения. - Отучить подчиняться их практически невозможно. А стоит попросить их сделать хоть что-то, с чем они раньше не сталкивались, как они сразу пугаются до полусмерти, взгляд бегает - думают, наверное, что сейчас их пошлют в супермаркет на мелкую кражу!
Сиссела замерла, не донеся вилку до рта.
- Нет, - сказала она. - Они думают другое.
- Так, - ответила я. - И что же они думают?
- Что где-то есть взрослые. Настоящие взрослые, которые придут и все сделают как надо. Все это бывшие отличники, они никак понять не могут, почему это не они теперь министры или завфондами. Но настанет день, и взрослые выйдут наконец из своего укрытия и поставят всем отметки. И тогда нас с тобой отсадят обратно на задние парты, где нам и место.
Сиссела сомкнула губы вокруг своей вилки и улыбнулась. От ломтика картошки ее левая щека чуть оттопырилась. Не слишком красиво, ну да ничего. Зато остальное на высоте: платиновая челка, алые губы, черный костюм. На правой руке четыре массивных золотых кольца, по штуке на каждом пальце. А эти ноготки, всегда словно только что наманикюренные - я уже давно перестала спрашивать, как ей это удается, лишь подавляю вздох и провожу рукой по волосам. Я не успела вымыть голову, помощник Сверкера сегодня опоздал, и мне пришлось все делать за него. А не следовало бы, как считает психологиня из реабилитационного центра - я должна быть женой Сверкера, а не нянькой, но, с другой стороны, о нашем браке она не знает вообще ничего и почти ничего - о запахе грязных памперсов. Эту мысль я гоню прочь и подцепляю на вилку свою картошку.
- Но мы ведь тоже хорошо учились.
- Не всегда и не по всем предметам, - возразила Сиссела. - Мы - односторонние дарования. Местами способные, а местами ни в зуб ногой. Зато целеустремленные, как черти. Так бывает, когда человека бросят на произвол судьбы.
Вместо ответа я поднесла к глазам руку и взглянула на часы. Сиссела подняла бокал с вином.
- Ага, - улыбнулась она. - Заторопились?
Пер уже дома. Он даже побывал у меня в комнате. Минуту назад я услышала, как открылась дверь и кто-то шагнул внутрь. Наверняка он, я узнала его запах, но глаз не открыла и не пошевелилась.
- Спит, - зашептала Анна из холла. - Не буди ее!
Пер не ответил, но мою дверь закрыли тихо-тихо. Через несколько минут послышались голоса снизу. Или, вернее, голос. Пер приступил к изложению обстоятельств дела. Мне не слышно, что именно он говорит, да это и не важно. Аннины преступления меня не интересуют. Больше волнуют собственные.
Мари выключила душ, - обмотав вокруг себя полотенце, как саронг, она завинчивает свои душистые флаконы, когда вдруг слышит крик в коридоре. Безумный вопль, от которого тут же стихают остальные звуки. Несколько мгновений все тихо, а потом тот же голос выкрикивает:
- О нет! Нет! Нет!
Мари выпрямляется, чутко вслушиваясь. Кто-то топоча несется по коридору, что-то с грохотом падает на пол, и секунду спустя коридор наполняется хором голосов, вперемешку дубачек и зэчек.
- Ой, нет! Что? Она? Как? О господи, господи ты мой боже…
Мари закрывает глаза и мысленно ищет меня, хочет ускользнуть из своей яви в мою, но этого я, пожалуй, ей не позволю. Это ее время, а не мое, а значит, я заставляю ее сделать шаг к двери и вытянуть вперед правую руку. Пусть откроет дверь. Пусть увидит, что там.