Поребриков и Бордюрчиков вирши пишут и поэмы златокрылые. Поребриков пишет из божественного вдохновения, велеречиво, а Бордюрчиков - на заказ, для какой-нибудь рекламной компании, или просто для буйного веселья и застольного пиршества духа. У Поребрикова получается примерно так:
Застит ночь избяные зарницы,
Проясняя сердечный мой взор,
И трепещет душа, яко птица,
Воскриляясь на светлый простор.
Бордюрчиков, читая творения поребриковские, добродушно всегда похохатывает, предлагает заменить избяные зарницы лубяными глазницами - все равно, мол, одна пустомыслица получится. Но порой смягчается Бордюрчиков, советует Поребрикову сердечный взор превратить в похмельный: "Вот тогда будет правда художественной жизни, отразится в очах ее маета и глубота".
Время от времени, по православным праздникам - на Пасху, Троицу или Рождество, безбожный Бордюрчиков преподносит Поребрикову рифмованные куплеты:
Известно, что является
Поребриков скупцом:
На Пасху разговляется
Он собственным яйцом.
"Я не скупец, - дует губы Поребриков, - я глубокий эконом".
"Неужто Адама Смита читаешь?" - удивляется Бордюрчиков.
"Нет, мне и Евангелия хватает - хлеб насущный даждь нам днесь да избавь от лукавого".
"От этого, что ли? - дзинькает пальцем Бордюрчиков по пустой стеклотаре с пятипалыми отпечатками сальными. - От этого ты еще вчера избавился. А сегодняшний лукавый пока не нарисовался".
Разные стихи пишут Поребриков и Бордюрчиков, разные напитки целебные пьют, отчего и числятся в разных писательских гильдиях.
Повесть
о союзе строкомеров
В оные годы имперский союз строкомеров был един и неделим, а с началом свободы отдельные члены стали проявлять своеобразие и своемыслие. Раскол произошел из-за чая с кофеем. Дело в том, что однажды группа строкомеров прочитала в Детской энциклопедии, что чай был завезен в Россию раньше, чем кофе - в 1638 году монгольский хан Алтын подарил четыре пуда диковинного сушеного листа московскому послу Василию Старкову, который и доставил чай к столу царя Михаила Федоровича. А кофе впервые попробовал только его внук, царь Петр Алексеевич, в 1698 году, в ходе Великого посольства в Европу, когда проживал и столовался в доме садовода Эвелина - основателя Лондонского Королевского общества. На этом основании группа строкомеров стала защищать приоритет чая перед кофеем, объявив напиток, доставленный восточным путем, исконным и полезным для здоровья народа. В народе эти строкомеры получили прозвище чайников. Чайники всячески пропагандировали чудесные свойства чая, его божественную силу и чистоту.
Другая группа строкомеров не согласилась с таким положением вещей, провозгласив мешок абиссинского мокко, доставленный в Россию западным путем, символом просвещения и торжества разума над темными, магическими силами. Они отмечали удивительное возбуждающее воздействие этого напитка на деятельность мозга и нервной системы, в подтверждение непрестанно насвистывая веселую кантату Иоганна Себастьяна Баха, посвященную кофе. Эти строкомеры в народе получили прозвище кофейников.
Между чайниками и кофейниками то и дело вспыхивали стычки и баталии. Чайники обзывали кофейников предателями Отечества, иудами и прозелитами смертоносной кофемании. Кофейники указывали чайникам на азиатское, дремучее, отсталое происхождение слова "чай" и необычайную чайную причину американской революции.
Однако большинству строкомеров полемика между чайниками и кофейниками представлялась несколько метафизической. Они в основном употребляли водочку, баловались коньячком, угощались шампанским. В народе же подобных строкомеров презрительно кликали подстаканниками. Воистину, встречаясь тет-а-тет с кофейниками, подстаканники демонстративно дули кофе, и попивали с наслаждением чаек, беседуя наедине с чайниками. Чего греха таить, многие подстаканники в глубине души были чайниками, хотя формально числились кофейниками в силу генеральной кофейной линии.
Все кончилось в одночасье, когда сгорел старинный особняк на Шпалерной улице, именуемый чайниками чертовой кофейней, а кофейниками смрадной чайною или чагуаром - на китайский манер. В ночном пожаре, наряду с тюками байхового чая и мешками кофейных зерен, сгорели всякие чаяния, веяния и верования. Новое поколение строкомеров выбрало некий заморский напиток "пепси" - бодрый освежающий эликсир успеха, способствующий ожирению сердца и прочих органов. Оно ставило ни во что прежние заслуги в чайно-кофейной борьбе, без передыху строчило чтиво и кичилось кичем. Прощай, империя!
"Ах, какая была держава! - смакует Бордюрчиков кофе. - Какие были поэты, маринисты, художники разные!"
"Да, были люди в наше время, - потягивает Поребриков чаек, - богатыри Невы! А теперь нет ни богатырей видных, ни сказителей самобытных - кругом одни бесстыдные проекты и прожекты. Но когда-нибудь восторжествует правда, и начнут люди искать свое прошлое, чтобы обрести среди запамятованных слов и низвергнутых камней искорку Божью и зажечь мысль, великую и свободную. Будущее - в нас, мы обречены на будущее".
"Не застят ли его избяные зарницы?"
Дух Дельвига
Знаменательно: все предыдущие смуты в Петербурге возникали из-за хлеба, а нынешняя свобода, как истинная петербурженка, явилась из-за камня. Этот камень принадлежал барону Дельвигу, который, укрывшись в кущах ионийских, воочию наблюдал изобретение ваяния, способного оживить грубый прах:
Боги! Yа глине я вижу очерк прямой и чудесный…
Так вот, когда камень Дельвига был предназначен к сносу, на Владимирскую площадь вышел молодой человек и стал объяснять, что камень сносить нельзя, иначе исчезнет прекрасный дух Дельвига, заключенный в нем. Постепенно народное движение в защиту одухотворенного камня ширилось и, в конце концов, победило: камень остался целым и невредимым, а молодой человек стал депутатом.
Депутаты регулярно переизбирались в городское собрание, демонстрируя на выборах свои недюжинные способности, а именно - считать на счетах, играть на виолончели и блистать, блистать, блистать в разных платьях и смыслах. Правда, любовь народная переменчива: сегодня нравится виолончель, а завтра - барабан с литаврами. Но для молодого человека народ всегда делал исключение: "Он ведь дух Дельвига представляет, а как собранию без духа? Без духа и воли нет!"
Раффлезия Арнольди
Направился однажды Фуражкин к духу Дельвига в Мариинский дворец - неприступную фортецию свободного законотворчества. Поднялся по Парадной лестнице, охраняемой Ахиллесом и прочими заслуженными изваяниями Троянской войны, стал прохаживаться по длинным анфиладам, по залам расписным, с мраморными колоннадами, бронзовыми люстрами и золочеными грифонами. Кругом царила торжественная обстановка прозрачной тишины и российской государственности. "Картина Репина", - припомнил Фуражкин, окидывая взглядом знаменитую Ротонду, пронизанную косым солнечным пунктиром, в промежутках которого мерцали призрачные депутаты, творились инаугурации губернаторов и звучали победные фанфары.
Дух Дельвига был где-то на заседании, и Фуражкин заглянул в покои герцога Лейхтенбергского послушать трансляцию мудрого законотворческого процесса. Здесь сосредоточился цвет петербургской журналистики - догадливая сотрудница "Вечерней газеты" Елизавета Апостольская, необъятная телеведущая Юлия Перченкина, корреспондент местного радио Степан Степанов - по прозвищу дядя Степа. Журналистки непрестанно кружились по кабинету, сверкая осиными линзами. Дядя Степа, вытянув длинные ноги в красных бутсах, благодушествовал. В динамиках звучал тонкий, почти детский голосок, с металлическими нотками резкости и задористости, пытаясь очаровать слушателей познаниями юного мичуринца.
Речь, озвученная Яблочковым в Большом зале Мариинского дворца
Уважаемые хм депутаты! Приближающееся трехсотлетие Санкт-Петербурга ставит перед нами новые задачи. Сюда, на берега Невы, вскоре приедут хм многочисленные гости, и нам небезразлично, как будет выглядеть наш город в период хм празднования. Здесь нам помог бы передовой зарубежный опыт. Я видел в Амстердаме клумбы, висящие на фонарях. Это красиво. Почему бы и нам, по амстердамскому образцу, не украсить улицы хм площади города подобными висячими клумбами, усаженными не только ноготками, но и календулами?
Между тем, в программе подготовки празднования хм пункт о висячих клумбах почему-то отсутствует. Там вообще не нашлось места творческой инициативе, свободным исканиям и прозрениям петербуржцев. Например, мой проект озеленения телевизионной башни был высокомерно отвергнут чиновниками. А ведь расчеты показывают, что ротанговые пальмы, которые обовьют башню, способны достигать невиданной хм длины - до 239,5 метра! Мало того, наверху башни я предлагаю разбить дивный сад - посадить цветы раффлезии Арнольди, способные достигать невиданного хм диаметра - 0,9 метра! И тогда наша башня, гордость северной столицы, расцветет в небесах, как огромный чудесный цветок. Это будет настоящим подарком к юбилею, которым хм восхитятся все приехавшие гости. Да мы и сами хм восхитимся! (Аплодисменты).
С шумом врывается в герцогские покои взлохмаченный журналист Тройкин, одновременно почесывая затылок и дожевывая бутерброд. Никто толком не знал, в какой редакции он работает, какие статьи пишет, но ежедневно видели его то там, то сям, и всегда - закусывающим на фуршетах. Со временем прилепилась к Тройкину обидная кличка "бутербродник", обозначавшая шалопая, который неделями скитается по городу от стола к столу, позабыв и самый адрес редакции.
"Тише, тише, он выступает, - шикают на Тройкина журналистки и, вращая осиными линзами, шушукаются друг с дружкой. - Какой умница, наш будущий губернатор! Говорят, Сам уже все знает и поддерживает его кандидатуру - молодой, перспективный, с идеями".
Дядя Степа ухмыляется, а Тройкин, одновременно вынимая из сумки потасканный магнитофончик и потертый блокнотик, шепчет ему на ухо: "А кто губернатор-то? Губернатор-то кто? Чья башня-то? Башня-то чья приехала?"
"Пойду-ка я отсюда, - решил Фуражкин. - Люди серьезным делом заняты, хотят цветники в облаках разбить, а я к ним со своим проектом летучего ангела и прочими заморочками. Куда же дух Дельвига запропастился?"
Уусикиркко
"Поедем в Уусикиркко, - говорит Ксении юноша Бесплотных, - я покажу тебе дом, я покажу тебе могилу Елены Генриховны".
Стучат колеса утреннего электропоезда - катадам ду ду катадам ду ду катадам ду ду - летят перелески весенние, подбитые зеленой бахромой, порхают облака перьевые, окаймленные золотыми полосками, кружатся птицы перелетные, опьяненные счастьем возвращения. А дальше длинная дорога от станции Каннельярви - асфальтовая, зернистая, звонкая - ведет мимо мшистого косогора, мимо аллеи смешанного леса, мимо убогих строений деревянных.
"Вон там, за тонким березняком, - говорит юноша Бесплотных, - раскинулась Средняя Азия - песчаный карьер с золотистыми барханами и чахлыми кустиками, а там, за бронзовыми соснами, находится Испания. Там звенят на ветру серебристые камыши Гитарного озера".
"А где жила Елена Генриховна? - интересуется Ксения. - В том смысле, далеко ли еще топать?"
"Елена Генриховна жила в Норвегии, - уточняет юноша. - Она жила в стране камней, сосен и эльфов. Чуть южнее, в Финляндии, пребывал Баратынский, женившийся на Эде. Пушкин сначала жил во Франции, а потом собрался в Китай, но был застрелен по дороге французом. Тютчев обретался в туманной Германии. К концу жизни там поселился и Фет. Мандельштам пел на развалинах Эллады. Каждый настоящий русский поэт жил в какой-то иной стране, в иной духовной области, и только так, формально, для батюшки царя или для паспортного стола, числился по России. Вот сейчас все ищут русскую идентичность - по какому, мол, адресу мы прописаны? А русские - это вечные викинги, странники вечные, тучки небесные. Мы и христианство приняли потому, что там есть странничество. Вчерашний воитель в мгновение ока стал паломником, потому что к царству Божьему приближает война, а не мир. Мир - это дом, благоустройство, украшение, Ветхий Завет. Война - это боевой поход, это марш бросок, это странствие, это Евангелие. Это Христос сказал, что принес не мир, но меч. Нам нравится дорога, а не дом, нам нравится линия, а не точка. Наш дом родной - не строение, а нестроение. Наша дорога не может быть благоустроенной, как дом, потому что ее некогда благоустраивать, да и зачем? По ней нужно идти, нужно двигаться к цели. А цель - иная, придуманная страна. Сейчас мы с тобой идем в Норвегию, к Елене Генриховне".
Норвегия выглядит холмом, поросшим соснами и березами, на вершине которого темнеет полуразрушенная каменная кирха. К ней ведут гранитные ступени, застеленные зеленым мхом забвения. Мощные стены сложены из грубых валунов, отчего церковь напоминает средневековую башню. Сквозь кирпичные арки проходит ветер - серый, с голубым отливом. И тонкая рябинка, прилепившаяся к верхнему валуну, приветствует веточками, прозрачными и хрупкими.
Вокруг кирхи, в густых зарослях травы, светятся кресты и звезды, обнесенные узорными оградками. Кое-где в углах притулились деревянные столики и скамейки - ветхие, выцветшие от солнца и дождя. На столиках разбросаны одинокие конфетки и черствые кусочки ржаного хлеба - приношение ушедшим в иной мир. На узкой тропинке деловитый, с черным галстуком, воробей встречает редких посетителей кладбища.
"Присядем", - предлагает Ксении юноша Бесплотных. Около столика возвышается красный крест, повитый бумажными цветками смерти. А чуть подальше, у самой оградки, чернеет безымянная стела с жестяной звездой.
"Я хочу тебе прочесть кое-что, - достает юноша тонкую тетрадку. - Это выписки из дневника Елены Генриховны за 1913 год - последний год ее недолгой жизни. Иногда мне кажется, что это она пишет обо мне".
Из дневника Елены Генриховны
Что это в самом деле? Неужели этот Евгений, прогнанный от тепла и света в ночь, так у меня болит? Могу ли я послать ему ласку в одиночество? Может быть немножко, но не более, чем помочить губы умирающего водой… Очень болит!
Что мне тревожно? Где-нибудь есть настоящий, воплощенный Евгений - с прогнанными плечами - и ночь? И я могла бы его любить так тепло, так раздирающе нежно, а он бы не зябнул больше…
Иду и тихо повторяю себе: "Свет в ночи!". Исполнившиеся стоят здания на вехах темной ночи. Говорит кто-то нежно: "Ты идешь и бережешь звезду в груди, ты несешь через запутанную улицу звезду в груди, положи руки на грудь, береги ее".
Фонарь меркнет у портерной, прохожу переулок, пересекаю площадь. Я не боюсь никого. Ноги приобрели полет. Прижимаю руки к груди, отвечаю голосу: "Иду с крестом на сердце". Фонари лижут, дрожа, дорогу через полуспящий, потонувший до утра грешный город.
Эротика не темная. Таинство. Смерть. Любовь. Элементы высшего эротизма в подвиге. Жизнь творящая. Эротика дает вершины подвига. В подвиге огонь самоуничтожения.
Если бы существа знали, где путь правды, то ничего бы не надо, кроме хлеба, струганного стола… И совокупляться даже бы забыли. И бес меня спрашивает: "А севрские вазы?". Но меня не испугаешь: - Севрские вазы, вместе с ликами святых людей ставили бы в божницы, а стихи Шиллера выучили бы наизусть. И севрская ваза стала бы песней, а не негой тела, потерявшей смысл подвига. "Но тогда перестали бы лепить вазы!" - говорит бес. "Ну, тогда слепили бы символы бессмертия солнечной жизни, медовой жизни, всевластной доброты!" - говорю я.
Праздники соборные, чуждые неги. Для них вазы, севры, а каждый день счастлив все-таки тот, кто не замечает, из чего пьет и что пьет от радости свершаемого им. Нет, правда, будет третья истина. Если в радости подвига да вдруг заметят, что у чашечки розовая каемочка - как она им засветится днем весенним.
"Я хочу поклониться кресту Елены Генриховны", - просит Ксения, серьезная и притихшая.
"Да нет никакого креста. Вернее, он есть, но я не знаю, как к нему пройти, - закрывает тетрадку юноша Бесплотных. - Понимаешь, Михаил Васильевич Матюшин (это муж Елены Генриховны) просто прибил перекладину к стволу сосны, растущей рядом с ее могилой. А на стволе вырезал ножом инициалы "ЕГГ" и повесил маленькую иконку Богородицы. Еще он устроил скамеечку с ящиком, куда положил книжку Елены Генриховны, чтобы любой прохожий мог прочесть про небесных верблюжат. Но кладбище разорили во время войны, а сосна с тех пор выросла, и надмогильный крест Елены Генриховны сам собой поднялся в небеса"…
Плывут в туман перелески, таятся в темных кустах птицы, облака возвращаются домой. Стучат колеса вечернего электропоезда - ду ду катадам ду ду катадам ду ду катадам.
Голубка
В Пантелеймоновской церкви, до свободы именуемой музеем гангутских защитников, царствует светлая грусть - фотографические корабли давно отплыли в печальную пучину, давно сокрылись в глубинах вечности героические бескозырки, хранившие память о великом морском переходе, и только священная дудочка поэта, казалось, еще плачет под обветшалым куполом храма.
И много жизней во вселенной
Легло на жертвенник военный -
Медноголовых змей наука,
В пространство пущенных из лука.
В Пантелеймоновской церкви стоит другой Фуражкин - оплывший, как свеча. Зажигает маленькую свечку, ставит ее перед иконою. И теперь как бы две свечи воздают хвалу Господу, две свечи молятся всем святым. А на иконе апостолы Петр да Павел, в небесных хитонах, склонились над желтым зданием с треугольным фронтоном греческим, с колоннами белоснежными. Из-за здания, окруженного кудрявыми изумрудами, вытекает синий ручей, омывающий голые лодыжки апостолов. "Господи, неужели это Смольный? - крестится Фуражкин. - Не может быть, чтобы штаб революции очутился в святом месте. Вот наваждение!"
Выходит другой Фуражкин из церкви - голуби на летописной брусчатке воркуют, клюют золотые зерна любви - по дороге прикидывает, откуда явились вздорные ассоциации. Наверное, когда служил матросом на краснознаменном Балтийском флоте, начитался на политинформациях благочестивых размышлений Скворцова-Степанова об аде и рае, бесах и ангелах, грешниках и праведниках: "Буржуи - это свечи толщиной в ручищу, а пролетарии - это копеечные свечки, тонкие, как высохший палец зеленого пролетарского ребенка". Помнится, сильно поразился тогда этому зеленому пролетарскому ребенку, который представился ему тихо сгорающим в блокадном городе от голода - как свечечка на кануне, перед траурным крестом.