"Подождите, я сейчас!" – сказал он и исчез за дверью.
Через минуту он вернулся и протянул ей листок бумаги.
"Здесь мой телефон, – склонился он к ней. – Позвоните, как сможете. Мы найдем где-нибудь тихое местечко, посидим и вместе подумаем, как вам помочь…"
6
Однажды в две тысячи первом году, когда для показа новой коллекции ей потребовался алтарь, то бишь, подиум этого почтенного заведения, она договорилась о встрече с директрисой, каковой и была принята с подобающими ее восходящей славе почестями. Они сидели у нее в кабинете и мило, очень мило беседовали о превратностях того дела, которому служили, когда в щель приоткрывшейся двери просунулась голова и сообщила, что явилась за подписью, о чем, якобы, договорилась с хозяйкой кабинета заранее.
"Ах, да, да!" – воскликнула директриса, извинилась перед гостьей и пригласила голову войти. Голова вошла, приблизилась, и Алла Сергеевна сразу же признала в ней того самого Валентина Георгиевича, что говорил с ней одиннадцать лет назад будучи в более выгодной с точки зрения мужской притягательности форме. Нынче его постаменту добавили грузности, а у самой головы провисли щеки и поубавилось волос. Скользнув по Алле Сергеевне неживым, фальшиво-вежливым взглядом, он поздоровался с ней и, разумеется, не узнал.
Дождавшись, когда он завладеет подписью, вложит ее в папку и соберется уходить, она ласково спросила его:
"Простите, вас ведь, кажется, Валентином Георгиевичем зовут?"
"Да, да, совершенно верно!" – с готовностью обернулся он к ней, польщенный и удивленный.
"Вижу, вы меня не узнали…"
Он замер, вглядываясь в нее и напрягая память, но ничего там, судя по всему, не нашел и с осторожной полуулыбкой ответил:
"Просите, нет…"
"А вот я вас хорошо помню…" – забавляясь его смущением, проговорила она с веселой угрозой разоблачения.
По лицу Валентина Георгиевича пробежала тень беспокойства. Видно было, что он изо всех сил пытается понять, чем может обернуться для него прореха в памяти.
"Одиннадцать лет назад, когда я пришла сюда устраиваться на работу, вы, зная наперед, что не примите меня, дали мне ваш телефон и просили позвонить. Видимо рассчитывали со мной переспать, а потом водить меня за нос, не так ли?" – ласково глядя на него, улыбалась Алла Сергеевна.
Валентин Георгиевич смутился, покраснел и беспомощно посмотрел на директрису. Та в свою очередь воззрилась на гостью и, прекрасно зная, что деньги, которые за ней стоят, могут себе позволить такую вольность, смущенно спросила:
"Что, в самом деле?"
"Да, было дело, – подтвердила Алла Сергеевна, когда Валентин Георгиевич, бормоча нечто несуразное, ретировался. – Чуть было не поступила в свое время к вам на работу, да вовремя спохватилась…"
"Между нами говоря, кобель он выдающийся, но кадровик от бога. За это и держу" – словно извиняясь, завершила ту тему директриса.
Описанную сцену, которую, как и прочие свои бесцеремонности, Алла Сергеевна вспоминать не любила, мы, надо признаться, похитили против всяких правил из анналов ее памяти. При этом мы не беремся судить о причинах таких проявлений, также как не располагаем прямыми и однозначными сведениями, дающими нам право утверждать, что за женской жестокостью скрывается неудачная любовь и что от этого душа их со временем превращается в цистерну едкой жидкости.
Помнится, покинув оскверненный гнусным приемом храм, она шла по улице оскорбленная, может, даже слегка побледневшая от негодования, и грузные самодовольные домА по обе стороны от нее подскакивали в такт ее твердым злым шагам. Вот, значит, как ее встречает Москва! Вот, выходит, та вакансия, которую по мнению московских кобелей она заслуживает! Вот, оказывается, та похабная роль, в которой ее хотят здесь видеть прежде всего! Какая унылая и пошлая истина: стоит оголить колени, и мужчины распускают слюни – тем обильнее, чем короче юбка. Ну, уж нет! Если чего-то добиваться, то не таким подстилочным способом: она для этого слишком хороша. И она это всем докажет и всего добьется сама. Тем более что похотливый привратник, кроватью загородивший ей вход в мечту, просто так не отступит – во всяком случае, пока она в своих правах не равна москвичам.
Провинциалы, даже те из них, что одеты не хуже москвичей, отличаются от последних тем, что поглощены Москвой, в то время как москвичи поглощены исключительно собой. Ее память пяти чувств до сих пор хранит ту первую – душную, пеструю, оглушительную, бескрайную, многоликую, неразборчивую, равнодушно-заносчивую Москву. Пятно первого впечатления не стерлось, и в нем глянцевый дерматин подземных сидений соседствует с радужным битумным дерматитом городской кожи, ядовитые ползучие газы автокишечников – с жарким дыханием неба, а рогатая завывающая тяга троллейбусов откликается на голубую стремительную поджаростью электричек метро. И конечно эти доступные зрению, но не уму, сосредоточенные, устремленные к неким сверхважным целям москвичи, что с замысловатой обтекающей муравьинностью оживляют городской лабиринт. Город, как единый слаженный механизм – в нем размах, величие и державность, купеческая бесцеремонность, высокомерная скука и язвительное любопытство.
В остывавшей после съезда Москве было на что посмотреть. Аллу Сергеевну приятно удивило и вдохновило гостеприимное обилие и тактильное радушие тканей в магазинах, как и заметное разнообразие готовой одежды. Впрочем, и то, и другое представлялось ей вполне ожидаемым. Другое дело стихийные подиумы улиц, где, как известно, носится "все, что в Париже вкус голодный, полезный промысел избрав, изобретает для забав, для роскоши, для неги модной", и где очарование модного фасона, умноженное на тысячу персон, стремится к безликому нулю.
Взирая на московских модниц, как дирижер симфонического оркестра на бродячих рок-музыкантов, она с удовольствием отметила их неистощимое, похвальное внимание к мелочам. Там бантик, здесь вставочка, тут пряжечка, сзади ленточка, сверху бусинки – есть чем притянуть намагниченный мужской взгляд.
Позабавила одержимая возрастной болезнью инакомыслия молодежь, которая стремясь выглядеть вызывающе, на деле часто выглядит неряшливо, подтверждая тем самым очевидный факт, что провинциальная штучная смелость в столице поставлена на поток.
Словом, с точки зрения врача пациенты городской больницы больны теми же болезнями, что и пациенты сельской, с той лишь разницей, что первые более капризны.
Следует заметить, что к тому времени ее пристрастия заявили о себе вполне ясно и определенно: Ив Сен-Лоран, у которого даже ситцевое платье дышало элегантностью, был ее кумиром, также как варенка, кожаные куртки, дольчики, люрекс, петушиные краски, навязчивый шик – символами вульгарности. Бесстыжая, назойливая сексуальность раздражала ее. Не совращать, но возвышаться – вот девиз уважающей себя женщины, считала она. И пусть говорят, что полуобнаженная женщина возбуждает относительно, а обнаженная возбуждает абсолютно – это аксиома для борделя, а не для модельера. Прозрачная блузка может выглядеть целомудренно, а глухое платье до пола вводить в грех – такова парадоксальная правда ее ремесла.
Ну, это понятно – ранняя, теоретическая, так сказать, категоричность свойственна одержимым натурам, особенно в молодом возрасте всесвержения. Многое из того, что она знает теперь, еще не было сформулировано тогда, и будущие истины, будучи для нее всего лишь подающими надежды впечатлениями, ожидали своей очереди на опознание. У нашей мудрости, видите ли, свой менструальный цикл, и убеждениям, для того чтобы родиться, требуется не один год беременности.
И Сен-Лоран прочно утвердится в кумирах много позже – когда станет возможным прочитать о нем и обнаружить в его высказываниях поддержку собственной философии. Но то будут уже ее московские университеты, когда она примется изучать книги по искусству, станет ходить в музеи, листать иллюстрации и вглядываться в нетленные останки почивших вкусов и красок. А в ту придыхательную пору она не знала о нем ничего, кроме звучного имени и трех-четырех его моделей, в которых мерцали и вибрировали созвучия непривычной смелости и слаженности.
Позже она узнала, что посвятив себя дамам, в постель он ложится с джентльменами, и эта его черта странным образом импонировала ей. Может, оттого что сама не любила женщин или оттого что снисходительно относилась к мнению, по которому художник, желающий постичь парадоксальную суть бытия, сам должен быть порочен.
Нет, конечно, его назидания о женщине, как о предмете и цели искусства одевать, были возвышенно галантны и обходительны, и под его однополым, вывернутым наизнанку исподним можно было усмотреть некий лукаво-изысканный трепет, якобы не позволяющий ему обладать Женщиной из страха обесчестить обитающую в нем Музу и лишиться вдохновения. Он, например, говорил о непозволительности предписывать женщине, что ей носить. Одежда, говорил он, должна быть подчинена ее личности, а не наоборот. Однако холодная и циничная правда заключалась в том, что и кумир, и его верная поклонница поступали как раз наоборот – то есть, как истинные, не заигрывающие с натурой художники.
В одном она нынче не согласна с мэтром: разрешив женщинам носить брюки, он самонадеянно и недальновидно распорядился узкобедрой мужской прерогативой, отдав ее на унижение неразборчивым крупастым феминисткам. "И не с тем ли легкомыслием двадцать пять лет спустя доморощенные модельеры от политики отправят ситцевую Россию вместо подиума на панель?" – добавим мы от себя. Безликая джинсовая диктатура – вот самое безобидное из последствий этих двух преступлений.
Придет время, и ей эксклюзивным образом случится обшивать кукольные прелести пустоглазых Мальвин из той квасной породы, что не прячутся от новых Карабасов Барабасов, кому романтичные покровы только мешают, и чья чуждая парадоксам душа достойна лишь серого балахона, не более. Что поделаешь – во времена перемен женские талия, грудь и бедра становятся снятым с предохранителя оружием и, участвуя в гонке модного вооружения, ей придется кроить наперекор здравому смыслу, следовать вздорным указаниям новых домохозяек и заслонять эстетическую совесть внушительными вознаграждениями.
Но все это потом, потом, потом, а в июле девяностого она, как, впрочем, и тысячи ей подобных, присматривалась к белокаменной твердыне, выискивая в ее укреплениях бреши и слабости, которые позволили бы проникнуть в этот огромный, чужой, утомительный город и стать его цепкой, независимой деталькой, тихо жужжащей среди прочих колесиков. При этом благоразумие преобладало.
"Да что за проблема, девки! – сказала им в Лужниках толстощекая, краснорукая, мужиковатая Матрена, которую Алла Сергеевна за пятнадцать минут до этого покорила безупречным вкусом и дельными замечаниями в адрес ее скромной коллекции, разнообразием напоминавшей пассажиров восточного экспресса. – Приезжайте и живите!"
"А как же прописка?" – осторожно спросила ее Алла Сергеевна.
"А что прописка? Прописка для работы нужна, а чтобы здесь стоять, прописка не нужна! – отвечала Матрена. – Если жить тихо – никто не прицепится!"
"А жить где?" – продолжала интересоваться Алла Сергеевна.
"Да где хочешь! Хочешь – в гостинице, хочешь – у любовника, а лучше всего у бабульки какой-нибудь комнату сними! В нашем деле, девки, главное – зацепиться!"
Примерно то же самое сказали им еще на двух барахолках, доверительно добавив, что с их опытом работы лучше идти на "Большевичку" – там с лимитом хорошо. При этом никого не интересовало, в какой фасон обратятся стиль, линия, крой, цвет, фактура, рисунок и образ жизни вопрошающих. Москва, она, знаете ли, не для слабонервных. Здесь люди, если вы заметили, охотнее смеются, чем плачут.
Истекло отпущенное время, и их послушный правилам игры в чет-нечет поезд покатил восвояси. За окнами вагона по голубому полю высокий ветер гнал стадо овец, и вместе с ними таяли ее прежние наивные представления о московской жизни. Впечатленная ее размахом и верховностью, она испытывала нетерпеливое, непреклонное желание поскорее вернуться в Москву, чтобы порвать ее на мелкие кусочки, как тщеславную заморскую открытку. Вместе с тем обостренное чутье здравомыслящей женщины (свойство, само по себе делающее нашу героиню экспонатом) подсказывало ей, что обосноваться с ее претензиями в Москве будет куда сложнее, чем тем, кто едет туда за тихим личным счастьем.
Ни индпошив, ни швейная фабрика ее уже не устраивали. И не потому что для индпошива нужна прописка, а на фабрику, скрыв высшее образование, пришлось бы идти швеей. Чего ради добровольно становиться рабыней после того как была госпожой? Чтобы обшивать узкий капризный круг лиц и, щеголяя способностями, зарабатывать репутацию модельера-самоучки, или горбатиться за машинкой за казенную пайку и угол в общаге, а между сменами наведываться в Дом моделей, чтобы услышать реплику, более подходящую вечернему швейцару "Мест нет!"? Никогда!
Хотя, тут же думалось ей, почему бы не поступиться принципами, когда не приходится рассчитывать ни на родственников, ни на друзей, ни на чудесное благоволение случая. Что? Выйти замуж, говорите? Но это и есть то самое благоволение судьбы, с которой она давно уже в натянутых отношениях!
И все же она добьется своего и будет жить в Москве! Да чем, скажите, она хуже этих надменных неприступных москвичей, сквозь панцирь которых не пробиться, кажется, и отбойным молотком?
В числе прочего она думала о Сашке, и по мере того как прояснялись правила игры, ее мысли о нем приобретали густой прагматический оттенок.
7
К тому времени, когда они вернулись домой, в голове ее созрел вполне внятный план захвата Москвы. В нем предполагалось использовать как добытые разведкой сведения, так и ее нынешние активы и пассивы: было бы неразумно карабкаться на вершину без страховочного троса.
Вот как виделся ей первый шаг: необходимо пошить с десяток недорогих платьев и попытаться продать их на какой-нибудь московской толкучке. Прямолинейный смысл этого маневра, по ее мнению, будет подобен копью, которым она попробует пощекотать жирное подбрюшье столичного рынка, чтобы определить особенности его норова. При этом главный маневр должен будет сопровождаться активными действиями с флангов, цель которых – создать плацдарм, то есть, зацепиться, окопаться и залечь. В случае неблагоприятного хода событий – отступить и, передохнув, повторить попытку.
План на ее взгляд хорош был еще и тем, что являясь по существу ползучим способом ее окончательного переезда, не предполагал вероломной поспешности, а напротив, создавал видимость похвальной коммерческой экспансии. Что бы она себе ни говорила, а Колюня, мать и товарки по кооперативу не заслужили неблагодарного к себе отношения. Неожиданно разволновавшись, она даже представила то неотвратимое и неожиданное признание, которое повергнет всех в шок, а ее в нешуточное волнение, ибо объявив: "Я уезжаю!", следует быть уверенной, что потерпев неудачу, не придется по возвращении исполнять роль побитой собаки.
Но нет – к чему слезы, упреки, растерянность, виноватое смущение – все такое неприятное и лишнее! Просто однажды она, как всегда, скажет: "Я только посмотрю и вернусь!", и не вернется.
Да, так все, в конце концов, и случилось, с той лишь разницей, что выглядело гораздо будничнее, чем она себе представляла.
По приезде она, словно неверная жена после курорта, с виноватой предупредительностью отдалась ненасытному Колюне и, оживленно и ласково делясь с ним в перерывах между оргазмами столичными впечатлениями, под конец с воодушевлением объявила ему план, который, якобы, только что пришел ей в голову. Остается только гадать был ли на самом деле Колюня рад, обнаружив в доверчиво прильнувшей к нему возлюбленной столь далеко отстоящие от его вотчины устремления. Вполне возможно, что откликаясь на ее энтузиазм, в душе он полагал, что из этого все равно ничего не выйдет, кроме разочарования, которое остудит ее рвение и приблизит их брак.
Еще в Москве она пришла к выводу, что обильной барахолочной дешевизне там не хватает качества, а редкому качеству – дешевизны. О вкусе и говорить не приходилось. Воодушевив дружный коллектив своей новой дерзкой политикой, она вместе с подругами отобрала и изготовила пять моделей по два платья на каждую – строгого фасона и по преимуществу благородных вечерних тонов, мимо которых невозможно было пройти, не задержавшись. Вопреки первоначальным расчетам красота обошлась довольно дорого, так что возникли сомнения в ее реализации.
"Ничего, потребуется – скину цену!" – решила Алла Сергеевна.
Взяв с собой две сумки, она и ее испытанная помощница, далекое имя которой уже не имеет существенного значения, отбыли в начале сентября в Москву. Профсоюзные путевки, как и в прошлый раз, избавляли их на две недели от забот о жилье, а командировочные задания, предписывающие реализовать продукцию кооператива "Модница" на территории Москвы – от заботливого внимания милиции.
Да, чуть не забыла – адрес, Сашкин адрес! Что за краснеющая досада! Пришлось смотреть в торжествующие глаза подруги Нинки, изображать безразличие и путано объяснять, что такое пожарный случай. Ну, не раскрывать же этой дуре истинную роль, которая отводилась в ее плане их общему другу детства. Нинка, приняв объяснения и насладившись ее унижением, вручила адрес и важно напомнила: "Вот видишь, я же тебе говорила, что пригодится!.."
Весь неспокойный путь она с цельнометаллическим терпением смотрела в окно или пыталась читать навязанный ей Колюней прошлогодний номер "Иностранной литературы", или, лежа на верхней полке с закрытыми глазами, прислушивалась к убаюкивающим пересудам соседок по купе. Надоев самой себе, выходила и располагалась в проходе у окна. Тревожное ожидание не отпускало ее: петушился рассудок, волновалось сердце, на запасных путях ерничал внутренний голос: "Подумаешь – белокаменная деревня!.."
Если вы, играя в карты в незнакомой компании, вначале выигрываете – не спешите гордиться собой: возможно, вы играете с шулерами. Тем более не стоит переоценивать себя, если вам вдруг удается рискованное предприятие: возможно, Неудача, озабоченная событиями куда более важными, не придала вам поначалу должного значения. Не оттого ли их первый московский опыт оказался до растерянности успешным?
Они приехали и поселились в уже известной им гостинице, а на следующий день, прихватив с собой половину платьев, отправились в Лужники. В то время этот лимфатический узел империи Меркурия был совсем не тот, каким он станет через несколько лет, разросшись до угрожающих, метастатических размеров, просев под собственным весом и количеством продавцов превзойдя число покупателей. Когда иллюстрировав собой всеобъемлющие масштабы человеческой меркантильности, он укажет место каждому, кто оспаривает ее верховенство: здесь устыдится своей претенциозности фрейдист, сверхсконфузится ницшеанец, обанкротится ортодоксальный идеалист и лишь вульгарный материалист поведет округ себя гордым взором. Стыдливая гримаса неправильно понятого марксизма – вот что такое московские толкучки последних лет империи. Также, впрочем, как парижский публичный дом – бесстыдная антреприза правильно понятого фрейдизма.