Вернуть Онегина. Роман в трех частях - Александр Солин 7 стр.


"Нет уж, теперь говори!" – потребовала она, краснея и желая знать, что такого знает он, о чем не слыхала она.

Он долго отнекивался, заверяя ее, что никогда не скажет, а уж тем более не позволит ни ей, ни себе заниматься тем, чем тешат свои скотские желания люди определенного сорта. Однако она очень, ну, очень сильно хотела знать, как низко могут пасть некоторые люди, и тогда, уступая ее стыдливому любопытству, он назвал ей имя запретного плода, половинку которого только что при ней употребил.

"Ты что, хочешь, чтобы я…" – заливаясь краской, начала она.

"Ни в коем случае! – с заботливым испугом перебил он ее. – Я – это я, а ты – это ты!"

Больше они ни о чем таком в тот его приезд не говорили, но подставляя себя под его старательный, трудолюбивый рот, она с замиранием, в котором странным и острым образом мешались стыд, принуждение и охота, думала, что ведь рано или поздно ей придется надкусить вторую половинку запретного плода…

Те их февральские, уплотненные до предела свидания были, вне всякого сомнения, также горячи и сладки, как и все предыдущие. Правда, ее впечатления были слегка подпорчены его поверхностным, легковесным вниманием к ее успехам – они, как и ее верность заведомо признавались им непреложными и само собой разумеющимися. Был он, как всегда, голоден и ненасытен (восхитительное, убедительное свидетельство его стойкости!), но все же находил время, чтобы терпеливо и снисходительно ответить на ее ученые вопросы. Например, помог ей составить план подземных ходов, ведущих в неприступную крепость математики, тем самым позволив ей если и не захватить, то хотя бы проникнуть на ее территорию. Иллюстрируя свои объяснения нежно-чмокающей указкой щекотливых губ, он бродил по обнаженным частям ее тела, увлекался, сбивался на игривый тон и норовил забраться в далекие от математики края. Она, настроенная на серьезный ученый лад, с притворной строгостью отмахивалась, восклицая: "Ну, Сашка, противный, ну, отстань, ну, потерпи!", а про себя умеренно удивлялась: "Надо же, до чего ненасытный!"

Впрочем, таковы были благословенные симптомы затяжной любовной болезни, лечить которую он, а тем более она не собирались. Их сердца по-прежнему находились в центре нежной трепетной паутины, не допуская к себе кого бы то ни было ближе, чем дозволяла их мятая постель. Ни его, ни ее мать, судя по их пусть и недовольному, но пассивному виду, не догадывались о том, как далеко зашло дело. Разумеется, и он, и она прилагали все необходимые уловки и навыки, дабы пузырем ее живота не возвестить всему миру об их внебрачной неловкости. Между собой они положили пределом стерильности ее пятый курс – то счастливое недалекое будущее, когда беременность уже не помешает ее учебе. К тому же Сашка считал, что оставшегося времени им вполне хватит, чтобы устроиться в Москве и пожить в свое удовольствие. Стоит ли говорить, что от их семейных планов у нее приятно постукивало сердце, и радостно замирал вполне созревший материнский инстинкт.

Все это к тому, что оставив ее в самом приподнятом расположении духа, он уехал, так и не решившись объявить, что собирается летом в составе студенческого стройотряда под Красноярск, и что, следовательно, неизвестно теперь, когда они увидятся.

Понимая, что обрекает ее на обидчивое недоумение (предполагалось, что себя он обрекает на тяжелый физический труд, который не оставит ему ни сил, ни времени лишний раз подумать о ней, кроме, может быть, малой минуты перед полуобморочным, тяжелым сном), он дождался конца марта и невиннейшим образом поинтересовался у своей любимой Аллушки, что она скажет, если он летом поедет с товарищами под Красноярск и попробует заработать деньжат (никак не меньше пятисот рублей), чтобы приодеть ее и себя. Она тут же ответила, что никакие деньги не заменят ей его и описала, как могла, тот ужас, который испытывает при одной лишь мысли, что она почти год не сможет его видеть. Может, он ее разлюбил? Тогда пусть так прямо и скажет, и тогда она пойдет и утопится в первом попавшемся водоеме (в ванне – следовало бы ей добавить для правдоподобия, потому что водоемы к тому времени еще не вскрылись).

Он выждал неделю, позвонил ее подруге Нинке, бывшей у них в связных, и назначил назавтра разговор. Тот разговор, как нервное воспаление на бархатном теле их любви, был первым симптомом внезапных и грозных осложнений. Фиолетово-зеленая, кособокая, нелепая заплата на ее несшитом свадебном платье.

Он начал с того, что деньги деньгами, но важнее здесь другое: ему пора зарабатывать характеристику, без которой на приличное распределение рассчитывать не приходится. Ведь она хочет жить в Москве? Ну, так вот: многие его иногородние сокурсники хотят того же и уже трижды побывали на стройках, в то время как он не был там ни разу, а комсомол тунеядства не прощает!

Теперь-то она знает, что в те годы для приличного распределения нужны были совсем другие основания. Не оттого ли, что предчувствовала свое будущее разочарование, она твердила ему со слепым упрямством:

"Да, я понимаю, что это важно, но и ты меня пойми – я не смогу без тебя целый год!"

На что он, понизив голос и добавив в него романтичной безысходности, проникновенно предположил:

"Представь, что меня взяли в армию, и что бы ты тогда делала?"

"Армия – это совсем другое дело!" – мягким внимательным крылом зацепилась она за заусеницы его неловкого довода.

"Хорошо, согласен, пример не очень удачный. Хотя после института меня вполне могут забрать!"

"Вот тогда я и буду тебя ждать. С ребеночком…"

"Что!? – испугался он. – Ты что, хочешь сказать, что ты… в положении?"

"Нет, конечно! Это я так, для примера… Но я обязательно хочу, чтобы ты, когда тебя возьмут в армию, оставил меня в положении…"

"Глупая, об этом еще рано говорить. Может, и не возьмут. И к тому же тебе надо сначала закончить институт!"

"Я закончу, Санечка, обязательно закончу! Только я не представляю, как буду жить без тебя целый год!"

Она все же представила зияющую бездну одиночества, и следующие ее слова утонули в слезах:

"Нет, я не смогу, не смогу…"

Он внушительно и убедительно говорил, что ему и самому невыносимо больно лишать себя ее общества, но он соберет волю в кулак и отнесется к разлуке, как к жертве во имя их будущего благополучия. Чего и ей желает.

"Нет, нет, это ужасно, ужасно…" – твердила она, почти не слушая его.

Он терпеливо и прицельно долбил в одно и то же место: Москва – распределение, распределение – Москва и, заложив затем в углубление взрывпакет с новостью о том, что в конце августа обязательно заедет дней на десять ("Ну, конечно, приеду! Ненадолго, но приеду! А ты думала, что совсем не приеду? Глупая!.."), пробил-таки брешь в ее упрямстве.

"Я сейчас в твоем любимом платье…" – успела она сказать перед тем, как их разъединили.

Несколько дней все у нее валилось из рук, а в сердце, как мыши в разоренном доме сновали черные тени домыслов. Но нет: он, словно чувствуя ее настроение, через два дня позвонил, был нежен и заботлив, а убедившись, что самое худшее позади, принялся шутить, полагая, что тем самым поднимает ее настроение. Через два дня она получила от него письмо, в котором озон чистых, искренних слов красиво и эфемерно мешался со сладким цветочным ароматом иносказаний. Загнав тоску в подвал души, она успокоилась, и это было лучше, чем доставать со дна переживаний весомые, скользкие окатыши предположений и выкладывать из них черный профиль беды.

Еще три раза она, предварительно сговорившись по телеграфу, томилась на Главпочтамте в ожидании его звонков. Вслушиваясь в его речь, она обнаруживала там тайные, только ей ведомые подтверждения того, что сердце его по-прежнему заперто ее ключом, и если попытки взлома и предпринимались, то оказались неудачными.

Уже потом, далеко после, массируя зарубцевавшиеся раны, она иногда думала: зачем ему нужна была эта нежная возня, если он уже наперед знал, чем кончится дело?

Он был тогда моложе и лучше, кажется, был – вот единственное объяснение, которое приходило ей на ум.

Ах, какое это высокое, красивое и гордое слово – жертва! Если относиться к ней серьезно, можно стать верующим, если заигрывать с ней – можно потерять душу. Для жертвы важен не сам факт, а его убежище, не пламя, а заготовка хвороста. Жертва может оказаться напрасной, но стремление к ней возвышает душу. Слава богу, ее совесть чиста: она честно сыграла ту роль, которую он ей отвел, и если ее жертва не спасла их любви, то виной тому широко распространенная, неисправимая и унылая мужская глупость, которую лечит только могила.

Память – что неухоженная улица со случайными фонарями: там, где фонарь горит, пятно света выхватывает причудливую пантомиму лиц и вещей. Вот и у нее: сразу после Омска – темнота, и она в темноте вместе со светилом взбирается по откосу дней на гору летнего солнцестояния в надежде приветствовать там день и час, когда его поезд проследует через их город и она, придя на вокзал, сможет увидеть своего идола. Однако невнятности и несуразности его информации мог бы позавидовать титулованный дипломат: он, кажется, искренне и добросовестно гонялся за датой и временем отправления их литерного поезда, но те от него ловко и надежно прятались. Когда же он, наконец, их ухватил, возникло новое осложнение: у поезда, якобы, нет расписания, и сказать точно, когда он прибывает к ним на станцию, совершенно невозможно. Ах, Аллочка, я так хочу тебя увидеть, но ты же видишь – это совершенно невозможно! Невозможно даже сказать, будем мы у вас днем или ночью! Ну, не караулить же нас на вокзале день и ночь!

Ей же до сих пор кажется, что он попросту не хотел показывать ее своим друзьям, а потому и проследовал инкогнито.

Ладно, пусть. Тогда она будет радоваться жизни без него. Нет, не мстить, а жить. Как? А вот как: не отказываться от приглашений в гости, где обязательно бывают незнакомые парни, которые быстро напиваются и, мешая грубые слова с луковым сопением, норовят прижать к себе в укромном углу. Не отказываться, когда кто-то вызывается тебя проводить и в вечерней духоте развлекает воспоминаниями о своих армейских похождениях, а доведя до дому, ищет темное укрытие, где мог бы тебя потискать. Не строить из себя недотрогу, когда по выходным на пляже к твоему телу сползаются дымящиеся от солнца и похоти самцы, чтобы, пожирая тебя глазами, предложить совместные планы на вечер. Мило улыбаясь соглашаться, когда тебя приглашают погулять под ручку по главному проспекту города – он же Бродвей, он же провинциальный подиум. Кто? Да не важно, кто! Главное, не переступать грань дозволенного, а балансируя на ней, испытывать мстительное удовольствие. На худой конец, пойти с мастером Федей в кино, а после пригласить его к себе на чай – он давно этого хочет.

Почему – нет? Очень даже да! Это с НИМ она нежная, послушная и ребячливая, а с прочими она совсем другая – вольная, насмешливая и раскованная, и при случае очень даже может постоять за себя и словом, и жестом!

Впрочем, все это пустые угрозы. К сожалению, ни мстить ему, ни радоваться жизни без него она не может, а потому лето восемьдесят четвертого в ее памяти – это сумеречный, увешанный всевозможными, как у часовщика часами зал ожидания.

О своем приезде он за неделю дал знать письмом, и в конце августа она поздно вечером пришла на вокзал, где сначала встретила его отца, а через полчаса и его самого. В сопровождении двух друзей он спустился к ним из слабо освещенного тамбура: лохматый, бородатый, в свитере, мятых, защитного цвета штанах и куртке, с неприхотливым, как подорожник рюкзаком – словом, щеголеватый бродяга, непоседливый шабашник. Степенно обняв встречающих, он представил их друзьям (папа, Алла), таким же запущенным и героическим, как и сам (ах, вы и есть та самая Алла, очень, очень приятно, теперь я понимаю моего друга Сашку!), и после смущенного замешательства друзья с сожалением распрощались.

Оказавшись с ним на заднем сидении, она молча и крепко обхватила его и прижалась щекой к его груди, как обхватывает и прижимается к опоре захваченный ураганом путник. От куртки его веяло дымной историей земных костров и небесных пожаров. Он одной рукой обнимал ее за плечи, другая, проникнув под юбку, застряла между ее сжатых (исключительно из приличия) ног. Губы его бродили в ее волосах и, спускаясь к ее уху, жарко и низко выдыхали:

"Как ты?"

"Очень соскучилась…" – тихо отвечала она в темноту, подтверждая свои слова коротким стискивающим усилием.

Когда на следующий день им удалось уединиться в ее комнатке, и они молча и неистово овладели друг другом, жертва ее, пожелав ей счастья, с улыбкой удалилась, а душа вернулась на место.

Он сорвал с воздержания первую печать, и его обильный, хвалебный елей переполнил бы ее чашу, если бы не надежные резиновые затворы.

После этого он взял ее за руку и повел в путешествие по лету – туда, где остывали земные костры и небесные пожары, где тяжелый физический труд не оставлял ни сил, ни времени подумать о ней, кроме, может быть, малой минуты перед полуобморочным, тяжелым сном. Где палящее солнце и тепловые удары жили бок о бок, вот как они сейчас; где выпитая вода тут же покидала тело через поры. Где крепли и проступали через обугленную кожу новые мышцы; где в соседской толчее хищных трав не меньше порядка, чем у звезд на ночном небе, а поэзия их строения не уступает ассортименту их парфюмерии.

Он сорвал с воздержания вторую печать и принялся мечтать, как завтра они пойдут в магазин и накупят ей всякого материалу для ее новых платьев. Она слушала, прижавшись щекой к его бугристому плечу, и хрупкая лодочка ее ладони плыла по его телу, ныряя во впадины и застревая на перекатах, пока не доплыла до бедер и не сползла в ущелье ног.

Неожиданно для него Алла Сергеевна скользнула вниз и склонилась над его бедрами, и поскольку у нее не было длинных блестящих волос, которыми она могла бы скрыть лицо и ласку, она сказала: "Отвернись…", и когда он отвернулся, она с замиранием, в котором странным и острым образом смешались стыд, принуждение и охота, завладела второй половинкой запретного плода и надкусила его.

Плод представлял собой ложную, сочленённую с прямостоячей цветоножкой крупную ягоду сливообразной формы, с мясистым бледно-розовым покровом и с головчато-расширенным надрезным рыльцем на конце. Сок его – живой, любопытный, густой, с эндоспермом, был сладкий, как у спелой сливы.

Помнится, закончив, она перебралась к нему на грудь, и несколько минут они молчали.

15

Он был нежаден, она была нетребовательна, и он, невзирая на ее протесты, накупил ей на следующий день тканей. Может, по привычке, может, потому что еще любил, а может, уже откупался – кто знает. Теперь об этом можно думать все что угодно. И все же, когда они оказались в магазине, где стены кутались в складки хроматической фантазии, где с прилавков, не скрывая артикула, цен и калибра, целились в них разноцветные жерла рулонов, где громоздились отрезы и штуки поделенной на куски радуги, у него разгорелись глаза. А как еще прикажете воспринимать этот мягкий цветной мир, придающий нашей жизни истинную грубую материальность, нарушаемую, быть может, только русской баней, да универсальными обнаженными эпизодами, которые каждый легко может себе вообразить.

"Вот это тебе будет хорошо!" – восклицал он, привлеченный, как и все непритязательные добряки, несдержанной яркостью материала (люди скрытные любят темное).

Она, отключая на несколько секунд зрение, щупала материал, быстро взвешивала его на руке, затем подносила к глазам, бросала и, улыбаясь, шла дальше. Он следовал за ней и недоумевал:

"Аллочка, а чем он тебе не нравится?.."

"Не нравится…" – загадочно улыбалась она, и чтобы подсластить отказ, брала его под руку.

Этот их выход был из ряда возвышенных случаев, когда молодой благодарный муж лезет из кожи вон, чтобы вознаградить свою юную жену за обильную, аппетитную, благоуханную свежесть, которой он очарован и не ищет пока у других. Обойдя магазин, они выбрали ей черную, короткошерстной породы ткань для демисезонного пальто (ах, я так и вижу его – приталенное, с прямыми плечиками, накладными карманами и кушаком!), тонкое, гладкое, светло-серое сукно для костюма (хочу выглядеть строгой недотрогой!), джерси на платье – пьедестал переливчатого, неуловимо-вишневого оттенка для ее стройной шейки и русой россыпи волос (и никакого выреза на груди: там только твое!). Кроме того, натуральные шелка на блузки – белый, голубой и кремовый. Еще один, веселенький – на легкое, струящееся, как комбинация платье он выбрал сам, желая видеть ее в нем, гладить и раздевать. Склонившись к ней и понизив голос до вибрирующего онегинского баритона, он, не стесняясь, смутил и взволновал ее бесстыдным намеком на вчерашнее, новое для него удовольствие. Она, конечно, покраснела и, пряча глаза, припала к нему коротким поцелуем:

"Ах, Санечка! Ведь я так тебя люблю!.." – горячо шепнула она, истомившимся ожиданием оправдывая свою слишком смелую и неожиданную для них обоих ласку.

На улице она поблагодарила его за покупки.

"Не за что! Для того я и ездил…" – отвечал он, довольный.

Обеспечив ее шитьем на несколько месяцев вперед, утолив мужской голод и пообещав не забывать, он уехал.

Солнце закатилось, и беспросветный мрак – дальний родственник смерти, вновь завладел небосводом ее души. Но теперь она знала – пройдет неделя, другая, и новая луна надежды, чреватая их будущей встречей, проступит на нем робким серпиком. Прибавляя с каждым днем в сиянии, она будет расправлять свой впалый юный живот и, скрывая беременность, притворяться попеременно саблей, секирой, ломтем сыра. Миновав середину срока, лунная беременность станет сначала приметной, затем очевидной, затем весомой и, наконец, полновесное перламутровое полнолуние озарит ее жизнь. Два полнолуния в год: так было до сих пор, так будет и в этот раз – она знает, терпит и ждет.

И вот какое занятие ей полюбилось: на остановке, в автобусе, в очереди ли – словом, в любом месте, где ее заставляли ждать, прежде чем открыть ее целеустремленной натуре очередной шлюз канала жизни, она находила глазами молодого, содержательного насколько возможно мужчину и украдкой наблюдала за ним. Все происходило почти как в кино: далекий от прототипа незнакомый актерствующий мужчина становился заместительствующим Сашкиным воплощением, с той лишь разницей, что неведение делало его актерское поведение естественным, а ее зрительское присутствие – незаметным. Мужчина мог нервничать или задумчиво курить, безразлично горбиться или неуверенно озираться, говорить с кем-то, чесать голову, читать или сморкаться, и оставалось только внимательно и незаметно следовать за случайной игрой чужого настроения, чтобы испытать в конце спектакля тихую гордость: нет, ее Санечка не такой заурядный, как все и никогда таким не будет!

Иногда жесты и движения субъекта с болезненной точностью совпадали с Сашкиными, как равны сами себе слова лозунга "Да здравствует КПСС – боевой, испытанный авангард советского народа!", в каком бы городе они ни звучали. Например, когда стоя к ней спиной, актер, вздернув одно плечо и отставив руку с острым локтем, заводил ее в карман пиджака, доставал сигареты, затем легко угадываемым движением доставал из пачки одну из них и совал в рот, после чего возвращал пачку на место, охлопывал себя в поисках спичек (зажигалки) и, найдя, закуривал.

Назад Дальше