Юрий Вильямович Козлов
Воздушный замок
Повесть
Журнальный вариант
Рисунки А. Остаева
Ночью прошёл дождь, и молодые весенние листья яростно зазеленели. В каждом листике, в каждой ветке, в каждом стволе неистовствовала жизнь, отчего деревья едва не пускались в пляс. Но они были вынуждены стоять недвижно, закованные в асфальт, внимая лишь ветру, его лишь трепетно призывая. Ветер же был редким гостем в каменных городских лабиринтах. Деревьям оставалось смотреть вниз: на мокрый дымящийся асфальт, на лужи в бензиновом оперении - в них отражалось серое с редкими просветами небо, - на машины, веером разбрызгивающие лужи, на людей с зонтами и без зонтов, спешащих по двору. Самым обыкновенным, дождливым, следовательно, было утро. У всех тикали на руках часы, но никто, глядя на циферблат, на шевелящуюся, подобно тараканьему усику, секундную стрелку, не скорбел по безвозвратно уходящему времени. И в этом тоже заключалась обыкновенность утра.
Один Андрей в данный момент предавался горьким, но одновременно весьма успокаивающим размышлениям, что века, культуры, эпохи и, конечно же, сами люди проходят, исчезают вместе со временем. Мысли скользили накатанным путём в глубь истории искусства, в частности, архитектуры. Как этажи на лифте, как костяшки на счётах, отщёлкивались эпохи и стили. Однако же не гениально обращённый углом к зрителю Парфенон, не блистательный античный канон красоты принесли успокоение, а несколько далее отстоящая в веках крито-микенская культура, об архитектуре которой Андрей как раз писал научно-популярную статью. В ней он высказывал весьма и весьма спорную мысль о загадочной абстрактности крито-микенского искусства, его странной и удивительной для древности отрешённости от земных забот. Письмена, на каждом шагу сопровождающие памятники египетского или вавилонского искусства, здесь определяющего значения не имели. Это давало повод Андрею утверждать, что крито-микенское искусство было относительно свободно от исторических воспоминаний. Скульптуры, фрески зачастую вообще были лишены пояснительных текстов. Предпочтение отдавалось чисто изобразительным мотивам, но опять-таки изображения не передавали никаких событий, а как бы являлись выражением внутренних переживаний творца. Субъективные и, возможно, неправильные эти рассуждения породили у него некий обобщённый образ крито-микенской культуры: ему виделось дитя, резвящееся в райском саду, не помышляющее о разрушении и смерти, не задумывающееся, что есть жизнь вообще…
Архитектурные сооружения той эпохи ему хотелось сравнить с облаками. Их причудливые очертания парят в воздухе, пронизанные светом и красками, легко движутся, не разделяясь на несущие и несомые конструкции…
…А накануне вечером темно и неуютно было за окном. Шумел ветер, швыряя в окна пригоршни капель. Сама тревога, казалось, неслышно бродит среди холодных мокрых деревьев.
За ужином жена сказала Андрею:
- Ты должен проводить завтра дочь в школу. Я поеду с утра о поликлинику, не знаю, когда вернусь.
- Дочь? В школу?
- Ты, наверное, забыл, - усмехнулась жена, - она заканчивает восьмой класс. Завтра первый экзамен, представляешь, как она волнуется?
- А чего ей волноваться?
Вопрос этот не понравился жене. Взгляд её сделался строгим, каким он становился всегда, когда речь заходила о благе дочери. Считалось, одной матери дано ведать, в чём оно, это благо.
- Ты… Ты…
Много лет жена каждую фразу в разговоре с ним начинала с этого утвердительного "ты". "Ты, ты, здравствуй", - произносила она, возвращаясь с работы. "Ты… до свидания", - уходя куда-нибудь. Это свидетельствовало, что всё в мире для жены начиналось с него, Андрея.
- Да-да, конечно, провожу, - спохватился Андрей, - обязательно провожу. Могу даже подождать, пока она сдаст экзамен.
- Не надо ждать, - с достоинством (в дочери она как бы уже видела себя: гордую, строгую) ответила жена. - Ты проводи, и всё.
- Хорошо.
Разговор, однако, ещё не закончился. Андрей понял, теперь жене не нравится, что он не смотрит ей в глаза. Подобно воспитателям прежних лет, жена полагала, что прямой, чистый взгляд свидетельствует о прямых, чистых помыслах. И наоборот. Андрей уставился ей в глаза. Одно и то же воспоминание многолетней давности преследовало его. Вот он танцует на институтском вечере с женой - тогда, впрочем, ещё не женой, а просто знакомой девушкой - стройной, в платье с воздушными рукавчиками. Андрей приглашает её и стыдится - наверняка он стеснит её своим неумением танцевать быстрый фокстрот. Но… что это? Почему у неё такая тяжёлая поступь! Она наступила Андрею на ногу, словно гиря упала! Раз, другой! Впервые, помнится, поразился он забавному противоречию: кажущейся лёгкости и тяжёлой, как у грузчика, поступи. Девушка - тогда ещё не жена - смотрела на Андрея преданно, совершенно не замечая собственной неуклюжести и отчасти даже искупая её этим взглядом.
…Сосредоточенно и тщательно Андрей намазывал масло на хлеб, словно не было на свете дела важнее. Подчёркнутое внимание к предмету, в повседневной жизни совершенно заурядному - бутерброду, - убедило жену, что общению с ней муж в данный момент предпочитает пустые механические действия.
Она вздохнула.
Этот вздох слышался Андрею и сейчас, когда он шёл с дочерью по подземному переходу - длинному темноватому туннелю. Машинально пересчитывая тускло светящиеся плошки вдоль кафельной стены, Андрей понял, почему ему слышится именно этот - вчерашний - вздох жены. Подобных - горьких, отчаянных, сожалеющих, усталых, смиренных - вздохов немало было и раньше. Но раньше ничего не рассказывать жене, не объяснять было совершенно естественно, не требовало ни малейших усилий. Андрей даже не думал, что держит расстояние, отстаивает какую-то свою независимость. Дитя, играющее в райском саду, попросту не помышляло о тревогах жены. Тревоги эти, следовательно, не существовали.
В последнее время, однако, холодный ветер всё чаще и чаще проникал в райский сад, тревожил Андрея. Вчерашний вздох жены показал, что и она каким-то образом чувствует это. Выбраться из сада значило для него окунуться в хаос, в разрушительные раздумья, вновь сделаться уязвимым для тоски и горя. Предстать безответным перед жизнью: перед фактом, что весь последний год псу под хвост, весь последний год - странное оцепенение, совершенно не хочется работать и вообще… Значило, наконец, взглянуть на себя глазами близких и испытать смятение не только за себя, но и за них - за жену и дочь, - ведь он глава семьи! Поистине это было изгнание из рая!
Андрей огляделся. Они уже свернули с проспекта и шли по едва зеленеющей аллее. Влажная после ночного дождя земля, казалось, подрагивала. Оттого, что листья на ветках были маленькими, ветки тоненькими, стволы по-весеннему прозрачными, аллея казалась худенькой и гибкой, как девочка-подросток. Над аллеей светлело небо, и солнце набирало высоту, разгоняя пелену утреннего тумана.
Неожиданно Андрею стало жаль себя, совсем как в отрочестве, когда казалось: необъяснимая враждебность разлита в окружающем мире, всё - против, и нет места, где можно спрятаться, укрыться. Никчёмный холодный ветер всё настойчивее проникал в райский сад. Творческий отпуск у Андрея заканчивался только через месяц, так что приближающееся завершение отпуска никак не могло быть причиной ветра. Андрей подумал: а что если выпить? Тогда мнимые причины развеются сами собой.
А когда-то он знавал иное опьянение. Оно, напротив, совершенно исключало спиртное. Андрей просыпался в шесть утра, и сам вид пробуждающегося города, синее небесное шевеление, истлевающая на глазах ночная паутина, но главное - разложенная на письменном столе работа, книги, утренняя чашка кофе, ощущение безграничности собственных сил, непререкаемая уверенность, что ему подвластно в этой жизни, а точнее, в работе, которую он наметил, всё - вот что пьянило сильнее вина. Андрею казалось, он может загипнотизировать солнце, одной своей волей заставить его светить ярче. Кто был молод и у кого хватало в молодости страсти и терпения работать, тот знает, что это за опьянение.
Андрей взглянул на дочь, шагающую рядом. Как-то странно он одновременно помнил и не помнил о ней. Губы сжаты, взгляд напряжённый. Неужели так волнуется из-за экзамена? Пожалуй, жарковато ей в длинном вязаном пальто, вон как раскраснелась. Пальто, судя по всему, было непременной частью образа, которым в настоящее время жила дочь. Сегодня она надела бы его и в тридцатиградусную жару. А через две недели, возможно, не наденет больше никогда. Дочь шагала рядом в очаровательном несовершенстве пятнадцати лет. Андрей казался себе ослом, потому что если и было что-то подчёркивающее несовершенство, так это его присутствие. Жена, как и всякая мать, наивно идеализировала дочь. В проводах на экзамен необходимости не было.
Он вспомнил, как однажды оказался с дочерью на концерте какого-то английского певца - худого длинноволосого маньяка, которому, как сообщила дочь, было шестьдесят лет, но который скакал по сцене, словно мальчик. Певец неистовствовал, пытаясь расшевелить зал, однако какая-то робкая публика собралась на том концерте. Отчаявшись, певец, крича и танцуя, бросился между рядами. От него испуганно отворачивались, в лучшем случае натянуто и недоверчиво улыбались, Андрей и дочь сидели как раз в начале ряда, и певец, прыгающий по красному ковровому проходу, оказался прямо перед ним. Андрею сделалось неловко, когда тот, наклонившись, запел им в лицо. Глубокие морщины, склеротические узоры на щеках свидетельствовали, что певец - дедушка. Вдоль морщин катились капли пота. Андрею даже стало его жаль. Дочь же, напротив, не испытывала ни малейшего стеснения. Когда песня закончилась и зал зааплодировал, она вытащила из отцовского портфеля бутылку "Рислинга", купленную час назад, и вручила певцу, Необычный этот подарок привёл певца в совершеннейший восторг. "Маша, Маша…" - только и успел прошептать Андрей. Дочь была представительницей нового, неведомого племени, не знающего изначального испуга, необъяснимого внутреннего запрета, поколения, живущего в согласии с собственными эмоциями и не задающего себе в каждом конкретном случае вечный вопрос: "А можно ли?"
Смотреть на шагающую рядом дочь было, конечно, приятно. Мысли о никчёмном холодном ветре отступали. Однако Андрей вдруг осознал, что и Маша и её внутренний мир - всё это ему неведомо. Леность их отношений была миражной. Заглянув о глаза дочери, он почувствовал зависть и некоторую печаль. Какими, должно быть, свежими, тугими виделись ей образы весны. Молодые глаза, молодое время года. Андрею показалось, её зрение передалось и ему… Мокрая трава на газонах, суета голубей, крохотные прозрачные капельки на листьях, на асфальте, на жёлтых сапожках, на вязаном пальто дочери. Даже на декоративных латунных шпорах увидел Андрей капельки внезапно обострившимся зрением. В воздухе почудилось дыхание земли, пока ещё голодной и нежной, только-только изготовившейся к цветению. Запах был знакомым до головной боли. Андрей вдыхал его когда-то давно в детстве. Но тогда к чистому запаху земли примешивалось что-то ещё. Но вот - что? Он не мог вспомнить. Горечь прожитых лет внезапно ощутил Андрей, словно дымом пахнуло в глаза. Но удивительно: не мимолётной была горечь, не просто возраст напомнил о себе. Странное посетило чувство, что ведь это тогда, давно, произошло нечто, предопределившее всю его жизнь.
- Маша, - тронул он за руку дочь.
- А? Что? - Взгляд дочери метнулся в сторону газона, где росла одинокая липа с иссечённым чёрным стволом.
Под липой стоял парень. Заметив Андрея, он сначала отступил за ствол, потом выглянул с другой стороны.
Вот она, главная причина предэкзаменационного волнения!
- Папа, ты можешь меня дальше не провожать…
- Хорошо, - вздохнул Андрей, потрепал по руке дочь. - Возможно, в последнее время я… как-то мало уделял тебе внимания и всё такое, но всё же… Хотя бы потому, что я твой отец, что я старше, я… должен, должен сказать, прошу тебя, будь умнее…
Дочь смотрела на него с любопытством.
- Я тебя дальше провожать не буду, - остановился Андрей. - Ну, ни пуха ни пера!
- К чёрту! - немедленно ответила дочь. - И ещё это… спасибо, что проводил.
"Меня - к чёрту!" - усмехнулся про себя Андрей. Пошёл обратно. Не выдержал, оглянулся. Однако же парочка словно в воздухе растворилась. Вдали белело здание школы, куда стекались экзаменуемые. Заливистый звонок потревожил голубей и воробьёв. Хлопая крыльями, бешено чирикая, пронеслись они над аллеей, будто тоже опаздывали на какой то экзамен. Андрей задумчиво смотрел вслед птицам. Прежде из райского сада дочь была почти что неразличима, а сейчас и вовсе пропала - независимая, неподвластная и видимо… потерянная.
…И вновь он одновременно помнил и не помнил о дочери. Было печально сознавать, что он уже никогда не будет стоять за деревом, пряча в рукаве сигарету. И сердце у него не забьётся при виде одноклассницы в вязаном или каком-нибудь другом пальто. Андрей вообще не помнил, когда последний раз резво билось у него сердце, когда чувство пересиливало мысль, когда хотелось безумствовать. Но странной была печаль! Не по юной свежести чувств, не по первым неловким поцелуям печалился Андрей, а по чему-то иному, куда более существенному - не то упущенному, не то отвергнутому в далёком славном возрасте, по тому самому загадочному нечто, столь удивительно повлиявшему на всю его последующую жизнь. Если и можно было предотвратить нечто, то только тогда, давно… Из прошлого, из прошлого, следовательно, веял никчёмный ветер. Андрей едва удержался от соблазна горько посожалеть, мол, что-то когда-то его согнуло, некая, скажем, сделка с совестью, трусливое примирение с действительностью, в результате чего на весь оставшийся век - конформизм, внутренний надлом, перерождение таланта. Но ничего этого не было: никакие привходящие обстоятельства не трансформировали его волю, всё в жизни Андрей делал сознательно, всегда поступал, как сам считал нужным. Живя спокойной, размеренной жизнью, Андрей как-то не думал о прошлом, понятия не имел о загадочном нечто. Раньше (даже вполне искренне), сетуя на жизнь - ох, и какой, мол, век живём, на волоске подвешено человечество, а следовательно, и вечные добродетели человеческие обветшали: всё нынче обрело материальное измерение, жив гнусный принцип "Ты - мне, я - тебе", трудно, ох, трудно! - Андрей в глубине души был спокоен: да-да, всё плохо, ну а ему-то… лично ему… хорошо, всё есть, всё в порядке, и не надо, совершенно не надо ему другой жизни.
А далёкие берега минувшего между тем обретали реальность, в их извивах возникали и пропадали знакомые с детства лица, Андрей подумал, что, припоминая какой-нибудь эпизод, он и понятия не имеет, какой тогда был год. Время давно утратило для него безликое календарное исчисление. Другие вехи свидетельствовали о времени. Сейчас, вглядываясь в них, Андрей дивился их произвольности, необязательности, не мог разобраться; следствие ли они проклятого нечто или же, напротив, призваны его замаскировать - отвлечь, увести Андрея по ложному следу.
Вот откуда, например, замшевая куртка?
…Ах, какая была куртка! Почти невозможной казалась она в Москве во второй половине пятидесятых, когда ещё угрюмые серые тона доминировали в одежде, когда полосатый свитер, башмаки на толстой подошве, неведомый доселе шейный платочек казались немыслимым и угрожающим новаторством. Однако же у Андрюши куртка имелась - французская, мягкая, замшевая, цвета бискайского песка, на ощупь подобная лионскому бархату. Не только над модой, но как бы над самим укладом тогдашней жизни приподнимала куртка, маячили за ней некое избранничество, полёт - одновременно страшноватый и сладостный. Никелированные пуговицы ловили солнце, хмурились в плохую погоду вместе с небом. Десятый класс тогда оканчивал Андрюша, и даже уроки садился делать в куртке: попишет-попишет в тетрадь, а потом зачем-то пощупает рукава куртки, именно там была самая мягкая, ласковая замша.
Сейчас, спустя много лет, постаревший, давно уже измеряющий всё на свете такой удобной и универсальной единицей, как собственное благо, Андрей подумал, что слишком уж запомнилось ему ощущение той радости, стало как бы эталоном. Многие последующие радости по куда более достойным поводам не шли в сравнение с той курточкой, потому что имели естественные человеческие пределы, в то время как курточная была беспредельна. И только сейчас Андрей понял - почему. Она была первична, с неё, как с фундамента, росло его здание, и неудивительно, что именно она стала одной из вех. Андрей даже смутился от странного этого открытия, как если бы вдруг многосложный какой-нибудь расчёт обернулся примитивной задачкой на внимательность, серьёзная шахматная партия закончилась детским матом.
Андрей вспоминал, что за жизнь была у него тогда. В квартире, окнами выходящей в парк. На даче из красного кирпича. Не многие его сверстники могли похвалиться такой жизнью. Дача окнами первого этажа смотрела в сад и лес, точное, в лес сквозь сад, но Андрей тогда не замечал леса, потому что жизнь казалась ему охраняемым, ухоженным садом. Второй этаж был без окон, зато со стеклянной крышей. На втором этаже находилась отцовская мастерская. До вечера дневной свет плескался в мастерской, ночью же отец почему-то предпочитал работать при свечах, и часто, взбежав наверх, видел Андрей два трезубца со свечами на огромном, как поле, столе, отца, склонившегося над чертежами и рисунками. Едва колеблющиеся язычки огня - две жёлтые бабочки - отражались в тёмном окне-потолке. Звёзды небесные словно посылали им привет с бессмертного неба. Когда отца не было на даче, Андрей любил сидеть ночью в мастерской при свечах. Просто так, без дела. Странное родство свечи и звезды небесной открылось тогда Андрею. Душа смутно волновалась, звала куда-то. Но не понимал Андрей - куда? Не знал, что с ним будет, кем станет. Безмолвствовало на этот счёт ночное небо…
Мечтаниями и одиночеством была тогда полна Андреева жизнь. Не было матери. Только выцветшая фотография в довоенной кожаной рамке. Коротко стриженная девушка с резкими чертами лица, в кофточке с отложным воротничком. Андрей лишь знал, что её звали Вера, она была студенткой в институте, где отец был преподавателем. Она погибла перед самой войной.
До школы за ним смотрели бабушка и нанимаемые няни, а потом никто. Андрей не знал материнской любви. Отношения же с отцом… О, это были с самого начала совершенно мужские отношения.