- Она говорит, - мотнула головой в сторону француженки Оленька, - что в русской истории такое уже не раз бывало. Это называлось разинщиной, пугачёвщиной, ленинщиной.
- А я считаю, что то, что мы имеем сейчас - разинщина, пугачёвщина, ленинщина. Только сверху, от власти. Снизу: народ грабит богатых. Сверху: богатые грабят народ через биржи. Любой народ инстинктивно стремится к стабильности и порядку. Стремление к порядку не разинщина, пугачёвщина или ленинщина, а антиразинщина, антипугачевщина, антиленинщина. Можете назвать это мининщиной и пожарщиной.
- Когда же, по-твоему, народ воспрянет к стабильности и порядку?
- Когда? - удивился Леон глупейшему вопросу. - А когда… - Спохватился: если скажет, что когда на смену полумёртвым от пьянства зайцевцам и песковцам в деревнях, бессловесным очередевыстаивателям, орущим хамским глоткам на митингах в городах, придут такие, как… да хотя бы он, Леон! - получится не очень скромно и совсем неумно. Пришлось лукаво подкрутить шарик: - Когда на смену нынешнему двуногому хламу, ходячему отродью, которое стыдно назвать людьми, придут новые русские люди.
- Какие же? - как клещ, впилась француженка.
- Если я скажу: красивые, сильные, религиозные, приверженные свободному труду, национальным ценностям, благу Отчизны - это вам не понравится. Так можно говорить о французах, американцах, китайцах, венграх, латышах и татарах, но почему-то нельзя о русских. Поэтому я просто повторю: новые.
- Она говорит, что это знакомые речи, - вновь отделила себя от переводимых слов Оленька, темно и задумчиво посмотрела на Леона. - Она говорит, что не хочет тебя обижать, но то, что ты только что сказал, это… Она не хочет называть, ты сам понимаешь. Так она говорит.
- Природа человека изначально несовершенна, - Леон был готов к продолжению разговора. - Когда людям плохо, они склонны к крайностям. Но нельзя в каждом, стремящемся к социальной справедливости, видеть коммуниста, точно так же, как в каждом, желающем своему народу более счастливой участи, фашиста. Это всё равно что повсеместно запретить спички, зажигалки, электроприборы, потому что от неумелого с ними обращения иногда возникают пожары. Становясь на эту точку зрения, я могу заявить, что называть фашистом человека, мечтающего о национальном возрождении своего народа, ещё больший фашизм.
- Она говорит, - волчьеухая Оленька окончательно взяла сторону Леона, косилась на ужаленную пчелой француженку, как на врага, - что предпочитает избегать дискуссий на подобные темы, хотя это, может, и неправильно. Она как бы выступает от имени благополучных. Её доводы поэтому умозрительны и недейственны, как евангельские проповеди. Противная же сторона - от имени неблагополучных и униженных. В её доводах - доходящая до каждого сердца логика и энергия несправедливости и обиды. Симпатии телезрителей неизменно оказываются на стороне собеседника, если, конечно, он не полный кретин, не говорит, что убивать людей хорошо и полезно.
Приняв сторону Леона, Оленька изрядно похорошела. Уши её более не казались волчьими. Нормальные девичьи ушки, разве чуть длинненькие.
- Я понял её мысль, - сказал Леон. - Простые люди, а их в любом народе большинство, одинаково темны. Чем примитивнее, грубее, низменнее аргументация, тем она ближе подлому в массе своей народу. Спроси у неё: неужели лучше глушить людей порнографией, позорной рекламой и чернухой, нежели побуждать их думать?
- Она говорит, - Оленька вдруг так улыбнулась француженке, что та скользящим шажком отошла от неё подальше, - что есть и иной взгляд на эту проблему. Ты говорил об идеальных молодых русских людях, которые должны прийти на смену нынешним несовершенным, одураченным марксизмом, поколениям. Сейчас границы распавшегося государства приоткрылись. Они у себя на Западе, в частности во Франции, имеют возможность наблюдать новых молодых русских людей, так сказать, в деле. Так вот, у них сложилось мнение, что большинство этих молодых людей - проститутки, сутенёры, воры, педерасты, спекулянты, фальшивомонетчики, наёмные убийцы, мразь без достоинства и чести, оккупировавшее автомобильные и прочие свалки отребье, готовое на всё. Она интересуется, сколько потребуется времени, чтобы эта преступная падаль превратилась в богобоязненных, приверженных свободному труду патриотов, о которых ты только что говорил?
- Ещё какая падаль, представляю! - рассмеялся Леон, таким наивным показался вопрос. - От них к нам едет не лучшее! Падаль интернациональна, как банковский капитал, система бирж или международный союз педерастов. Приличные люди не ищут способов мгновенного обогащения в чужих странах. Как, впрочем, и в ограблении собственного народа. Судить о русских по хлынувшей в Европу мрази - всё равно что судить об американцах по Дину Риду или доктору Хаммеру. Но я отвлёкся. Разве я говорил, что для того, чтобы исправить нашу молодёжь, возложить на её плечи новые задачи, необходимо время?
Француженка молчала.
Оленька смотрела на неё торжествующе-изничтожающе. Леон испугался, что сейчас она вцепится сбитой с толку, пострадавшей от пчелы журналистке в волосы.
- Смешно ждать, пока люди исправятся сами, - мягко, как добрый учитель туповатой ученице, объяснил Леон недовольной нашествием на Париж советской сволочи француженке. - Надо помочь им исправиться.
- Она спрашивает, - поморщилась Оленька, как будто француженка спрашивала что-то в высшей степени неприличное, - неужели тебе известен рецепт исправления людей? Если он неизвестен даже Господу Богу?
- Когда исчерпаны, а точнее, умышленно отвергнуты варианты исправления людей посредством экономики, религии, законов, - ответил Леон, - остаётся последний и единственный путь: исправить посредством принуждения, посредством власти.
- Законно избранной власти? Она должна осуществлять принуждение? Или очередные террористы-самозванцы, сменившие риторику новоявленные большевики?
- Народ до такой степени умственно расслаблен, что просто не в состоянии избрать для себя достойную власть, - вздохнул Леон. - Что ему нынешняя власть? Он медленно подыхает от голода и холода, как глухонемой старик в доме для престарелых. Сам виноват. Избрал людей, делающих вид, что народа, который их избрал, как бы не существует. Впрочем, его действительно для них не существует, потому что он никак не даёт о себе знать. Ну, дохнет с голоду. Но ведь и не протестует. Я хочу сказать, что людям, которые захотят исполнить свой нравственный долг перед несчастным народом, придётся взять власть, скажем так, не на выборах.
- Она спрашивает, - хмуро усмехнулась Оленька, - что, если эти симпатичные, взявшие власть не на выборах люди начнут исправлять народ с… тебя? Возьмут да посадят в тюрьму, а то и расстреляют?
Леон хотел ответить, что нет большой беды быть расстрелянным, когда сам себя не сумел пристрелить. Равно как и нет принципиальной разницы: расстреляют тебя одни или медленно уморят голодом другие. Но ответить так было бы слишком по-русски, то есть не вполне понятно для иностранки. Поэтому Леон равнодушно, как убеждённый фаталист, пожал плечами:
- Ничего не поделаешь, это диалектика.
Некоторое время длилось тягостное молчание. Стало слышно, как свистит над озером ветер, тоскливо и безнадёжно кричит в камышах цапля.
- Всё это, конечно, в высшей степени любопытно, - решил гостеприимно сгладить председатель, - но сдаётся мне, судьба России решается не в Зайцах.
Овладевшего танковым прицелом оператора этот вопрос не занимал. Он смотрел в прицел на озеро, нажимал на кнопки и всё повторял: "Фантастúк, фантастúк!"
- Неужели так думают и другие молодые русские люди? - продолжила нелепое интервью журналистка.
- Не знаю, как они думают, - поморщился Леон, - мне кажется, они вообще ничего не думают. Да я сам, если честно, только что подумал. Если человека душат, он должен найти в себе силы отбиться, вздохнуть. Народ тем более. Где взять силы? Всё перепробовали. Глухо. Остаётся последнее: вспомнить, что русские. Иначе: исчезновение с лица Земли. Но русский народ скорее выберет исчезновение, как здесь, в Зайцах. Я не знаю, откуда я могу знать?
Оператор сунул Оленьке под нос чёрную трубу прицела.
- Он спрашивает, это гаубичный или зенитный? Производство Южно-Африканской Республики? - Оленька, оказывается, неплохо разбиралась и в военных терминах.
- Танковый. Советский, - буркнул Леон.
Лица французов сделались воинственно-непримиримыми, как будто они обнаружили не прицел, а ревущий краснозвёздный танк, и не в Куньинском, долженствующем отойти к Эстонской республике, но пока ещё российском, Псковской области районе, а в Париже под Эйфелевой башней.
- Вернёмся к нашему фермеру, - Оленька устала переводить, у неё получилось "фюреру". - Какое ему отводится место в новом русском государстве?
- Скажем так, не меньшее, чем во французском, - ответил Леон.
- Следует ожидать, что на смену спившимся, выродившимся колхозникам придут трезвые, здоровые, единоличные хозяева?
Леону не понравилось, что она употребила слово "трезвые". Здоровым дядю Петю с натяжкой можно было назвать, но вот трезвым… Особенно в данный момент.
- Она спрашивает, - услышал Леон смущённый голос Оленьки, - это там, случайно, не фермер (Леону опять послышалось "фюрер") - предтеча грядущего русского возрождения?
- Где? - с тоской завертел головой Леон.
- А вон там!
Леон наконец увидел то, что, оказывается, давно видела хитрющая француженка: фермера-фюрера дядю Петю, идущего от озера Святогоровым шагом в расстёгнутой или разорванной до пупа рубахе, небритого, с налитыми глазами и с топором в руке. Топор красно и нехорошо поблёскивал. Было не разобрать: то ли играет солнечный свет, то ли он и впрямь в крови.
Если люди находятся в здравом уме, подобные сомнения всегда разрешаются в пользу второго.
Некоторое время все зачарованно, как неожиданно приговорённые к казни на внезапно появившегося палача, смотрели на сбившегося со Святогорова шага, воздушно заваливающегося дядю Петю. Каких-то он преследовал одному ему видимых призраков - рубил топором пустой воздух, ревел унюхавшим олениху оленем.
- Эвакуируемся, - тихо скомандовал председатель. - Все к вертолёту. Без паники! Успеем.
- У него пена на губах! - отшатнулась от окна Оленька, но председатель поймал её за руку.
- Я не полечу! - заявил Леон.
- Пиши завещание, - пожал плечами председатель.
Друг за другом спустились вниз.
Дядя Петя снёс голову страшному красному георгину на клумбочке под окнами тряпичной бабушки.
Из форточки грохнул выстрел. Пока что Гена упреждающе стрелял в воздух.
"А говорят, слабоумный!" - восхитился его выдержкой Леон.
Выстрел удесятерил дяди Петины силы. Он так глубоко вогнал топор в чёрную запертую дверь бабушкиного дома, что, изойдя оленьим рёвом, вырвал из двери только топорище. Пошёл на дверь, как на медведя, с голыми руками и извлёк-таки железяку. Заворчав, уселся воссоединять её с топорищем на крыльцо. Тут воспалённый его взгляд наткнулся на белый с красной надписью "Antenn-2" вертолёт. Забыв про бабушку и Гену, укрывшихся за дверью, дядя Петя кенгуриными прыжками понёсся к вертолёту, в котором уже, как сельди в бочке, толклись французы, Леон, Оленька, председатель и примкнувшая к ним Платина в пушкинских шортах, развевающейся рубашке и в узких слепящих очках.
Пилот спал. Тем не менее сумел мгновенно запустить винт.
Вертолёт ревел винтом, готовясь подняться в воздух.
Дядя Петя тоже ревел, жмурился от летящей в глаза пыли, бесстрашно шёл на вертолёт с высоко поднятым топором, как на Змея Горыныча.
Вертолёт взлетел, оставив несостоявшегося Победоносца дядю Петю размахивать топором посреди низко выстелившейся травы.
Над озером пилот развернулся, низко протянул над Зайцами.
Дядя Петя погнался за вертолётом, но споткнулся о корыто у кроличьих клеток. Поднялся и бросился рубить клетки, только щепки полетели.
- Лес рубят, щепки летят, - вспомнил изуверскую поговорку председатель.
Леон отвернулся.
Вертолёт кружил над Зайцами.
Операторы чуть не вываливались, снимая расправлявшегося посредством топора с собственным хозяйством дядю Петю - лучшего фермера-арендатора в Куньинском районе, предтечу грядущего русского возрождения.
Часть третья
Демократическая осень
Леон не знал, который час, сколько уже километров прошагал он по шоссе под серым моросящим дождём. В "пылевлагонепроницаемые", как явствовало из выгравированной надписи на крышке, часы "Полёт" на его руке проникла влажная пыль. Стекло сделалось капельно-матовым, непроглядным. Только кончик секундной стрелки мелькал во временном тумане, как хвост головастика. Но по секундной стрелке который час не определишь.
В странно лёгкой, подобно рвущемуся в небо воздушному шару, голове шумливо догорал гранёный стопарь самогона, который заставил выпить Леона на поминках горбатый Егоров.
"Говно был твой дядя, - сказал Егоров, - но всё ж какой-никакой человек. Пусть земля ему будет пухом, хоть и говно был человек".
Леону бы оскорбиться, встать, уйти, но он вспомнил, как сноровисто (как будто всю жизнь этим занимался) Егоров копал на кладбище могилу: горбатый, чёрный, как антрацит, голый до пояса, весь в каких-то шрамах, зыркал из ямы. Подводу, на какой гроб отвезли на кладбище, привёл из деревни с неуместным названием Урицкое тот же Егоров. Он же сколотил и православный с косой перекладинкой крест. Хотя дядя Петя, пока жил, никак не обозначил своего отношения к православной религии. "Ничё, - сказал Егоров. - Бог разберётся". Поэтому Леон остался сидеть за столом, тупо уставясь в активно дующий напротив беззубый рот тряпичной бабушки. Бабушка собирала рот в узелок, да тут же и распускала в две губы-верёвочки.
Дождь колыхался перед глазами серыми ярусами. Шоссе, деревья, обочина, пустота по обе стороны шоссе - всё обессилело в ячеях дождевой сети.
По шоссе изредка катили машины. Они возникали в мутном свете фар, в водно-грязевом облаке, обдавали сырым шлёпающим шумом и, как призраки, исчезали, оставляя без внимания вскинутую Леонову руку.
Поначалу Леон бодро взмахивал рукой, как бы пионерски салютуя. Затем - по мере озлобления - это стало напоминать "Хайль Гитлер!". Сейчас он с достоинством полуподнимал согнутую в локте руку на манер проходящих под трибунами римских гладиаторов: "Идущие на смерть приветствуют тебя!"
Но патриции за рулём плевать хотели на приветствия.
Лишь однажды возле него притормозил новенький - в наклейках, дополнительных подфарниках, колпаках, сразу в трёх антеннах - "Москвич-2141".
Леон приблизился.
Из окна на него выставилась молодая, но толстая, хоть и незлая, морда. "Куда путь держишь?"- былинно осведомилась морда. "В Москву путь держу", - зачем-то ответил Леон, уже зная, что разговор бесполезен. "В Москву, - присвистнула морда, - знаешь, сколько нынче стоит в Москву?" Морда сидела в тёплой машине на мягком сиденье в льющейся из магнитофона умиротворяющей музыке. Леон, холодный и мокрый, стоял на грязной обочине. Морда не ведала, что есть милосердие. Равно как и что есть честный извоз. "Из пионерлагеря сбежал?" Леон молчал. "Никого хоть не убил там? Ладно, сколько у тебя грошей?"
Леон отдавал себе отчёт, что находится во власти ложно, понимаемого чувства собственного достоинства. В кармане у него после распродажи дяди Петиной живности было достаточно "грошей", чтобы в тепле, уюте, с музыкой домчаться с мордой до Москвы. И не то чтобы ему было жалко "грошей". Но он предпочёл бы умереть, сгнить под дождём, раствориться в тумане, нежели… не торговаться, упаси Бог, просто продолжать разговор с мордой, - так велика была ненависть Леона к новым людям: дилерам и брокерам, биржевикам и дистрибьютерам, спонсорам и коммерческим директорам. Хоть это было в высшей степени неумно. В его ситуации вдвойне. Однако ненависть была не просто сильна, но ещё и бесконечно желанна его сердцу. Меньше всего на свете Леон стремился избавиться от неё. Тем сильнее, желаннее была ненависть, что сила и власть были на стороне морды. "Придёт, придёт мой час!" - тепло подумал Леон.
То была ещё одна причина, по какой у России или вовсе не было будущего, или её ожидало блистательное (без новых людей) утопическое будущее. Хотя, конечно, вряд ли будущее такой большой страны, как Россия, зависело от случайного разговора на шоссе. Однако, если верить выписанному дядей Петей на куске ватмана утверждению, что "Всё связано со всем", то и зависело.
Леон поправил рюкзак, бодро зашагал по шоссе.
"Три сотни, командир, и через шесть часов ты в Москве!"
Леон шёл, не оборачиваясь. Промочивший до костей дождь казался ему Божьей благодатью. Леон знал, как напомнить о себе Господу. Под дождём, в рубище, с дурной от самогона головой, с деньгами в кармане (это важно) противостоять враждебной силе! Вопреки всем мыслимым своим интересам.
У Леона вдруг возникло ощущение (конечно же, совершенно ложное), что сдастся, сломается он - сдастся, сломается Россия. Та, убогая, пропадающая, какую он оставил в Зайцах. И та, внешне менее убогая, но не менее пропадающая, какая ждала его в Москве.
Быть может (да и наверное), в их сдаче-сломе и последующем исчезновении заключалось великое благо для человечества. Но Леон смертельно не желал исчезновения того, что при одном - Леоновом - рассмотрении было дарованной ему Богом и рождением Россией, а при другом - Леоновом же - не имеющим права на существование убожеством.
Революционно уничтожить это было всё равно что насильно сдать в ЛТП пусть спившуюся, опустившуюся, с фингалами под глазами, но всё же родную мать. Какой, пусть даже самый пропащий, сын решится на такое? Только равнодушный приблудившийся ублюдок.
Прощаясь под дождём в Зайцах с чуть посветлевшим от самогона Егоровым, матерщинной, распустившей рот бабушкой, малиновым, в каплях пота, как в росе, Геной, благоухающей французскими духами с глазами врозь (самогон на всех действовал по-разному) Платиной, её, специально ради такого случая причалившим к берегу, позеленевшим, покрывшимся чешуёй, дедушкой, прочими неведомыми людьми, Леон ощутил в себе ненормальную любовь к странным этим людям, к бездорожным, забытым властью, но не Богом Зайцам, ко всей России, которая, конечно же, была не только зайцевцами и Зайцами.
Вне всяких сомнений, Леон желал зайцевцам, Зайцам и России лучшего. Но "лучшее" (в понимании Леона) почему-то существовало вне этой святой троицы, то есть умозрительно, к троице как бы неприменимо. По всей видимости, разум Леона был слишком несовершенен, чтобы постигнуть потребное троице "лучшее". Измысливаемое же Леоном "лучшее", подобно волнам о волнолом, разбивалось о непреклонность зайцевцев, Зайцев и России. Всякое же (опять-таки в понимании Леона) "худшее" расцветало здесь, подобно страшному красному георгину на любовно удобренной клумбочке у бабушкиного дома.
Леон отдавал себе отчёт, что его внезапная любовь к троице иррациональна. Что доказывалось хотя бы тем, что, возлюбив её, Леон возненавидел притормозившего на "Москвиче" толстого усача в кожаной куртке. За что было его ненавидеть? Он предлагал нужную Леону услугу (подвезти до Москвы) по рыночной цене. Леону, как уже говорилось, было не жалко трёхсот рублей, но пропасть ненависти разверзлась между ним и толстым усачом. Точно такая же, вдруг подумал Леон, как между зайцевцами и новым русским фермером дядей Петей, которого зайцевцам, в сущности, тоже было не за что ненавидеть.