Свете тихий - Столяров Андрей Михайлович 4 стр.


Наверное, Аля могла бы стать медиа-звездой, одной из тех ярких бабочек, что порхают по всем телевизионным каналам. С ее внешностью и с ее умением говорить.

Правда, тогда она была бы совершенно иной.

А так я узнаю, что сначала эти земли принадлежали Александру Меншикову, который начал возводить здесь дворец "Монкураж". Правда, возвести не успел: кончилось время Петра – кончилось время царского денщика. При Анне Иоанновне, которая обожала охоту, сюда специально привозили зайцев, оленей и кабанов, чтобы императрица могла в них стрелять. Такие у нее были неприхотливые вкусы. Впрочем, данный обычай продержался аж до генеральных секретарей. Потом это все постепенно приходило в упадок, разрушалось, подергивалось забвением, поскольку летняя резиденция императоров разместилась в Царском селе, и лишь при Николае I, который подарил это поместье Александре Федоровне, жене, оно приобрело нынешний вид.

Аля не умолкает ни на секунду. Она показывает мне Готическую капеллу, внешне слегка похожую на знаменитый Парижский собор, дворец "Коттедж", напоминающий, если честно, строения нынешних "новых русских", Хрустальную колонну, сияющую молочной голубизной, далее – здание Караулки со львами, Фермерский дворец, Адмиральский дом… Голос ее так и звенит. Мы гуляем по жухлому потрескивающему золоту опавшей листвы, парк прозрачен, стволы деревьев черны, солнце светит откуда-то со стороны, и мне кажется, что все это – декорации, вылепленные из снов. Они существуют только пока Аля о них рассказывает. А если придти сюда без нее, без мистического проводника, без провидицы, без экскурсовода по сновидениям, то обнаружишь лишь тлен, нагромождения кирпича, пустоту, блеклое эхо прошлого, едва-едва проступающего из небытия.

В заключение Аля обнаруживает старушку, разложившую на лотке вязаные варежки и шарфы. Тут уж я сделать ничего не могу. Если Аля видит где-то старушку, продающую хоть глиняные свистульки, хоть тапочки, хоть сельдерей, она это у нее немедленно покупает.

– Знаешь, которые ходят по вагонам метро, я им никогда не подам. Они, по-моему, зарабатывают больше меня. А тут, гляди, – какие варежки, шарф!..

Она колеблется только между парой из синей шерсти, отороченных по запястью яркой красной каймой, или, напротив, парой из красной шерсти, где кайма имеет, соответственно, синий цвет.

В конце концов, берет и те, и другие.

А потом еще – шарф, где смешным домотканым крестиком вышиты куры и петухи.

– Дай вам бог счастья, деточки!.. – говорит старушка.

Аля просто сияет. Я чуть ли не силой, взяв под руку, увожу ее от лотка. Одну пару варежек она тут же натягивает, не в силах преодолеть соблазн, и поднимает ладони, любуясь, как вспыхивает на солнце шерсть.

– У меня уже целая коллекция, – радостно сообщает она. – Можно будет со временем открыть музей… Ну, посмотри, посмотри, какая чудная красота!..

Я замечаю, что вообще-то есть в этом глубокий культурологический смысл. Она не просто купила варежки, которые в действительности ей ни к чему, она тем самым способствует архивированию традиционных производственных технологий. Европейский Союз, например, поддерживает дотациями своих фермеров вовсе не потому, что европейцам так уж необходимы собственные мясо и хлеб, все это можно было бы дешевле приобрести в Аргентине, здесь цель стратегическая: должны быть люди, владеющие архаическими ремеслами, умеющие сажать пшеницу, морковь, вязать варежки, тачать сапоги, чтобы в случае цивилизационного коллапса, вероятность которого не велика, но все же отличается от нуля, эти технологии можно было бы развернуть. Иначе навыки будут утрачены. Их не восстановишь потом ни за какие деньги… Я рассказываю ей, что в перестройку, поразительная эпоха, я жил тогда на краю города, фактически у черты, и вот когда из магазинов, ты помнишь, наверное, исчезло решительно все, даже кильку в томате, консервы эти ужасные, нельзя было купить, то вдруг все луга, этак километров на пять вокруг, были мгновенно засажены картошкой, морковью, огурцами, капустой. Целыми мешками тащили домой. Но это старшее поколение, которое еще помнило эпоху ручного труда. Сейчас таких людей уже почти нет…

Аля смотрит на меня с изумлением.

Руки в варежках она держит – как будто покоится на них незримый поднос.

– При чем тут архивирование технологий? При чем тут Европейский Союз?.. Она же пожелала нам счастья!.. Ты что, нарочно прикидываешься?..

Мы вдруг начинаем смеяться. Мы хохочем, как два дурака, стукнувшиеся лоб в лоб. На нас даже оборачивается экскурсионная группа. Аля изнемогает и, чтоб не упасть, тихо приникает ко мне.

– Вот… за это… я тебя… и люблю…

– За что?

– За это… За все…

В машине мы целуемся, как сумасшедшие. Варежки брошены, шарфом Аля притягивает меня к себе.

Температура у нас сейчас – градусов сто.

Я предлагаю:

– Может быть, никуда не поедем? Вернемся назад?

Несколько секунд царит неуверенное молчание. А потом Аля откидывается и кладет руки на руль.

Медленно прикрывает и открывает глаза.

Зрачки у нее светлеют.

– Нет-нет, нас же ждут… Дай только я отдышусь, а то мы во что-нибудь врежемся…

До Петергофа мы все-таки добираемся благополучно. Валентин, как и договаривались вчера, ждет нас у Главных ворот. Пока мы переходим шоссе, он нам приветственно машет, чуть ли не подскакивая от нетерпения, и, может быть, впервые в жизни я сожалею, что у него такой несолидный вид: курточка какая-то легкомысленная, свитер под ней потертый, застиранно-неопределенного цвета, из воротничка рубашки, выпущенного поверх, торчит белая нитка – ее так и хочется оторвать. Не подумаешь, что профессор, доктор наук, и в Германии читает лекции, и в Англии, и во Франции.

К тому же он неудачно постригся. Волосы сняты с боков на манер детской стрижки под "полубокс". Из-за этого уши, которые у него и так-то чересчур оттопырены, ныне торчат по бокам, как парочка молодых лопухов.

Впрочем, все это исчезает, как только они с Алей знакомятся. Валентин живет в Петергофе, если не ошибаюсь, уже почти тридцать лет, город, его окрестности знает практически наизусть: географию, историю, архитектуру, легенды. Говорить на эти темы он может целыми сутками, и как-то верится, когда он в запальчивости утверждает, что если его высадить в любой точке Петергофа с завязанными глазами, то он через тридцать секунд определит, где стоит.

В общем, вспыхивает дискуссия двух знатоков. Выясняется, что экскурсоводы, которые бродят здесь толпами, по незнанию, по элементарной неграмотности несут полную чушь. Потому что Растрелли, а именно он, как вы помните, проектировал Петергофский дворец, первоначально представил императрице Елизавете Петровне совершенно иной эскиз: доминанта, то есть дворцовая церковь имела только одну главу. Ну, так тогда вообще было принято: один бог, один царь, одна главная точка любого строения. А Елизавета Петровна, проект в целом одобрив, тем не менее повелела сделать церковь о пяти куполах. Видимо, она, что бы там ни писали историки, все-таки обвенчалась тайно с графом Алексеем Григорьевичем Разумовским, который, между прочим, происходил из украинских хуторских казаков, был певчим в хоре, вместе с ним и попал ко двору. Дело, конечно, темное, все-таки мезальянс, если интересовались у ней самой, то Елизавета Петровна только загадочно улыбалась. Однако, вероятно, венчалась, она ведь была очень религиозной. Венчалась в пятиглавом соборе, а потому и Петергофский дворец велела выстроить именно так. Отсюда и возникло елизаветинское барокко. Ведь барокко – это, по своей сути, принципиальная асимметрия, то есть некоторая свобода, отвергающая средневековый монофилетический деспотизм. Вот когда начали пробиваться первые ее ростки…

И еще из их дискуссии выясняется, что в истории, оказывается, все происходит случайно. Судьба Екатерины, естественно, Екатерины Второй, например, просто висела на волоске. Петру Третьему, который был вовсе не такой уж дурак, как его позже изображали, уже поступило несколько донесений, что заговор против него созрел. Екатерину в Петергофе тщательно охраняли. Как быть? Что делать? Без императрицы переворот осуществить нельзя. Войска, дворянство должны за кем-то идти. И вот такой совершенно неожиданный ферт: является сюда граф Алексей Орлов, и предлагает начальнику караула сыграть с ним в карты. Ну, садятся, конечно, почему таки не сыграть? Алексей Орлов начинает специально проигрывать, водка – рекой, веселый, уже несколько деревенек спустил. Играли с девяти вечера аж до пяти утра, и лишь тогда начальник охраны, наконец, свалился под стол. Наверное, со счастливой улыбкой – такое везение дураку… И вот Екатерина вылезла из окна и побежала, как девочка, неодетая, то есть в одной рубашке. Это из старого Екатерининского дворца, который был деревянный, позже сгорел, а располагался рядом, вон там, видите, впритык с Монплезиром… Алексей домчал Екатерину до Стрельны и из рук в руки передал брату, Григорию. Ну а там уже – Петербург, офицерский мундир, сбор гвардейских полков, шум, треск барабанов, престол, всемирная слава…

Вообще, мы смотрим на это как бы с черного хода. Ведь первоначально дорога была проложена вдоль залива, на побережье, внизу; дворцы, построенные на глинте, на вспучивании земли, были своими фасадами ориентированы на нее. Потом уже тракт, в связи с наводнениями, перенесли наверх, но, конечно, смотреть надо оттуда, еще лучше – с воды. Тогда видно это драгоценное ожерелье, этот мираж, этот величественный имперский фантом… Хотя, разумеется, что это была за жизнь: в декорациях, в искусственном освещении, праздник, из которого нельзя выскочить ни на миг, кукольный спектакль, разыгрываемый по неизменным законам: поворот налево, на зеркальном паркете, поклон, поворот направо, снова – церемонный поклон… Недаром все это заканчивалось революциями…

Они ничего не замечают вокруг: вскрикивают, хватают друг друга, жестикулируют, куда-то влекут. Эмоции у обоих перехлестывают через край, и постепенно за ними, как на экскурсии, начинает ходить толпа, человек, наверное, в пятьдесят. Некоторые даже пытаются задавать вопросы, и Валентин, как бы продолжая беседу, темпераментно отвечает на них. Время от времени они вспоминают и обо мне и тогда оборачиваются, удивляются: ну, где ты там, почему отстаешь?.. Я, в свою очередь, показываю, что все в порядке, все хорошо, я никуда не делся, не отвлекайтесь на всякие пустяки.

У меня возникает странное ощущение, что я здесь лишний, что не надо мне подходить, подделываться под их искренний энтузиазм. Проникнуться им я все равно не смогу. И если я сейчас сверну за угол и растворюсь, если я исчезну без слов, без звука, без прощания, без следа, то никто на это и внимания не обратит.

Ужасное это чувство.

Когда ты есть и одновременно – тебя как бы нет.

Не понимаю, откуда оно вдруг взялось.

Нисколько не лучше мне и в кафе, куда нас вызванивает Ренат упорными напоминаниями по телефону. Лишь только мы сдвигаем столики и рассаживаемся, лишь только я представляю Алю, а ей, по очереди, остальных, как нас тут же выбрасывают из головы и запузыривается полемика, длящаяся, по-моему, уже месяца три. Ренат, который по образованию экономист, объясняет, что из кризиса есть только два принципиальных выхода. Первый – это дать деньги народу, ну не прямо, конечно, а через организацию большого объема специальных работ. Получив деньги, граждане начнут покупать товары, оживет торговля – пойдут заказы на производство, оживет производство – начнут выплачиваться зарплаты. Цикл замкнется, произойдет базовая стабилизация экономики. Это классический кейнсианский рецепт, уже проверенный, его использовал Рузвельт во времена Великой депрессии.

На это Андрей Павлович, который по обыкновению уткнулся носом в стакан, скрипучим голосом замечает, что насчет Рузвельта еще ничего неизвестно.

– Есть квалифицированное мнение, и я разделяю его, что если бы Рузвельт твой выдающийся ничего такого не делал, то и депрессия, предоставленная сама себе, закончилась бы гораздо быстрее.

А второй выход, объясняет Ренат, это дать те же деньги банкам в виде государственного кредита. Банки, в свою очередь, кредитуют этими деньгами производство, снова – выплата стабильных зарплат, выпуск товаров, которые гражданам теперь есть на что покупать. Это уже либеральная рецептура, ей сейчас следуют практически все…

На это Андрей Павлович тем же скрипучим голосом замечает, что вот дали банкам кредиты, те купили валюту и вывели ее за рубеж. Ни в какое производство вкладываться и не подумали. Доллар и евро, разумеется, подскочили, рубль резко упал. Чисто финансовые выгоды этой операции очевидны, банки в прибыли, а экономика по-прежнему – на нуле…

– Ну, хорошо, а что по этому поводу думают либертарианцы?

Андрей Павлович, наконец, вынимает нос из стакана и сообщает, что для истинных либертарианцев кризис – это… это как насморк. Если насморк лечить, то он проходит через неделю, а если не лечить, то – через семь дней.

– После этого – не значит вследствие этого, – возвещает он.

– Ничего не понимаю, – растерянно говорит Аля.

Андрей Павлович обращает благосклонный взгляд на нее.

Брызжут бликами толстенные стекла очков.

– Ну, это нормально, – неторопливо кивает он. – Это, можно сказать, состояние всей мировой аналитики: тихая паника, переходящая в полный бардак. Только вы откровенно признаетесь в том, что не понимаете, а аналитик, если ему задать такой же вопрос, будет долго и красиво рассказывает о ставке рефинансирования, о токсичных деривативах и прочих мало понятных вещах. Однако суть – та же самая…

Обстановка несколько накаляется. Ерофей, который два дня назад прилетел из Америки, весело говорит:

– А вы знаете, как протекает кризис у них? Квартиры подешевели вдвое, машины – втрое, бензин – в чуть не в четыре раза, клянусь… Причем, зарплаты, подчеркиваю, остались на прежнем уровне…

– Так где же кризис? – интересуется Аля.

– Вот и я тоже спрашиваю у них: где же кризис? Ну как же, отвечают, а вот – в газетах, по радио, по телевидению… Американцы как дети: верят всему, что им говорят.

Происходит бурное столкновение мнений. Валентин, устроившийся во главе стола, высказывается в том духе, что правильно, никакого кризиса нет, нам просто показывают грандиозный спектакль, в действительности же идет перераспределение глобальных ресурсов, тотальная экономическая война, к власти рвутся новые мировые элиты. А то, что мы воспринимаем это как кризис, ну так всегда: паны дерутся – у холопов чубы трещат.

В свою очередь, Андрей Павлович, решительно отодвигая стакан, заявляет, что порочна вся современная банковская система. Когда мы сдаем, к примеру, в камеру хранения на вокзале велосипед, мы же тем самым не предоставляем дежурному право ездить на нем. Пусть даже он согласен за это платить. Однако же мы не платим банку за хранение наших денег, напротив мы требуем, чтобы банк платил нам. То есть, на самом деле деньги мы не храним, а сдаем их как бы в аренду и получаем соответствующий процент. Вот это тотальное ростовщичество и уродует экономику.

– И как этого избежать? – немедленно спрашивает Ренат.

Андрей Павлович молча пожимает плечами.

И тогда Ренат, который уже слегка закипел, говорит, что не следует прикрывать псевдонаучными концепциями конкретные факты. Кризис – это сейчас доминирующая реальность, он диагностируется, например, по росту безработицы в тех местах, где закрываются градообразующие предприятия, также – по росту цен, по инфляции, по количеству обанкротившихся банков и фирм. Конечно, в первую очередь гибнет декоративный менеджмент, гибнет офисный бентос, планктон, те мальчики с девочками, которые непонятно зачем сидели во всех учреждениях. Но ведь это только начало. Огонь редко выжигает одну сухую траву; как правило он потом перебрасывается на кустарник, и далее – на деревья.

Все, как по команде, обращаются к Маше, сохраняющей, в отличие от других, удивительное спокойствие, и Маша, подняв указательный палец, научным голосом разъясняет, что согласно всем социологическим данным протестные настроения россиян пока очень невелики.

– Огня, если пользоваться этой метафорой, еще нет, и я бы сказала, что даже запаха дыма еще не чувствуется. Хотя, разумеется, скоро начнет проступать эффект "обманутых ожиданий", тогда протестный потенциал, естественно, будет расти. Другой вопрос – как быстро и до каких величин?

– Вот это-то как раз и тревожит, – задумчиво говорит Борис, сидящий рядом со мной. – У россиян ведь нет опыта последовательной, спокойной, в рамках закона, борьбы за свои права, зато есть опыт тотальных, разрушительных революций…

После этих слов начинается неуправляемая термоядерная реакция. Пытаются говорить сразу все, одновременно подаваясь вперед.

Как будто стая воробьев с гвалтом набрасывается на хлеб.

Звуковая волна настолько сильна, что привстает даже официантка за стойкой бара.

Однако, всех, как ни странно, перекрывает Аля. Она умоляющим жестом складывает ладони перед собой и поочередно обводит ими присутствующих:

– Не надо… не надо… не надо… о разрушении…

И воцаряется тишина.

Всем, по-моему, становится не по себе.

Точно патологоанатомы, профессионалы, начали обсуждать при человеке со стороны подробности вскрытия.

Забыв о том, какое впечатление на него это произведет.

– Н-да… – говорит Валентин.

Неловкость, впрочем, тут же заглаживается. Так же дружно, как до того галдели, все бросаются исправлять ситуацию. Маша взволнованно объясняет, что это только предположения, в действительности, как уже не раз доказывала история, все будет не так. Вообще, знаете, где два экономиста – там три мнения. А где два историка – там четыре, быстро добавляет Борис. Ренат заверяет, что положение в Петербурге в целом надежнее, чем по стране: кризис ощущается мягче, серьезного спада нет. Ерофей машет руками: Вы на Америку посмотрите!.. Да, посмотрите, хотя лучше на нее не смотреть, комментирует Валентин. И даже Андрей Павлович, который считается в нашем кругу экономическим экстремистом, скрипучим голосом говорит, что, разумеется, консолидированные участки земли, сейчас зависли, значит объем строительства, а следовательно и проектных заказов, схлопнется, по-видимому, процентов на пятьдесят, но вас это, скорее всего, не коснется: фирма маленькая, такие легче держат кризисную волну…

Только я не включаюсь в эту коллективную психотерапию. У меня продолжается то состояние, которое я ощутил еще перед Петергофским дворцом. Мне почему-то кажется, что меня здесь нет. И не только здесь, но в жизни вообще. Я слышу голоса, но не воспринимаю слов. Вижу лица, но не представляю, что это за люди. Знаю, что где-то сейчас нахожусь, но не понимаю – где. Если я что-то скажу, меня не услышат. Если я прикоснусь к кому-то, человек не почувствует прикосновения. Я стал тенью, фантомом, эхом прошлого, которого уже нет. Более того, изменился сам мир. Он чуть колеблется и дрожит, как будто прокатываются по нему волны интерференции, расслаивается на цветовые точки, на пиксели, на бессмысленную мозаику, утратившую конфигурации бытия. Сейчас он распадется совсем, обнаружится за ним черное забытье. Вырожденное пространство безличности, амнезия несуществования… Вот – буквально через минуту, через тридцать секунд, через пять…

– Что с тобой? – шепотом спрашивает Аля. – У тебя опять вместо лица – всемирная скорбь.

Назад Дальше