- Анонимный патриот поносит вас за то, что, имея возможность быть швейцарцем, вы упускаете это благо, - коротко говорит он.
Поскольку ожидаемые господа еще не появились, мы все же выходим на крышу. Если судить по воспоминаниям супруги господина прокурора, тут мало что изменилось. Только что под ногами лежат побитые градом осколки черепицы, явно никому здесь не мешая. Сорная трава разрослась, несколько желтых, осенних стебельков качаются на ветру. Мой друг прокурор, видимо, тоже ничего другого не ждал. Он смотрит на ветхий шезлонг без сиденья, по-прежнему валяющийся в углу. Мы оба стоим, не говоря ни слова, Рольф и я, а на крыше напротив выбивают матрас. Я понимаю, что Рольф, мой новый друг, замечает и все эти мелочи, и красивый вид, открывающийся поверх островерхих крыш, слуховых окошечек, труб и брандмауэров. Даже клинышек озера, поблескивающий в осенней дымке, виден отсюда, маленький пароходик вздымает мелкие волнишки. Восхитительный вид, но мне почему-то кажется, что он не для Рольфа. Мой друг жадно курит. Зачем он пришел сюда, где все ранит его чувства, - мелочи, сущие пустяки, но для него, мужа Сибиллы, они могут иметь иное, досадное, двусмысленное значение: и матрас, который выбивают на наших глазах, и эластичные подвязки, которые предлагал нам обоим разносчик, и хвойный экстракт для ванны, и головные шпильки, которые вечно теряются и вечно бывают нужны. Зачем понадобился ему "осмотр" этого места, зачем было ворошить все то, что он и его жена давно в себе побороли? Вижу по сжатым губам Рольфа, что он платит за "следственный эксперимент" более дорогой ценой, чем предполагал, и платит напрасно! Не знаю, что он передумал за две-три минуты, покуда докурил свою сигарету до самого мундштука, а все гроша ломаного не стоит, есть в жизни такие глупце, нелепые испытания; достаточно старого шезлонга, на котором его жена, возможно, и не сидела, потому что сиденье было продавлено уже семь лет назад, чтобы в одну минуту уверенность во взаимной любви вновь подверглась сомнениям, словно за эти шесть или семь лет ничего не изменилось, и опять в нем возникли мучительно-точные представления о том, что было тогда, представления правильные или неправильные, но почти нестерпимые, или мой друг полагал, что сумеет без боли преодолеть ощущения, разбуженные этой мертвой мастерской. Вздор! Что общего у этого шезлонга, даже будь он поновее, с его живой Сибиллой, с его чувством к ней? Но мне думается, что бывает отвращение вечное и необоримое, своего рода кара за пылкость фантазии. Зачем он подверг себя этим страданиям? Можно преодолеть ревность в душе и перед лицом любимой, - в этом Рольф преуспел, - но глупо думать, что можно, глазом не моргнув, проглотить ее мельчайшие осколки. Сейчас его улыбка похожа на судорогу. Разве он не знал, мой друг и прокурор, не раз сопровождавший людей на место преступления, что в мертвых вещах таится дьяволическое начало? Я понятия не имею, что сказать ему здесь, на этой крыше. Знаю только, что это ненужное унижение, и, собственно, впервые понимаю теперь, сколь ложную реакцию порождают подобные следственные эксперименты, ставя человека лицом к лицу с мертвыми вещами, словно правда существует вне времени… Он молчит, а я вдруг спрашиваю:
- Сколько лет теперь вашей жене?
. - Сибилле?
- Ганнес ведь скоро пойдет в гимназию, - не унимаюсь я. - А теперь появилась еще и малютка - девочка, как это отрадно для матери!
- Да, - говорит он. - Отрадно.
- И для вас.
- Да, - говорит он. - Вы правы.
Славный наш Кнобель, мелкий чинуша, не привыкший бездельничать в служебное время, не дает нам покоя, предостерегает: перила ржавые, лучше к ним не прислоняться! И мы не прислоняемся. Голуби воркуют на крыше. Отсюда видна и гряда голубых холмов, где мы побывали недавно.
- Как хорошо было там, наверху, - говорю я, - в деревенской харчевне.
- Вы находите?
- Я, конечно, имел в виду не ангела с крыльями, - говорю я, отвечая на вопрос, заданный Рольфом еще наверху. - Не ангела, каким его изображают в скульптуре или на театре. Но возможно, что некогда, впервые создавая этот образ, люди испытывали нечто похожее на то, что испытал я, нечто в такой же мере несказанное. Собственно, я знаю только, что понял что-то…
К величайшей моей досаде (воспринимаю это как трюк), именно в эту минуту грянул колокольный звон по случаю венчания или чьих-то похорон право, не знаю. Но трезвон стоял оглушительный. Вспугнутые голуби тучей проносились над нами. Здесь, впритык к церкви, звона и вовсе не слышишь, а только какой-то металлический гул, сотрясающий воздух, точно била колоколов задались целью порвать наши барабанные перепонки. Спасаясь от трезвона, мы покидаем крышу и входим в мастерскую и там застаем Юлику и моего защитника, помогающего ей снять парижское пальто. Мы плотно затворяем окно, но разговаривать по-прежнему невозможно. Юлика еще более восхитительна, чем обычно. Мы целуемся. То, что она изменила оттенок своих роскошных волос сегодня они не такие рыжие, скорее белокурые и меньше бросаются в глаза, как оно и подобает в Цюрихе, - не ускользает от моего взгляда и еще раз убеждает в том, что она окончательно простилась и с Парижем, и с мосье Дмитричем. Подтверждает это и собачка, которую Юлика привезла с собой в знак того, что не думает возвращаться в Париж. Это опять фокс. Я глажу его, говорить под этот оглушительный перезвон все равно невозможно. Все закуривают… Юлика, так сказать, в роли хозяйки, приносит пепельницы и жестом приглашает садиться. Но вся мебель покрыта пылью. Любопытно, что разыграется здесь, когда колокола умолкнут, - я взволнован и весел. Комизм происходящего, - как только мы в том отдадим себе отчет, если, конечно будем на это способны, тотчас же рассеет все затруднения. Мой защитник, который, как всегда, роется в своем портфеле, комичнее всех - именно потому, что не способен заметить комизма ситуации. Колокольный звон все не замолкает. Кнобель старается быть незаметным, а Рольф, мой прокурор, неспешно снимает с гвоздя пальто. Не его вина, что фрау Юлика и защитник (вероятно, из-за Фоксли) так опоздали. Наконец, когда мы уже начинаем привыкать к пантомиме, трезвон прекращается…
- Ну? - спрашивает Юлика.
Должно быть, Юлика считала мое признание делом решенным, но когда прокурор это не подтверждает и говорит, что, к сожалению, должен нас покинуть, она опускается на пыльную кушетку с видом человека, сраженного трагической вестью. Мой защитник не знает, на кого ему пялить глаза - на меня или на прокурора. Надо думать, разочарованная Юлика начала плакать уже тогда, но мы еще этого не заметили. Защитник тщетно пытается удержать прокурора. Когда Рольф со мной прощается, мне кажется, что мой новый друг бросает меня на произвол судьбы. Но потом, поразмыслив, я понимаю, что он, именно как друг, отказывается присутствовать на этом безобразном спектакле, в котором он, прокурор, не мог отказать моему защитнику. Увидев, что прелестная Юлика плачет, я спрашиваю:
- Ты меня любишь?
Мой защитник хочет что-то сказать.
- Простите, я спрашиваю эту даму, - перебиваю я его и сажусь рядом с Юликой на пыльную кушетку.
- Любишь ты меня, Юлика, или нет?
Она плачет все сильнее.
- Видишь ли, - говорю я со всей нежностью, какую я способен выказать в присутствии адвоката и тюремного надзирателя. - Теперь все зависит от тебя, только от тебя.
- Почему? - рыдает Юлика. - Почему - от меня?
Все еще ласково, спокойно и не теряя надежды, я пытаюсь объяснить ей почему. Если Юлика меня действительно любит, ей незачем ждать моего признания в том, что я ее без вести пропавший супруг. Мне это кажется столь ясным, столь очевидным. Но говорю я слишком долго и, как обычно, чем дольше, тем все путанее, все сбивчивей. Мне никогда не удавалось быть убедительным: всю жизнь, стоит мне только почувствовать, что все, для меня столь ясное и понятное, другому непонятно, и я теряюсь: ясность тонет в бурных словоизвержениях, и вместо того, чтоб помочь собеседнику что-то уразуметь, я окончательно сбиваю его с толку. Кончается же это тем, что я привожу в доказательство очевидному самые нелепые аргументы. Так было уже не раз. Но прелестная Юлика молчит, не говорит ничего, а значит, и нелепостей, которые хоть как-то могли бы уравновесить нашу беспомощность, а я все говорю и говорю. Держу ее залитую слезами руку и продолжаю твердить, словно мы здесь одни, свое: "Любишь ли ты меня или нет?" - и жду…
- Долго вы намерены мучить несчастную женщину?! - вмешивается мой защитник, разумеется, с самыми добрыми намерениями. - Господи, боже ты мой! Разве не ясно, что фрау Юлика вас любит?!
Он тоже говорит слишком много.
- И вообще, - наконец закругляется он, - неужели же вы не питаете никаких чувств к этой несчастной? То, что вы требуете от этой хрупкой женщины, чудовищно, мерзко и чудовищно! Лучше бы вы наконец во всем просто признались. Ведь эта женщина из любви к вам приехала из Парижа, ради вас бросила свою балетную школу. А вы? Как вы с ней обращаетесь? Невольно спрашиваешь себя, за какие грехи такая женщина, как фрау Юлика, заслужила кару - быть вашей женой!
Я только смотрю на него.
- Да, да! - подкрепляет он свою речь.
Я подымаюсь - впрочем, не сразу (все жду, не осадит ли его сама Юлика) и, чувствуя вдруг, что ноги у меня какие-то чужие, медленно стряхиваю пыль с плаща, чтоб протянуть время - авось все это как-нибудь обернется к лучшему, - затем направляюсь к двери, хватаюсь за ручку, но - никогда не забуду этого ощущения! - дверь заперта. Заперта! Нет, это мне не показалось, и дверь не заело. Она попросту заперта.
- Кнобель, - говорю я и чувствую, что меня разбирает смех, который и самому мне противен. - Дайте ключ.
Кнобель - уши его багровеют - хранит молчание.
- Чего вам от меня надо? - спрашиваю я.
Тем временем Юлика, предательница, успела встать между мной и дверью, ручку которой я все еще не отпускаю, - удобный случай, по крайней мере, спросить ее с глазу на глаз:
- Почему ты меня предаешь?
Ее невинное лицо с неправдоподобно красивыми глазами и дугами подбритых бровей, придающих ему неизменный шарм детского удивления, невозмутимо: она просто не понимает, почему я себя так странно и дурно веду. Я немею. Тоже с глазу на глаз она говорит мне:
- Зачем ты себя так ведешь?
Да, в самом деле, первобытная ярость слишком часто вела меня к ошибкам. Может быть, я и теперь несправедлив к людям, и уж подавно к Юлике, ведь совсем недавно она была моей единственной, моей радостной надеждой. Нет, в самом деле: почему я себя так дурно веду? Рука об руку с Юликой, которую я, может быть, просто не понимаю, стою я перед защитником, который тоже считает ее превосходной женщиной, и перед Кнобелем, бравым моим надзирателем, прячущим ключ от входной двери, стою, окруженный мумиями в мешках, и Юлика объясняет мне, что это - творения, которым посвящена вся моя жизнь. Некоторое время мое сознание было как бы парализовано, и я не сопротивлялся; позволяю ей водить меня по мастерской, почти тронутый тем, что весь этот мусор так много для нее значит, даже снисхожу до шуточек над гипсовой головой директора… Не знаю, что именно парализовало меня и сколько все это длилось, но вдруг я прихожу в себя, как бы просыпаюсь, очнувшись от дурного сна, сознавая, что это был сон, и тут же улетучилось впечатление от запертой двери и бестактного многословия защитника. Но и теперь все упирается в вопрос, заданный мною Юлике непосредственно перед тем, как мне приснилась эта дурацкая запертая дверь, - в вопрос: любит ли она меня или нет? Я припоминаю, что именно на этом самом вопросе я потерял нитку и, перебивая трогательное рассуждение Юлики о моих мумиях из мешковины, задаю ей тот же самый вопрос повторно. Я отдаю себе отчет, как трудно Юлике, робкой и замкнутой, ответить на него в присутствии адвоката и надзирателя, чувствую всю неуместность, все неприличие своего вопроса при данных обстоятельствах и в этом месте, и, может быть, именно потому прихожу в ярость, когда защитник, полагая, что должен помочь онемевшей Юлике, снова пытается что-то сказать.
- Идите ко всем чертям! - кричу я ему прямо в лицо. - Вас это не касается! Я и не думаю отрицать, что нахожусь в связи с этой дамой…
Юлика возмущенно:
- Анатоль?!
Я ору:
- Что значит Анатоль? При чем здесь Анатоль? Вы не заставите меня принять этот хлам, это пошлое барахло в наследство от вашего пропавшего без вести супруга. Вот! - хохочу я и в бешенстве, не оставляющем меня ни на секунду, срываю с мумий мешок за мешком, - трах! - и, как я того и ожидал, все обращается в облако пыли - его же не удержать и господину адвокату. Крошево сухой глины, каркас из ржавого железа, изогнутые проволоки - вот и все, что осталось от этих мумий и от вашего без вести пропавшего Штиллера. "Прах еси и в землю отыдеши!" - как говорят священники. Несколько серо-коричневых глыб на полу, но в основном тучи коричневой пыли! Тут, к сожалению, внизу вдруг раздается звонок. К сожалению, ибо, ошеломленные тем, что сталось с этими шедеврами, они не могли бы мне воспрепятствовать обратить в прах и все остальное. Но раздавшийся звонок привел меня в еще большую ярость.
- Кого еще вы изволили сюда пригласить, чтоб окончательно свести меня с ума? - спрашиваю я защитника.
У меня возникает новое подозрение, когда Кнобель по знаку защитника извлекает ключ из кармана, открывает дверь и спускается вниз. Но я забываю и о Кнобеле, и о своем подозрении, оглушенный словоизвержением господина Боненблуста. Он еще раз (и в который уже раз!) увещевает и заклинает меня воспользоваться наконец последней возможностью проявить благоразумие и признаться, - в противном же случае - приговор суда, мучительный для фрау Юлики! Только одно разумное слово, и все обернется не так уж дурно. Зачем видеть все в черном свете? Такая красивая мастерская, отличное освещение, друзья, уже готовые устроить пирушку по случаю моего возвращения, итак, выше голову! Дело за признанием: Штиллер - уважаемый художник, правда, не великий художник, но кто, скажите, так уж велик в наше время! Однако Штиллера ценят, компетентная комиссия художников готова уплатить судебные издержки, все очень расположены к нему, такое смехотворное упорство ему только вредит, пора наконец проявить хоть немножко здравого смысла! Фрау Юлика замечательный, достойнейший человек, в конце концов супружество не детская забава, но фрау Юлика - сама доброта, сама снисходительность, а потому выше голову, давайте начнем жизнь сначала, бегство - это не выход! Свобода - не беспутство! Супружество - моральный долг, а не развлечение! Немножко зрелости, немножко доброй воли, и все наладится. Трудные годы фрау Юлики в Париже и ее великодушная жертва - отказ от доходной балетной школы заслуживают благодарности, и потому выше голову, будьте же мужчиной, протяните руку и - аллилуйя!
Во время его речи Юлика опять берет меня под руку, может быть, потому что боится, как бы я не воспользовался открытой дверью, а может быть, из неподдельной нежности; я чувствую тепло ее тела. Но мой защитник не умолкает: