Содержание:
КНИГА ПЕРВАЯ 1
КНИГА ВТОРАЯ 68
ЭПИЛОГ 160
Борис Можаев
МУЖИКИ И БАБЫ
Памяти родителей моих Марии Васильевны и Андрея Ивановича посвящаю
Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу.Пушкин
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно…Лермонтов
КНИГА ПЕРВАЯ
1
У Андрея Ивановича Бородина накануне Вознесения угнали кобылу. Никто не мог сказать, когда это в точности произошло. Кони паслись вольно в табунах уже недели две. Отгоняли их на дальние заливные луга сразу после сева, и до самой Троицы отдыхали кони, нагуливались так, что дичали. Бывало, пригонят их из лугов – они ушами прядают, а тело лоснится, инда яблоки проступают на крупе. За эти долгие недели только единожды пригоняли их на день, на два: проса ломать.
Раскалывались проса на девятый, а то и на десятый день после посева, да и то ежели в теплой воде семена мыты. Ходили смотрели – как они набутили? Ежели белые корешки показались, уж тут не моргай – ломай без оглядки, паши да боронуй, чтобы дружнее взялись да ровнее, раньше травы взошли. Не то прозеваешь – пустит "ухо" просо, то есть росток поверху, тогда пиши пропало. Замучаются бабы на прополке.
Вот и приспело – на самое Вознесение ломать проса. Ушли мужики за лошадьми в ночь: пятнадцать верст до тихановских лугов за час не отмахаешь. А там еще табуны найти надо. Они тоже на месте не стоят. Ищи их, свищи. Луга-то растянулись вдоль Прокоши до самой Оки верст на тридцать, да в верховья верст на полтораста, аж до Дикого поля, да в ширину верст на пять, а то и на десять, да еще за рекой не менее десяти верст, считай до Брехова. Есть где погулять…
Тихановские табуны паслись под Липовой горой возле озера Падского. Там, как рассказывают старики, Стенька Разин стоял с отрядом на самой горе, а в том озере затопил баржу с персидским золотом. Озеро это будто бы в старину соединялось с рекой, и в нем нашли медный якорь, который перелили потом в колокол.
У подола горы, на лесной опушке держал пчельник дед Ваня Демин, по прозвищу "Мрач". Он со своим пчельником кочевал по лугам, как цыган с табором. Посадят его с первесны на телегу, мешок сухарей кинут ему, гороху да пшена, а на другие подводы улья поставят… И прощевай дед Иван до самой сенокосной поры. Ныне на Липовое везут, в прошлом году на Черемуховое отвозили, а на будущий год куда-нибудь в Мотки забросят. Когда дед Иван бегал еще, побойчее был, сам глядел за мельницей, – он и пчельник держал поближе к селу, сразу за выгоном, чтоб мельница на виду была. Бывало, только ветер разыграется, тучи нагонит – он уже бежит через выгон и орет на все Большие Бочаги: "Федо-от, станови мельницу – мрач идет! Федо-от, ай не слышишь? Мамушка моя, туды ее в тютельку мать… Федо-от! Мрач идет…" Так и прозвали его Мрачем. К нему-то и завернул на зорьке Бородин.
Старик стоял возле плетневого омшаника и долго из-под ладони всматривался в ходока.
– Никак, Андрей Иванович! – оживился наконец дед Ваня. – Откуда тебя вынесло? Мамушка моя, туды ее в тютельку мать… Да ты мокрый по самую ширинку. Ай с лешаками в прятки играл?
Андрей Иванович приподнял кепку, поздоровался:
– Ивану Дементьевичу мое почтение.
Старик подал руку, заботливо заглядывая гостю в лицо:
– Ты чего такой смурной? Ай беда стряслась?
Андрей Иванович сел у костра, кинул с плеча оброть, достал кисет, скрутил цигарку, протянул табак старику.
– Да ты и в самом деле смурной! – удивился старик. – Я ж не курю!
Бородин отрешенно сунул кисет в карман:
– Как знаешь…
Дед Ваня достал свою табакерку берестяную, захватанную до лоска, с ременной пупочкой на крышке; поглядывая на раннего гостя, на его темные мокрые онучи, на разбухшие и сильно врезавшиеся в них оборы, на маслено-желтые от росы головашки лаптей, подумал: "Э-э, брат, много ты на заре искрестил лугов-то". Вталкивая щепоть табаку в ноздри, изрек:
– Ноги ты не жалеешь, Андрей Иванович. Они, чай, не казенные. Вон лошадей сколько ходит… Бери любую и катай.
– Угу… так и сделали, – отозвался Андрей Иванович, прикуривая от головешки. – Взяли и укатали. Кобылу у меня угнали.
– Какую кобылу? Не рыжую ли?!
– Ее, – выдыхнул Андрей Иванович.
– Ах, мамушка моя, туды ее в тютельку мать! А-ап-чхи! Чхи!.. Кхе-хе! – старик затрясся в кашле и замахал руками.
У старика рыхлый, распухший от нюхательного табака красный нос; когда он кашлял и чихал, пыхтя и надуваясь, как кузнечный мех, нос его становился лиловым, похожим на вареную свеклу. Под конец своей понюшки старик прослезился… Потом высморкался в подол суровой рубахи, выругался и спросил:
– Кто те сказал, что кобылу угнали?
– Кто мне сказал? С вечера пришли за лошадьми проса ломать… Ну, мужики разобрали своих да уехали. А я целую ночь ходил… Все табуны обошел – нет кобылы…
– А жеребята?
– Жеребята в табуне… И третьяк, и стриган, и Белобокая… Все там.
– Может, и кобыла найдется?
– Нет… Кобылу угнали. Сама она от жеребят не уйдет. – Андрей Иванович бросил окурок, оправил привычным движением правой руки пышные черные усы и задумался, глядя в костер.
– Ну чего ты отчаялся? И на Белобокой пахать можно. Гони, ломай проса-то, – сказал старик.
– Плевать мне теперь на просо! Я этого гада сперва сломаю, – Андрей Иванович скрипнул зубами, и его глубоко посаженные темные глаза нехорошо заблестели. – Я с ними посчитаюсь! – он пристукнул кулаком по коленке.
– А ты что, знаешь его?
– Я узнаю… – он в упор, с вызовом поглядел на старика. – Вася Белоногий не навещал тебя, случаем?
– Да что ты, Андрей Иванович, не гневи бога! – Дед Ваня засуетился, стал оправлять костер, подкидывать в огонь обгоревшие чурки. – Он уж с двадцать второго года не промышляет лошадьми. Как только власть окрепла, так и он отшатнулся!
– Власть окрепла!.. Знаем, почему он отшатнулся. В Желудевке приятеля его сожгли, а Белоногий деру дал…
– Не греши, Андрей Иванович, – упрашивал старик. – Это Митьку Савина хотели в костер-то бросить. А Васю не трогали. Он с теми конокрадами не якшался. В ту пору он больше по амбарам промышлял. Яблоки у попа увез… Это было… А теперь он при деле. В селькове сидит. И чтоб лошадь у тебя угнать? Ты ж ему не чужой.
– Дак он у тебя, у родного дяди, амбар обчистил! – взорвался опять Бородин.
– И это было, – склонил лысую голову дед Ваня. – Но учти такую прокламацию… Это ж при старом режиме было! А теперь он в селькове сидит, инвентарем снабжает…
– Не знаю, кого он там снабжает. Но что воры ему все известны наперечет, в этом я уверен.
– Это очень даже способно, – закивал дед Ваня. – Насщет того, кто украл, он, черт, сквозь землю видит. Это ж промзель. Я что тебе посоветую: заобротай Белобокую и поезжай к Васе в Агишево. Авось он поможет тебе. У него сама милиция останавливается. Истинный бог, правда!
– К Васе – не к Васе, а ехать искать надо, – примирительно сказал Андрей Иванович.
– Во-во! – подхватил старик. – До Агишева двадцать верст. И все лугами… просквозишь всю плесу. Может, чего и отыщешь. Земля слухом полнится.
– Пожалуй, и в самом деле к Васе поеду.
– Имянно, имянно! А я тебе логун меду нацежу – воронка. Отвезешь Васе. Выпьете… Авось и сойдетесь с ним. Поезжай, поезжай…
Рыжая кобыла, прозванная Веселкой, была и опорой и отрадой Андрея Ивановича. Высокая, подтянутая как струна, за холку схватишь – звенит. Грива светлая, волнистая, как шелковая, – из рук течет. Что твой оренбургский платок… Хоть накрывайся ей. Ноги сухие, золотистые, а бабки белые… Как в носочках. Храп тонкий, сквозной, на солнце алеет, будто кровь кипит… На лбу звездочка белая, по крупу кофейные яблоки лоснятся, словно атласные… Красавица! Десять жеребят принесла и телом не спала. Берег ее Андрей Иванович и в работе и в гоньбе. Каждого подрастающего жеребенка-третьяка передерживал на год, – объезжал и впрягал в работу. Продавал только на пятом году, когда новый третьяк лошадью становился, а там стриган подпирал, сосун большим вымахивал… И так в зиму по четыре головы лошадей одних пускал. Жеребята не работники, одна видимость лошадей, но едоки хорошие. И сено крупное есть не станут, им что помельче дай. "Лучше бы двух коров пустили", – говорила Надежда. "Тебе и от одной молока девать некуда", – возражал Андрей Иванович. "От коровы и масло и мясо… А что за польза от этих стригунов? Только сено в навоз перегоняют", – горячилась Надежда. "Не ты его косила, а я… Чего ж ты переживаешь?" – невозмутимо отвечал Андрей Иванович. "Да ты прикинь – сколько сена съест твой жеребенок за три года! И что ты получишь за него? Где выгода?" – "Не одной выгодой жив человек…" – "Я знаю, что тебе втемяшилось… Породу разводишь?" – "Развожу". – "А где она, твоя порода? Вон Зорьку в Прудки продал – ее обезвечили, она пузо по земле таскает. Набата в Брехове запалили, говорят, водовозом стал…" – "Я за других не ответчик, а своих в обиду не дам". – "Ну возьми, растопырься над ними… Ухажер кобылий".
И вот угнали Веселку… Украли гордость его и славу… Четырнадцать лет исполнилось кобыле, а ей и десяти не давали – в работе огонь, на ходу от рысака не отстанет. А характер, какой характер! Вырастала она в мировую войну, братья Бородины были на фронте, дома оставались одни бабы. Вот и хватила она волю при них, за три года нагулялась печь-печью. Мужика увидит – храпит и копытом бьет. Не подходи! Не кобыла – атаман. Объезжала ее Надежда… Два раза телега со шкворня слетала, передки в щепки разбивала, и с обрывками вожжей да с обломками оглоблей прибегала кобыла домой, забивалась в хлев и храпела, прядала ушами, как тигра. Только Надежда и входила к ней. "Веселка, Веселка!.. Стой, милая, стой!" Рукой ее по холке треплет. Та ноздри раздувает, глазом мечет, как бешеная, но стоит.
"Ну и Надежда, ну и оторвяга!.. – удивлялась свекровь. – Она слово знает. Вот безбожница! Вот бочажина…" Бочажиной прозвали в семье Надежду оттого, что она взята была из села Большие Бочаги. По ночам в отчий дом бегала (днем работала)… Бегала через лес да мимо кладбища… И не боялась. Оттого и безбожница. А Веселку она не наговором брала – кормила ее сызмальства. Потому и давалась ей кобыла. И объездила ее Надежда, и с сохой да пашней познакомила. К делу приобщила. Но и Веселка иные привилегии за собой оставила: во-первых, не бери меня под уздцы. Ты – под уздцы, а я в дубошки. И – берегись моя телега все четыре колеса! Расшибу! Пахать – пашет и боронить – боронит; но ежели кто из соседей поехал на полдни домой, то и ее уволь… Все, кончено! Отработала. Стеганешь – поперек поля пойдет, все борозды перетопчет. Уж на что отец Надеждин, Василий Трофимович, силен – не мужик, а колода свилистая, и тот плюнул. Приехал к ним в Тиханово на помощь. Ну и пахал на Веселке… Кто-то из соседей домой подался, она и увидела. И пошла крестить вдоль и поперек. Всю картину ему выписала, затаскала мужика. Черт, говорит, а не кобыла.
Когда в семнадцатом году под осень был призыв лошадей на войну, свекровь с радостью отправила Веселку на комиссию: авось возьмут. Кобыла видная. За такие стати казна хорошие деньги платила.
Надежда гоняла ее в Пугасово. А потом рассказывала: "Комиссия была на площади, перед волостным управлением. Стол вынесли перед крыльцом… За столом все военные: полковники всякие да подполковники… Все в полетах, шнурки плетеные через плечо пропущены. Усатые, бородатые… А вокруг солдаты. Ну, народу, народу – пушкой не пробьешь. Вот записали нас в очередь с лошадьми. Выкликают и меня. Я веду ее через площадь. А кобыла моя все в дубошки. Она столько народу и не видала. Как даст свечку! Завьется – вон куда! А я повод за конец взяла. Куда ты, думаю, денешься? А эти военные со всех сторон кричат: "Возьмите лошадь у женщины! Она убьет ее!" Подбегают два солдата: "А ну-ка, гражданочка, уступи ее нам!" Не надо, говорю, не трогайте, от греха! Хуже будет. "Вот глупая, – говорит солдат. – Это тебе боязно. А мы ее в момент обломаем. Сейчас я ей покажу кальеру два креста". – "Смотри, кабы она тебе самому не показала эту кальеру". Вот он закинул ей повод на холку и – прыг на нее. Эх, она как взовьется, как даст вертугана… Он кубарем с нее хлоп. А лошадь моя по кругу. "Держите ее, держите!" – кричат. Не трогайте, говорю, ежели хотите комиссию над ней справить. Ну, поймала ее, успокоила… Подвела к столу – к ней с меркой, а она в дубошки. "Да что она у тебя, или не объезжена?" Для кого объезжена, говорю, а для кого нет. "Ну ладно, говорит главный. Запишите, что годна, а брать будем через год. Молода еще".
А через год и война кончилась. Одна кончилась, другая начиналась.
Вернулся домой Андрей Иванович в марте восемнадцатого года. Как увидел кобылу, так и со двора не уходил до самых сумерек. Все оглаживал ее, чистил, хвост расплетал, гриву… Песни мурлыкал. И она приняла его. Видать, хозяина почуяла. Так ведь он голосом любую лошадь уведет… Не только лошадь – сосунок за ним, как за маткой, бежит. Дух, что ли, от него особый исходит.
Однажды шурин Андрея Ивановича на Веселке рысака обгонял. Ездил Андрей Иванович с Надеждой в Большие Бочаги к теще на масленицу. Шурин был в отпуске, приехал с Казанского затона – пароходы там зимовали. Он второй год как ходил командиром парохода на Волге, а до этого первым помощником на Каспии плавал. С Каспия не больно приедешь – зимовки не было. Ну и давно не видались. Шурин, Петр Васильевич, детина саженного росту, носатый, губастый, с маленькими светлыми усиками, хорошо подстриженный, с белой тугой шеей, столбом выпирающей из темно-синего кителя, который сидел на нем так плотно, что под мышкой щипцами не ухватишь. Собрал Петр Васильевич за столом всю родню – водку разливал прямо из четверти и все приговаривал: "Это только запой, а выпивка впереди". Ну, загуляли и решили в Прудки прокатиться, к тетке Дарье съездить. Поехали на двух подводах. Филипп Селиванович, дядя Надеждин, рысака запряг – санки беговые с железными подрезами, копылы гнутые, выносные… Куда там! Ни один раскат не страшен. По воздуху пусти такие санки и то не опрокинутся… Молодых – Андрея Ивановича и Надежду – посадили в санки, полостью медвежьей прикрыли от ископыти, Филипп Селиванович на облучок сел, бороду белую размахнул по мерлушковому воротнику, вожжи ременные с серебряными бляшками разобрал… "Гоп, гоп! Где мои гогицы?" – Он не выговаривал букву "л", и его за спиной звали "Голицами". А Петро завалился в сани да бабу Грушу посадил, прозванную за свой внушительный объем "Царицей", да тетку Марфуньку, жену Филиппа Селивановича, и поехали!
Туда все шло чинно-благородно: рысак шел впереди, позвякивая воркунами на хомуте. Веселка легко поспевала, вынося грудь на задник и нависая мордой над санками. В Прудках выпили как следует, возвращались в сумерках. Полем песни пели… Лошади разгорячились. Въехали в Бочаги – народ стеной стоит вдоль дороги – поглазеть вывалили. Дорога накатанная да длинная – больше трех верст, и все селом, – по сторонам гикают, хлопают, бьют в рукавицы. Рысак забеспокоился, закачал корпусом, выметывая в стороны ноги, прося ходу… Филипп Селиванович заерзал на облучке, поднял высоко руки и вдруг резко подался вперед, легко отпуская до вольного провиса вожжи. Да как крикнет: "На, ешь их, маленькай! Гоп, гоп! Где мои гогицы?!" Рысак радостно взметнулся, высоко закинул морду и, бешено оскалив зубы, пошел так мощно, что ископыть, словно удары пихтелей, забарабанила в головашки санок. Но через минуту Андрей Иванович услышал другой сильный и частый топот; ему показалось вначале, что стучит где-то под ним. "Уж не санки ли расползаются?" – успел подумать он и оглянулся: сбоку от него, почти на уровне его глаз ходенем ходила мощная мускулистая конская грудь. Он не видел ни ног, ни головы лошади – только эту прущую вперед, ходившую как мельничный жернов конскую грудь. Потом придвинулись головашки саней – Петро стоял во весь рост в черной шинели, тулуп валялся в ногах его; он был бледен, без фуражки, с перекошенным от ярости лицом и кричал во все горло: "Врешь, Селиванович! Обуховых не обгонишь…" И даже Царица в санях что-то кричала, размахивая сорванным с головы розовым капором: "Эй, залетные!.." Так и оторвались сани, ушли вперед…
Праздник на этом обгоне кончился… Филипп Селиванович два года не ходил к Обуховым, хотя жили они напротив. Вот как раньше гордость блюли…
Андрей Иванович ехал по лугам на Белобокой и вспоминал эту далекую и такую близкую жизнь, где радости и горе делились пополам с лошадью… И она под стать ему, хозяину, умела и постоять за себя, и с честью выйти из любого переплета. И продавали ее… Андрея Ивановича мобилизовали на гражданскую войну. В зиму бабы опять остались одни. Надежда со свекровью поехали в лес за дровами на двух подводах. Напилили, в сани уложили, утянули возы – все честь честью. Выезжать на дорогу стали. Впереди оказалась Веселка, а старая кобыла в глубине. И вперед ее не выведешь – пеньки мешают. А Веселка первой не идет. Заупрямилась, и все тут. Надо бы подождать, но свекровь сама горячая: "Черта лысого ей…" Позвала лесника: "Выведи, родимый, лошадь, а я тебе табачку дам". Тот подошел взять ее под уздцы. Надежда его остановила: "Не бери ее под уздцы". – "А что ты понимаешь? Твое дело коровьи сиськи тянуть…" Ну и взял он ее под уздцы. Она как взвилась да как ахнула его копытом. И плечо вышибла.
Продали ее под Касимов. Она с поля уходила. Борону оставит новому хозяину, а сама с постромками да с вальком Оку переплывала; за пятьдесят верст дом находила. Через нее и хозяин тот погиб. Приезжал он накануне половодья в девятнадцатом году в Большие Бочаги за хлебом. Ехал лугами, по насту. По дороге нельзя: в селах отряды стояли – торговля хлебом была запрещена. А накануне договорился с Надеждой – приедет ночью, прямо на мельницу к Деминым. Дед Ваня встретил его за селом, продал два мешка муки на керенки. Ночь была темная… тот заблудился в лугах и выехал на Желудевку, а там отряд. Жердь повесили поперек дороги. Часовой с винтовкой: стой! Чего везешь? Откуда? Продотрядчик и взял ее под уздцы. Она как махнула… У того винтовка в сторону полетела. Сам кубарем. Хозяин шевельнул вожжами: "Эй, царя возила!" Жердь она грудью поломала и понеслась. А хозяин-то еще обернулся, снял шапку и помахал часовому. Возьми, утрись… Поминай как звали. Ну, тот приложился и стукнул его вдогонку. Мертвого привезла домой… Сама дрожит, вся в пене. Хозяина похоронили, а ее – возьмите и возьмите назад. Так и пришлось деньги возвращать…