Мужики и бабы - Можаев Борис Андреевич 9 стр.


– Бона, чего вспомнил! Это когда было-то? Года три назад.

– Да разве за месяц разбогатеешь? Или что, год прошел – и заворачивай оглобли в другую сторону? – подавался грудью на стол Федот Иванович.

– А ничего. Как жили, так и будем жить, – пропищал Левка Головастый, и все засмеялись.

– Правильно, Лева! – Федот Иванович легким движением пальцев размахнул в разные стороны седеющую, аккуратно подстриженную бородку.

Маша принесла поднос с закусками, стала расставлять тарелки на столе: прикопченное, с розоватым оттенком свиное сало, толстая и красная, как недоваренное мясо, колбаса Пашки Долбача, бьющая на аршин чесноком, зеленый лук, крупно нарезанный хлеб и курники с картошкой…

Потом Надежда Васильевна поставила на конфорку посреди стола пылающую чугунную жаровню с яичницей, две поставки темной, как гречишный мед, браги, а водку Андрей Иванович достал откуда-то из-за комода.

– У вас тут прямо ураза, – усмехнулся Кречев и поглядел на Успенского. – Это что, к вашему приходу готовились?

– Павел Митрофанович, вы сегодня первым пожаловали, – сказала Маша. – Вы и есть виновник торжества.

– Он власть… Он чует, где пирогами пахнет, – также усмехаясь, поглядывал на Кречева Успенский.

– Будет вам тень на плетень наводить, – крикнула от порога Надежда Васильевна, она побежала за рюмками. – Угощение осталось от праздника. Андрей, скажи, какое веселье выпало нам на Вознесение.

– Они знают. – Андрей Иванович поставил две поллитровки на стол, откупорил пробки, залитые белым сургучом. – Вознеслась моя кобыла… А мы гостей собирались пригласить… Все ж таки праздник.

– А что слышно про кобылу? На кого думаете? – спросил Кречев.

– Думает знаешь кто… – Андрей Иванович стал разливать водку в граненые рюмки. – Ты вот говоришь – обострение классовой борьбы. А знаешь, как у нас поступали с конокрадами в такие годы обострения?

– Да вроде бы слыхал, – ответил Кречев.

– Живьем жгли! – с силой произнес Андрей Иванович. – А то на морозе холодной водой обливали. В сосульку превращали. Мне конокрадов не жалко. Им поделом. Но видеть обозленный, озверевший народ – упаси господь! Ну, поехали!

Все дружно подняли рюмки, чокнулись и выпили, крякая, точно с мороза, и закусывая.

– Ты, Павел Митрофанович, хотя и недальний, но все ж таки приезжий из города. Да и молодой еще, чтоб хорошо судить о двадцатом годе, – сказал Андрей Иванович, скручивая цигарку.

– Мне двадцать три года, – вскинул голову Кречев.

– Это не возраст, – усмехнулся Федот Иванович.

– Да вы что? Вон в гражданскую войну в восемнадцать лет полком командовали!

– Командовать одно дело, а жить – другое. – Андрей Иванович, попыхивая цигаркой, начал свой рассказ: – Вот слушайте. Повадились у нас в девятнадцатом году коней угонять. Сначала угоняли с лугов, как у меня теперь кобылу… А потом до того обнаглели, что крали с выгона. У моего тестя двух чистокровных жеребят угнали – Карего и Гаврика. Объезженных жеребят!.. По четвертому году пошло. Да ведь откуда угнали? С ночного. Шуряк мой уехал вечером на кобыле с двумя жеребятами, впристяжку. А утром возвращается один. Где лошади? Проспал, так твою разэтак?! Нет, не спали. Ночью, говорит, переполох был: лошади заржали и метнулись к костру. Мы, говорит, думали – волк. Ну, пошли в обход. Согнали лошадей поближе к костру. Считаем… Нет Карего и Гаврика. Сели на лошадей – туда, сюда поскакали. Нет их, и след простыл. Ну, тесть волосы на себе рвал. Месяца два по всей округе ездил, все базары искрестил. Так и не нашел. Дальше – больше… С весны двадцатого года что, бывало, ни день, то оказия. Из Гордеева угнали, из Желудевки, из Прудков… У нас в Тиханове лошадей десять угнали! Жеребца у Малафеева, у Мишки Бандея рысачку… Была у него Лысая кобыла – картина. Да что там породистые? У Маркела мерина угнали. Шерстистый был, заморыш. И тем не побрезговали. Вот мужики и озверели: "Поймать мироедов!" А тут еще красноармейцы с войны возвращались, да подкинули жару: кто, говорят, поднял руку на трудового крестьянина, тот есть классовый враг. А с классовым врагом расправа известная – к ногтю! Мы теперь сами хозяева. Расправляться научились. Ну, ладно, стали ловить классовых врагов. Но как? В овраге день и ночь сидеть не станешь… Взяли на заметку мужиков, которые лошадьми торговали. Кономенов: Лысого, Салыгу, Страшного, Горелого… И потихоньку, назерком сопровождали их на базары да на ярмарки. И вот однажды в Агишеве на базаре у Лени Горелого опознали краденую лошадь. Народ собрался… Шум, гвалт. Милицию позвали. Стали протокол составлять: ты чей? Он испугался… И говорит – я чужой. С тех пор его и прозвали Чужим…

Все засмеялись и выпили еще по рюмке водки.

– Это кто? Синюхин, что ли? – спросил Кречев.

– Он самый, – ответил Федот Иванович.

– Дак его что, забрали тогда?

– Нет. Милиция свое дело сделала, протокол составила… Лошадь отобрали, вручили законному владельцу. Леня Чужой прикинулся обманутым. Ну, ступай. Впредь будь разумным… Не попадайся на обман. Ладно. Продал он кое-как с перепугу остальных лошадей, поехал домой… А там в лесу его свои ждали. Цоп за уздцы лошадь. Останавливайся! Приехал! Он бежать. Его за шиворот – топорик показали: кто привел тебе краденую лошадь? Говори! Или душа из тебя вон. Чужой видит – дело плохо. Это тебе не милиция. Соврешь – хуже будет. Куда от них денешься? Свои! Он и признался – Мишка Савин привел. С кем? Фамилии не знаю, а по имени – с Игнатом. Ну, те к Савину. Явились ночью. Стучат. Хозяин дома? Хозяйка спрашивает из сеней: "Кто такие?" Ей тихонечко в дырку, через щеколду: свои, мол, от Игната. Лошадок привели. Она им так же шепотком: в Желудевку ступайте… Они у Никанора Портнягина. Третий двор с краю, от леса. Ребята прихватили с собой еще Мишку Бандея, Малафеева… Два ружья зарядили и впятером нагрянули в Желудевку к тому Портнягину. Сперва во двор заглянули – три лошади стоят. Потом постучали… Хозяина ложей оглоушили и связали. Савин убежал через задние ворота. А Игната живьем взяли. Сунули стволы в брюхо – не шевелись! не то кишки выпустим. Одна лошадь оказалась хозяйская, две – краденые. Откуда? Игнат молчит. А хозяин признался: я, говорит, ребята, с ними не якшался. Только на ночлег пустил. А лошадей они из Еремеевки пригнали. Послали в Еремеевку. К утру и хозяева явились. Признали своих лошадей. Игната тоже узнали. Касимовский шибай оказался… Ударили в набат – все села окрестные сбежались. Убить ирода! Живьем растерзать!

Привязали его к телеграфному столбу возле почты. Рубаху спустили с него, сапоги сняли, одни портки оставили, чтоб срам прикрыть. Граждане, говорит Бандей, давай судить по совести. Давайте судью выберем. А еремеевский мужик, который лошадь свою признал, зашел от столбца да как ахнет того конокрада калдаей от цепа по голове. Тот и язык высунул. Вот ему и закон! Тут все как с цепи сорвались: кто хворост несет, кто солому, кто спички чиркает и прямо к волосам конокраду подносит. Живьем сжечь! И не успели толком оглянуться, как уж костер запалили под конокрадом. Только охватило его огнем, он очнулся и закричал. А толпу этот крик лишь подстегнул: жги его, ирода! Повыше подложи! Сунь ему под ширинку, пусть покорчится. Да что вы делаете, окаянные? Столб телеграфный сожжете! Тогда копай яму! Живьем его в землю! Закопали. И яма-то неглубокая. Так верите – часа полтора еще земля шевелилась…

Андрей Иванович как-то сухо кашлянул и налил еще по рюмке. Выпивали и закусывали молча. Надежда Васильевна и Маша присели на деревянный диван, обтянутый черной клеенкой, и тоже молчали.

– И никто не заступился? – спросил наконец Кречев.

– Какое там заступиться! Я же говорю – все были как ошалелые. Игната зарыли – бросились к Портнягину. Тот: я не я и лошадь не моя. Нет, врешь! Не способствуй! Избили его до полусмерти. Бьют его, бьют – отольют водой из колодца и опять лупцевать. У лошади его гриву остригли, хвост отрезали по самую сурепицу. Жену его остригли и по селу сквозь строй прогнали. Заплевали! А потом гаркнули: Савина вешать! Где Савин? Вся толпа хлынула в Тиханово. Дома его не нашли. Все стекла повыбивали. Плетень растащили, воротища со столбов сняли, расщепали и сожгли посреди села. А Савин в Волчьем овраге спрятался, в Красных горах. Переждал до ночи, а ночью прокрался в Тиханово да Леню Чужого поджег. На беду ветер сильный был. Ну, прямо ураган разыгрался. А изба Чужого была щепой покрыта. Так, веришь или нет, эту горящую щепу за версту несло. Загорелось сразу в нескольких местах – на трех, на четырех улицах. Половина Тиханова к утру сгорела. Полсела очистило, по конную площадь…

– Озлобление на бытовую тему, – усмехнулся Кречев.

– Не знаю, на какую тему. Но озлобление до добра не доводит.

– Ты прав, Андрей Иванович, – вступился Успенский, волнуясь. – Тут вся штука вот в чем: всякое озлобление портит народ. Расшатывает его нравственные устои… Одни вашу борьбу принимают чисто теоретически, по-конторски, так сказать; обсудили и пришили в дело. А другие возьмут как сигнал для сведения счетов. А там где насилие, там и зло. Вы сами не заметите, как изменитесь. И думаете, к лучшему?

– Не знаю, как другие, а я лично не собираюсь меняться от того, что кто-то с кем-то хочет счеты сводить, – сказал Кречев. – Революция тоже есть насилие. Но разве революция порождает зло?

– Революция – это другое, – отмахнулся Успенский. – Революция есть взрыв от действия насилия, то есть это контрдействие насилию. Я не против революции. Я ж говорю о том, что нельзя давать права одним, повторяю, сводить счеты с другими. Пора жить впритирку, приноравливаясь друг к другу. Терпеть друг друга… Хотя мы понимаем, что люди разные и думают по-разному. А жить обязаны вместе… Вместе, а не врозь! – закончил он возбужденно, на высокой ноте, метнул быстрый взгляд на Машу, потом потянулся к поставке и слегка подрагивающей рукой налил себе в стакан густой пенистой браги.

Маша потемневшими от возбуждения глазами прикованно смотрела на Успенского.

– Да, сказано: не живи как хочется, а как бог велит, – произнес назидательно Федот Иванович, пальцами в сторону разгоняя бороду.

– Да при чем тут бог? – возразил Кречев. – И никто вас не заставляет жить поневоле. Просто я вам рассказывал об усилении борьбы.

– И вся-то наша жизнь есть борьба! – продекламировал Якута и хохотнул. – А насчет разных людей, это ты правильно сказанул, Дмитрий Иванович. В тот раз, когда Тиханово горело, одни мужики воду качали, в огонь лезли, а другие возле казенки собрались и ждут – когда она загорится, чтобы водку растащить.

– А Вася Соса рубаху с себя снял, намочил ее да голову повязал. Теперь мне, говорит, ништо. И в горящую казенку нырнул. Дак ему пупок поджарило, инда шкура треснула, – сказал Левка Головастый, и все засмеялись.

– Вам, мужикам, лишь бы отравы этой нализаться. А там хоть сгори все синим пламенем, – подхватила свое Надежда Васильевна. – Вы за водкой и про власть забываете. Вам все едино.

– Ты, Надюша, не в ту сторону поехала, – возразила ей Маша. – Говорят о том, что стихию надо держать в рамках. Беда, если она расхлестнется.

– А водка не стихия? Это самая зловредная стихия. Хуже пожара. Через нее и воровство идет, – стояла на своем Надежда. – Возьми тех же конокрадов. Пьяницы они. Или вон Ганьшу. Через водку тоже пропадает. И воровкой стала от пьянства. Это у нас в Больших Богачах бедолага живет, – обернулась она к мужикам. – Ее тоже в двадцатом году, как того конокрада, понужали. Только ее не жгли, а морозили. Коров чужих доила, кур воровала, поросят, гусей… Что под руку попадет. Поймали ее на дворе у Аринцевых, раздели до исподней рубашки, привязали. А дело было постом, в аккурат на Вербной. Морозы еще держались крепкие. Народ сбежался… Что с ней делать? Хватились, а она пьяная. Протрезвить ее! Тащи воду из колодца! И начали ее поливать, прямо с головы, как утку. Но, правда, насильничания не было. Тут и милиционер стоял, в толпе, с наганом. Она отряхнется от воды и милиционеру: "Родимый, застрели меня! Стреляй прямо в рот. О!" Разинет рот да к нему повернется. А он ей: "Пошла ты. Буду я с тобой связываться…" И муж ее, Семен, тут же ходит. Хоть вы, говорит, проучите ее. Ну, прямо сладу с ней никакого нет. Если она с утра ничего не сопрет, то ходит, как бурая Яга – лается на всех, горшками гремит, все кидает, бросает. Но ежели утащит чего да еще выпьет – прямо на пальцах носится…

– Мать, у тебя, поди, и самовар-то остыл, – прервал ее Андрей Иванович.

– Ой, я и забыла совсем! Заговорилась с вами.

Надежда Васильевна вихрем умчалась в летнюю избу и через минуту несла оттуда, окорячась, огромный, ярко начищенный самовар. Маша принесла две большие тарелки с нарезанным пшенником и желтыми драченами, покрытыми запеченной сливочной пенкой шоколадного цвета.

– Фу-ты ну-ты, лапти гнуты! – сказал Федот Иванович. – Вы что, на свадьбу, что ли, наготовили?

– Ешьте, ешьте, не пропадать же добру, – приговаривала Надежда Васильевна, расставляя чашки с блюдцами. – Это вы конокрадов благодарите, не то за праздник все бы гости поели.

Якуша Ротастенький выпил целый ковш браги и, благодатно уставившись на драчены, только головой покачал:

– Да, Андрей Иванович… Ешь-пьешь ты сладко и спишь, как барин, на перине да на пуховиках… Кровать у тебя вон длинная да просторная… У меня ж, расшиби ее в доску! И кровать-то вся в два аршина. Днем гнешься от работы, а ночью от нужды. Дак я рядом с кроватью табуретку ставлю, на нее и кладу ноги. Иначе не распрямишься…

– А чего ты в артель не вступаешь? – спросил его Кречев. – Вот хоть к Федоту Ивановичу или к Успенскому?

– Успенский каменщиков набрал да штукатуров… Я ремеслу не обучен. А Федот Иванович жену родную в свою артель не пустит…

– А ты просился к нему? У Федота Ивановича дела много – летом кирпич бить, зимой – шерсть, – сказал Андрей Иванович.

– Как-то боязно… А вдруг шерстобитку поломаешь? Она, чай, денег стоит… – усмехнулся Якуша.

– Не то, Яков Васильевич, мы спим помалу и не на кровати, а на кожушке… Где усталость свалит, – усмехаясь, в тон ему ответил Федот Иванович, – а это нашему Кузе не по пузе. Тебе нужна такая артель, где бы работали за столом, и то языком.

– А кто за меня в поле работает? Ты, что ли?!

– А что ты берешь в поле-то?

– У меня всего четыре едока! – все больше раскалялся Якуша.

– У Ивана Климакова вон тоже четыре едока… А намолачивает вдвое больше твоего.

– У него навоза много.

– А ты свой навоз в прошлом году куда дел?..

– Да будет вам расходиться, мужики! – сказал Андрей Иванович. – Чего нам в чужие сусеки заглядывать? И делить нечего. Все уже поделено в восемнадцатом году, – он налил в рюмки водки. – Вот и давайте выпьем за это, значит. За Советскую власть! Поехали!

Гулко грохнула наружная дверь, и на пороге горницы вырос Федька Маклак.

– Эй, голубь! Давай к столу! – позвал его Кречев. – У нас тут еще осталось немного. Причастись!

– Я ему причащусь ковшом по лбу, – сердито сказал Андрей Иванович. – Он и без вина натворил делов.

– Чего я натворил? – хмуро спросил Маклак, но благоразумно ушел в летнюю избу.

– А где у тебя ребятня младшая? – спросил Кречев.

– В кладовой спят, – ответил Андрей Иванович. – Решетки открыты… Благодать.

– Что ж они натворили?

– Те чего натворят? Вон хлюст… Вдвоем с его атаманом, – он кивнул на Якушу, – сняли с забора мокрые портки Степана Гредного и затолкали их в печную трубу.

– Не может быть! – Кречев так и покатился, отваливаясь от стола, за ним и другие засмеялись.

– Они все могут, – словно ободренный смехом председателя, Якуша воспрянул, отвернулся всем корпусом от Федота Ивановича – послушай, мол, блоха, – и пошел работать на публику: – Вы Степана знаете? У него окромя портков да свиты никакой одежды нет. Когда ему баба портки стирает и вывешивает их ночью на забор, он ложится спать прямо в свите. Ладно. Переспал он в свите… Утром ему Настя и говорит: "Степан, порток твоих нет!" – "Куда они делись?" – "Не знаю. Только на плетне их нет". Ну кому они нужны? Ты вспомни, говорит, куда их повесила, а я посплю еще малость. Ладно. Затопила Настя печь… Что такое? Дым в трубу не идет, а в избе по полу стелется. Ну, не продохнуть. Степан ползком через порог да на улицу. А тут уж человек пять ждут его не дождутся. Ты чего, спрашивают, ай костер посреди избы разложил? Сжечь село захотел? Что вы, говорит, православные? Милосердствуйте. Настя печь затопила, а дым в избу валит. Видать, кирпичом трубу завалило. Или ворона попала… А может, галки гнездо свили? Вы давно не топили печь-то? Стоят мужики, гадают. Подошел Иван Климаков и спрашивает: ты чего, Степей, в свите? Ай заболел? Взял его за пол да как размахнет свиту. Ба-атюшки мои! Он голый, как Иисус во Ердани. Хохочут. Затвори, говорят, ворота… не то последняя скотина Степанова на волю убежит. У него ведь ни курицы, ни кошки – одни вши да блошки. А Настя на мужиков: окаянные, над чем смеетесь. Поди, кто из вас припрятал Степановы портки. Нет, говорят, они проса ломать поехали на Чакушкиной кошке. Ну, регочут, известное дело. Кто-то принес пудовую гирю на веревке. Полезли на крышу. Кинули ее в трубу – она бух как кулаком по пузе. Еще кинут – бух опять. И ни с места. Что такое? Одни кричат – гнездо галчиное. Другие – помело Настино застряло. Наложи крест! Крест наложи на трубу. А может, домовой разлегся? Спроси, Степан, к худу или к добру? Наконец багор принесли. Вытащили с трудом. Портки Степановы оказались… Ну была потеха…

– А как же узнали, чья проделка? – спросил Кречев.

– Девки рассказали. К Андрею Ивановичу приходил Степан – давай штаны! Мои изорвали.

– Дал? – Кречев с удивлением поглядел на Андрея Ивановича.

– А куда ж деваться, – ответил тот. – Моя вина.

– Ну, дела, – покачал головой Кречев.

А Якуша распахнул свой серенький мятый пиджачок, подмигнул хозяйке:

– Эх, Васильевна! За твое угощение и мы тебя потешим. Где мои восьмнадцать лет? Андрей, песню!

– Какую? – спросил Андрей Иванович, подтягиваясь и расправляя плечи.

– Для начала нашу любимую… А там поглядим.

И легко, звонко запел, закинув голову, глядя в потолок с какой-то умиленной грустью, широко и вольно растягивая слова:

Укажи-и-и мне-е-е та-а-акую оби-и-итель,
Я тако-оо-ого угла-а-а не вида-а-ал.

Все сразу нахмурились, опершись локтями на стол, и, прикрыв глаза ладонями, ждали, как, жалуясь, истаивая, замирал высокий Якушин голос; и вдруг согласно и мощно, как по команде, подхватили, ахнули:

Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?

– Ну, затянули, как слепые, – сказала Надежда, проходя мимо Успенского. – Теперь до полночи простонут да прожалуются.

Успенский незаметно вышел. В летней избе возле кухонного стола стояла Маша, мыла тарелки. Он подошел и тихонько взял ее за локоть. Она обернулась к нему, улыбаясь.

Назад Дальше