Когда поезд проезжал над рекой, Андзю вспомнила, что нарушает обещание, данное матери: не бывать на том берегу. Но любопытство пересилило угрызения совести. У Мамору же была слабая надежда: вдруг на том берегу найдется нечто такое, что способно рассеять его злость. Словом, ни у кого из них не было какой-то особенной цели, но каждого тот берег завораживал по-своему.
Поселок совсем не изменился за год. И вокзал, и торговые ряды, и дома, и столбы с линиями электропередач – все было как прежде. Только самого Каору там не было. Не было мамы. Здесь больше не гулял отчим. От тех, кто бросил этот поселок, не осталось никаких следов.
Каору не сомневался – именно здесь он столько раз гулял с отчимом, пробегал сквозь эти торговые ряды, взбирался на насыпь, кидал камни с прибрежной полосы. Но он, прошлогодний, казался себе, нынешнему, вымышленным персонажем.
Тогда кто я теперь? Привидение, кукла, герой чужого сна?
Незаметным образом поселок превратился в беспредельно далекое место, хотя и находился поблизости.
Троица подошла к дому, где Каору прожил до восьми лет и куда восемь лет подряд наведывался Сигэру.
Видимо, уже привыкнув к жизни в особняке Токива, Каору удивился, как он мог раньше жить в таком крошечном домишке. Ему показалось, что за этот год сам он вырос в два раза.
В доме уже поселилась незнакомая семья.
И входная дверь, обитая фанерой, и крыша из оцинкованного железа, и покрытые известкой стены – на всем лежала печать провинциальной убогости. Так вот в каких местах скрывают содержанок, – Мамору смотрел на дом Каору, в котором теперь жили чужие люди, с интересом и разочарованием. На втором этаже на ветру сушилось мужское и женское белье, детская одежда. У входа стоял велосипед с приделанным детским сиденьем. Откуда-то доносилась вонь сточных вод, дымился костер из сухой листвы. По дороге, вдоль насыпи, нескончаемым потоком двигались автомобили, домохозяйки в тренировочных штанах выгуливали собак.
– Так вот где тебя выкормили. Понятно-понятно. – Мамору погладил Каору по голове. – Ну-ка, расскажи, что там внутри. – Мамору прикинул, что сможет при удобном случае шантажировать отца, если узнает, чем тот занимался в чужом доме.
За входной дверью, в прихожей, пол был выложен голубой плиткой. Ботинки Сигэру сверкали, как и его зачесанные назад волосы. Аккуратно поставленные носами к выходу, они всем своим торжественным видом напоминали их владельца. Когда Сигэру приходил сюда, он надевал деревянные сандалии Куродо и выходил в сад. Там стояли цветы в кадках, и Сигэру, указывая пальцем на каждый из них, спрашивал у мамы: "Что это за цветок? А что он означает?" Видимо, он совсем не разбирался в растениях. В саду росло сливовое дерево, и когда сливы созревали, их собирали и делали сливовое вино. При жизни Куродо сливы еще и мариновали.
Если идти по короткому коридору на первом этаже, то справа располагалась комната в европейском стиле, метров тринадцати, там стоял рояль, за которым отец сочинял музыку, а мама учила Каору основам пения и игры. В конце коридора была чайная комната, чуть больше семи метров. Сигэру садился по-турецки в этой маленькой комнатке и разговаривал с Куродо о музыке, с мамой – о будущем Каору.
Отчим всегда появлялся внезапно. Он приходил во второй половине дня, приносил торт, и они втроем пили чай. Когда солнце начинало садиться, он шел с Каору прогуляться по насыпи и на обратном пути уезжал домой; а порой они все вместе шли поужинать в ресторане, Каору с мамой провожали его, он садился в такси и уезжал. Или же Сигэру появлялся рано утром на черной машине, завтракал вместе со всеми бобами натто и супом мисо с водорослями и подвозил Каору в школу.
– Но он и на ночь, наверное, оставался. Где он спал? – спросил Мамору, следя взглядом за колыхающимся на ветру бельем на втором этаже, где была спальня.
– Мы засыпали в рядок, втроем.
– В доме у реки, как рыбы в банке?
– Но утром я просыпался в своей комнате, а дяди Сигэру уже не было.
– Уж конечно. – Мамору усмехнулся, и его воображение нарисовало ему картины ночных похождений отца, о которых тот никогда никому не рассказывал.
Наверняка папаша уносил уснувшего Каору в комнатенку напротив по коридору, а сам, стараясь не шуметь, водил шуры-муры с его матерью. И когда ночная тьма приобретала светло-серый оттенок, он бросал ей: "Приду через неделю" – и садился в вызванное такси. Когда же он подъезжал к своему дому, изнеможение от любовных игр превращалось в усталость после работы. Он принимал душ, смывал с себя запах любовницы и залезал в кровать, чтобы уснуть снова.
Андзю спросила Каору.
– Здесь папа чувствовал себя как дома?
Этот вопрос казался важным и для отца, и для семьи Токива.
– Да, он отдыхал здесь. И когда я прощался с ним на вокзале, он говорил: "Не хочу возвращаться домой, но надо".
– Мамору, как ты думаешь, почему папа не хотел возвращаться к нам домой?
Андзю казалось, что отец их предал. Она поняла, почему мать иногда бросала на отца холодные презрительные взгляды. Родители всеми силами старались скрыть от детей свои плохие отношения, но они охладели друг к другу еще до появления Каору. Андзю так хотелось, чтобы старший брат сказал ей, что она ошибается. Но Мамору ответил сладеньким голосочком:
– А ему, наверное, не отдыхалось в доме Токива. Папочке нравилось это пошлое местечко. Пошли, хватит, – раздраженно буркнул он и стремительно направился к вокзалу.
Андзю бросила ему вдогонку:
– Но почему ему не отдыхалось? Это же его родной дом!
– Может, он придумал себе другую жизнь. Богачи часто завидуют простому народу. Не бери в голову, он всегда возвращался домой и никогда больше здесь не появится, – ответил Мамору А про себя подумал: "Что было бы, если бы мать Каору не умерла? Неужели предок продолжал бы наведываться в эту лачугу, в один прекрасный момент поселился бы здесь навеки и не вернулся в дом Токива? Наверное, мать Каору была стоящей бабенкой".
– Эй, Каору, твоя мама добрая была?
– Угу. Добрая.
– А готовила хорошо?
– Угу. Особенно свинину в кисло-сладком соусе, котлеты и соленые овощи.
Ну и дела, всё любимые блюда отца, – подумал Мамору. Да, в этом доме для отца закусочную держали. Мамору и сам собирался когда-нибудь завести себе содержанку и наведываться к ней, но он не понимал, как отец мог так надолго зависать в чужой семье и расслабляться там получше, чем в своем собственном доме. Или в таком возрасте мужиков тянет отдыхать в деревенских чайных комнатах?
"Будь у меня содержанка, – фантазировал Мамору, – она бы жила не в такой провинциальной плебейской лачуге, а в пентхаусе многоэтажного элитного дома в центре Токио. Посредине комнаты стояло бы кресло, как в парикмахерской, я садился бы в него, откинув назад спинку, а моя любовница брила бы меня. В просторной ванной стояла бы огромная прозрачная ванна, я бы наряжал любовницу русалкой, и она танцевала бы в воде. А я бы пил шампанское и смотрел на нее".
Наверняка в те времена, когда был жив дед, содержали именно таких любовниц. У деда была содержанка – гейша с Синбаси. Говорят, ему не нравились ее зубы, и он выложил восемьсот тысяч иен, чтобы исправить их. А в те времена начальная зарплата выпускника университета была пятьдесят тысяч иен. Зубной врач, идиот, выслал счет домой, его увидела бабка – в общем, некоторое время деду путь домой был заказан. Мамору с удовольствием вспоминал истории из жизни деда.
Прежние поколения Токива принадлежали к придворной аристократии и долгое время жили в Киото. Во время реставрации Мэйдзи они потеряли свои позиции, подружились с английскими торговцами и создали основы для торговой компании "Токива Сёдзи". Говорят, что дед с десяти лет узнал вкус спиртного и табака, а в тринадцать стал пропадать в публичных домах. В семье Токива детей рано приучали ко взрослым забавам. Это объяснялось тем, что скромность и мужественность самурайского толка по прошествии времени выливались в протест, приводивший к неуемным возлияниям и разврату. Опыт предыдущих поколений семьи показывал, что приучать к пороку лучше в подростковом возрасте. Однако бабка, происходившая из самурайской семьи, воспитывала детей в строгости и следила за тем, чтобы муж не подавал им дурного примера. Ее воспитание повлияло на отца, и он, наверное, ходил к любовнице, волоча за собой чувство вины. Мамору же хотел во всем подражать деду.
Его дед, Кюсаку Токива, умер от сердечного приступа в доме у любовницы. В семьдесят два года. Мамору тогда было десять лет.
3
3.1
В то время Кюсаку был директором "Токива Сёдзи". Тридцатипятилетний Сигэру Токива в антракте на спектакле итальянской оперы встретил в фойе своего однокурсника, который работал в звукозаписывающей компании. Однокурсник познакомил его с одним композитором. Это был худой высокий мужчина, – он на целую голову возвышался над толпой, – с резкими, как у итальянца, чертами лица. Композитор кого-то очень напоминал Сигэру, но кого именно, ему никак не удавалось вспомнить. Они представились, пожав друг другу руки, обменялись впечатлениями от оперы, и тут Сигэру вдруг осенило: "Кафка". Лисьи глаза, как будто остерегающиеся чего-то, были в точности как у Франца Кафки.
Поразительная сила голосов Джузеппе ди Стефано и Тито Гобби потрясла всех троих, и, когда опера закончилась, они, чтобы остудить возбуждение, отправились на Гиндзу. Там поели бифштексов, и Сигэру пригласил своего однокурсника и композитора в клуб, куда сам он частенько захаживал. Композитор был молчалив, но хорошо понимал юмор и оказался идеальным собутыльником. Сигэру спросил его, какую музыку он сочиняет.
– Хотите сыграю? – И композитор, согнав клубного пианиста с его места, исполнил свое произведение.
Это был меланхоличный вальс. Перед глазами возникала ясная картина: на поле, окутанном северным туманом, разбитая ревматизмом старуха, утопая в грязи, танцует вальс с призраками – зрелище, надо сказать, комическое. Ритм терялся, будто старуха подворачивала ногу, а потом о мелодии словно совсем забыли, – она поперхнулась и внезапно оборвалась.
Сигэру с приятелем улыбнулись:
– Как называется эта вещь? Сначала мы думали, это грустный вальс, но потом словно послышалось щелканье суставов.
– Эта вещь называется "Элегантные сентиментальные утопленники", – пробормотал композитор тихим голосом. – Я хотел представить, как утонувшие пассажиры "Титаника" танцуют вальс под звуки волн.
Улыбка застыла на лице Сигэру. Приятель прошептал ему на ухо:
– Вот почему он ничего продать не может. – только такое и пишет.
– Но музыка запоминается с первого раза. И давно ты написал этот вальс утопленников? – спросил Сигэру.
– Только что, – бесстрастно ответил композитор.
Сигэру был поражен: надо же, импровизация, которая вызывает у слушателей четкий образ, да к тому же заставляет смеяться… То ли он гений, то ли ненормальный.
– Он чувствует по-другому, не так, как мы, – прошептал Сигэру приятель. – Может представить себе ощущения танцующих утопленников. Удивительный человек.
Так Сигэру Токива встретился с Куродо Нодой. В ту ночь они зашли еще в три бара. Сигэру проникался все большим интересом и уважением к таланту и оригинальности Ноды, на прощанье он спросил:
– Ты откуда?
– Я родился в Харбине, – ответил Нода. – Мой отец – в Нагасаки, а мать – в Петербурге. Наша семья любила путешествовать. Началось путешествие в конце девятнадцатого века, и сам я родился в пути. Вот и тяну эту лямку, доставшуюся мне от отца, продолжаю путешествие. Это тебе не эстафета.
– Ты японец? – спросил Сигэру. Он был пьян и не стеснялся задавать прямые вопросы.
Нода вздернул брови, пристально посмотрел на Сигэру и сказал:
– Во мне намешано много кровей, но я японец. Как лапша Нагасаки-тянпон. Ты любишь тянпон?
– Да, вкусное блюдо.
– В следующий раз приготовлю тебе.
Сигэру уже и думать забыл, что его обещали угостить тянпоном, когда на его имя пришел большой конверт. Отправителем значился композитор, с которым они выпивали полгода назад в барах Гиндзы и который произвел на Сигэру сильнейшее впечатление. В конверте лежали три страницы – ноты фортепианного произведения. К нотам была приложена записка:
Уважаемый господин Сигэру Токива,
разрешите поблагодарить Вас за прекрасное угощение.
В знак благодарности примите эти ноты, мой скромный подарок.
Куродо Нода.
На титульном листе стояло шутливое название "Нагасаки-тянпон № 1".
Оказалось, что композитор живет на противоположном берегу реки, всего в двух станциях езды от дома Токива. Они стали вместе выпивать, с того времени и начались прогулки Сигэру. У Куродо Ноды и его жены Кирико недавно родился мальчик, и в знак дружбы Куродо попросил Сигэру дать ребенку имя.
Мальчика назвали Каору. Всякий раз при звуках "Колыбельной", которую написал для него отец, он с беспокойным выражением лица начинал сучить ручонками, как будто пытался ухватиться за что-то, и агукал. Если никто не обращал на него внимания, он повышал голос на три тона и заходился в крике.
Каору с самого младенчества кричал хорошо поставленным голосом.
Куродо Нода изучал композицию самостоятельно, по учебнику Шенберга. Может быть, из-за надменного отношения к окружающим, которое выражалось и в словах и в поступках Куродо, а может быть, из-за того, что он не принадлежал к узкому академическому кругу – так или иначе, ему приходилось мириться с положением, абсолютно не соответствующим его способностям. Ему не давали работу ни на радио, ни на телевидении, ни в кино. На конкурсах композиторов он никогда не доходил до последнего тура. Чтобы содержать семью из трех человек, он работал концертмейстером, брался за аранжировки популярных песен.
Сигэру часто приглашал Куродо в ресторан, на скачки и на теннис, выступая в роли товарища по развлечениям. Кроме того, он давал ему заработать – например, во время приемов в "Токива Сёдзи" устраивал салонные концерты, где известные пианисты исполняли произведения Ноды.
Посещать дом на противоположном берегу реки стало для Сигэру естественной потребностью – так жарким летом хочется отправиться в горы подышать. Почему-то ему казалось, что сюда нужно возвращаться, и, сам того не замечая, Сигэру очень привязался к этому дому, который стал для него тем местом, где можно быть самим собой, никого не стесняясь. Вздыхать, когда вздыхается, громко смеяться, когда смешно. Конечно, все это благодаря незаметной заботе жены Ноды, Кирико. Когда Сигэру сидел по-турецки на полу чайной комнаты в доме Ноды, пил саке, которое наливала ему Кирико, ел восхитительную еду, которую готовила Кирико – от этой еды никогда не бывало изжоги, – ему хотелось передать кому-нибудь ждавшее его кресло управляющего "Токива Сёдзи" и остаться просто сыном хозяина, беззаботно живущим на доход от акций. Только одно останавливало его от исполнения этих праздных желаний: Кирико была женой его друга. Если бы не это обстоятельство, она могла бы стать для Сигэру самой желанной любовницей.
3.2
– В нашей семье во всех поколениях обожали матерей. Я был чрезвычайно привязан к матери, и мой отец тоже. Наверняка и Каору станет таким. Мужчины нашей семьи в любом возрасте очень нежно любили матерей, и тому есть глубокая причина, – однажды заметил Нода, рассказывая о своей семье, что бывало с ним крайне редко. Наверное, трехлетний Каору, с которым в чайной комнате играла мать, натолкнул его на эти мысли. Может быть, Нода хотел сказать, что ревнует жену к сыну.
– Значит, есть глубокая причина того, что все мужчины в семье сильно привязаны к матерям? Что же это за причина? – спросил полушутя Сигэру, и Нода ответил ему с многозначительной улыбкой:
– Когда-нибудь я подробно расскажу тебе об этом.
– Кирико похожа на твою мать? – спросил Сигэру, попробовав зайти с другой стороны.
Немного подумав, Нода тихо ответил:
– Просидев несколько часов кряду за сочинением музыки, я смотрю на Кирико, на ее непринужденные жесты и вспоминаю мать. Я не свожу с нее глаз, а она говорит мне с улыбкой: "Что смотришь?" Ее голос не отличишь от голоса матери в молодости. Правда, Кирико родилась в Ёсино провинции Ямато, а мать – еврейских кровей, что у них может быть общего? Но, как ни странно, море и небо похожи. В пасмурные дни граница между ними исчезает. Так и мать с женой, наверное, связаны линией горизонта.
– А каково быть сыном еврейской матери? – Сигару задал и этот вопрос.
Нода ответил:
– Да ничего особенного, – и в свою очередь спросил:
– А каково воспитываться в буржуазной семье?
Пока Сигэру пытался найти ответ, Нода сказал:
– Мы с тобой как принц и нищий. Завидуем жизни друг друга. Ты приходишь в эту заячью норку, чтобы примерить на себя кусочек моей жизни. Тебе до смерти надоели гольф и теннис, тебе хочется найти какое-то новое увлечение, вот ты и общаешься с бедным музыкантом. Разве не так? Ну, и я тоже, общаясь с тобой, узнал о мире, который не мог себе и представить. Но, как и ты, я увидел только маленький его кусочек, да и то краешком глаза. Ну а потом и я и ты, мы оба возвращаемся к своей, более подходящей нам жизни. Ты – исполнительный директор компании, успешно проворачиваешь торговые сделки, я сижу у рояля и пишу музыку, которую некуда пристроить.
На третий год знакомства Нода стал понемногу рассказывать о своей матери, об отце, о своем детстве, которое нельзя было назвать счастливым, а также о своих мечтах.
У Ноды было две матери.
Одна мать, еврейка, воспитала его, другая – дала ему жизнь, а сама умерла.