Не донеся сигарету до пепельницы, Рэйчел смахнула с твидовой юбки чешуйки пепла. Сегодня она впервые за целый год одевалась, думая о Льюисе, а если точнее, то впервые после Дня победы, когда они провели вместе трое суток и когда она чувствовала себя единственным во всей Британии человеком, у которого не получается дать волю чувствам. Она была тогда в твиде и выглядела, по заверениям мужа, "шикарной штучкой". Из Франции он привез ей еще одну шикарную штучку – духи "Je Reviens". Юбка из портьеры, свекольный сок вместо губной помады – неудивительно, что после такого твидовый костюм и французские духи казались невиданной роскошью.
Рэйчел посмотрела на свое лицо, отражавшееся в оконном стекле, затем перевела взгляд на отражение женщины и девочки лет десяти, сидевших напротив. Они тоже читали, одна – буклет, другая – комикс. Женщина будто постоянно одергивала девочку взглядом.
– Вот послушай, Люси, это важно. Послание премьер-министра Эттли. "На жен британских офицеров смотрят в Германии как на представительниц Британской империи, и главным образом по их поведению, как и поведению их детей, немцы будут судить о британцах и британском образе жизни". Нам нужно помнить об этом, – добавила женщина, и, хотя смотрела она при этом на дочь, Рэйчел чувствовала, что слова ее обращены к ней. Вероятно, эта образцовая британская супруга пришла к выводу, что ее попутчица в элегантном костюме, рассеянная и едва ли замечающая собственного сына, – тот самый дурной образец британской леди, эгоистичная жена и плохая мать.
– Когда бомба грохнулась, все будто остановилось… – Эдмунд тоже остановился для пущего эффекта. – А потом все, воздух и звук, как будто всосало, и мою маму отбросило… футов на тридцать.
Эдмунду было одиннадцать, и он жил в захватывающе интересное время: плыл на переоборудованном немецком транспорте по Северному морю к отцу, живому герою войны, в чужую страну, которой правил самый могущественный и злобный режим в истории. В запасе у него была солидная куча военных историй, рассчитанных на любую аудиторию.
Бомба, убившая брата, отбросила мать на десять, двадцать футов (тридцать в случае с подходящей аудиторией) через гостиную его тетушки. После случившегося мать постоянно вздрагивала и чуть что заливалась слезами (заплакать она могла от любой мелочи – когда слышала какую-нибудь музыку или видела хромую птичку в саду), но эти слабости он мог простить. Их причина крылась в гибели Майкла и ее почти чудесном спасении. Как раз эта разминка со смертью и стала для Эдмунда поводом для гордости и основой истории, постоянно дополняемой новыми интересными подробностями.
И именно эту историю он сейчас рассказывал слушателям, определенно тянувшим на "тридцатифутовую аудиторию": девочке лет тринадцати с родинкой, рыжему мальчику примерно его возраста и пареньку постарше, выглядевшему на все шестнадцать, в куртке с рисунком "песий клык". Общее возбуждение – переезд всегда приключение – на время стерло классовые различия, но мысленно каждый уже рассчитал свое место в этом новом сообществе. Еще не раскрыв информацию относительно звания отца, Эдмунд уже пришел к выводу, что стоит по крайней мере на одной ступеньке с Рыжим и Родинкой и почти наверняка выше Песьего Клыка, который сидел чуть в сторонке, делая вид, что история спасения чьей-то там матери его ничуть не интересует, постукивая сигаретой и поминутно отбрасывая со лба набриолиненные до блеска волосы.
Его показное безразличие ничуть не смущало рассказчика, видевшего, что история затягивает парня. Эдмунд только что описал, как бомба ударила в дом, изобразил "жжжаххх" и "ххххррр" и в меру таланта живописал то странное ощущение, которое испытала мать. Рассказ был точен почти во всех отношениях, кроме "та! та! та!" зениток, которых в небольшом валлийском городке Нарберт никто и в глаза не видел. Не стал он упоминать и о том, что сам в момент падения бомбы находился на соседней ферме.
– На тридцать футов? Это же почти… как три таких каюты. – Поворотом головы Рыжий прочертил воображаемую траекторию Летающей Матери, обозначив точку ее приземления где-то за палубой утвердительным "ни черта себе!".
Дабы стереть последние сомнения, если таковые и оставались еще у кого-то, Эдмунд завершил историю эффектной точкой – смертью Майкла, детали которой не требовали украшательств.
– Моему брату повезло меньше.
Если часть "Как Моя Мама Бросила Вызов Смерти" принесла Эдмунду уважение слушателей, то заключительным сюжетом – "И Мой Брат Умер" – он заслужил их сочувствие и симпатию.
"Историю с бомбой" мог рассказать едва ли не каждый, но пока Эдмунду не встретился никто, чей рассказ мог бы сравниться с его. Теперь он ждал, сделает ли кто-то еще свой ход. Рыжий прочистил горло и осторожно упомянул двоюродного брата, погибшего в кинотеатре "Альгамбра" в Бромли вместе с еще десятком зрителей, когда там шли "Унесенные ветром", вот только знал он своего двоюродного брата не очень хорошо. Песий Клык молчал, но по его ухмылке Эдмунд понял, что парень вот-вот выложит козырь. Но какой? "Смерть от Дудлбага"? "Германский Летчик Упал на Дерево"? Ну да ладно. На крайний случай в запасе у Эдмунда имелось кое-что еще.
Эдмунд достал колоду игральных карт:
– Знаете, как построить карточный домик? – Он разложил карты и возвел на откидном столике пирамиду основания. Легкая качка служила дополнительным вызовом.
– А нам придется делить дом с другой семьей, – сказала Родинка. – Мой папа только капитан. – Она уже заметила, в какой каюте едет Эдмунд, – выделенное им с матерью пространство соответствовало званию его отца. – Но мама надеется, что он скоро станет майором, и тогда мы получим дом получше. А твой папа в каком звании?
Эдмунд мельком взглянул на Песьего Клыка – удостовериться, что тот слушает. Вот он, прекрасный шанс наилучшим образом, скромно и эффектно разыграть имеющуюся на руках сдачу. Если расклад "Как Моя Мама Бросила Вызов Смерти" был фулхаусом, то "Как Мой Папа Получил Медаль" тянул на роял-флеш.
– В начале войны он был только капитаном, но его быстро произвели в майоры, а потом наградили медалью и дали повышение. Из майоров прямиком в полковники, через подполковника.
– Так за что ему дали медаль? – не выдержал Песий Клык, и Эдмунд моментально отметил произношение – грамматическая школа. И никакой риторикой этого не скрыть.
Не заставляя себя упрашивать, Эдмунд рассказал, как отец прыгнул в реку Эмс и спас из тонущего грузовика двух саперов и как ему пришлось отвлекать внимание немецкого снайпера. Выступать с этой историей случалось и раньше, и Эдмунд уже научился делать паузу в нужном месте: после того как отец, нырнув, освободил попавших в ловушку саперов, он еще вынырнул с другой стороны грузовика и уничтожил снайпера гранатой. Последовавшую за этим благоговейную тишину нарушил Песий Клык:
– А какую ему дали медаль?
– ЗБС. "За боевые заслуги".
– А, Зачем Было Стараться. – Песий Клык снисходительно хохотнул, и с этим звуком в каюту, как вода в тонущий грузовик, просочилось сомнение. Эдмунд почувствовал, что его история начинает тонуть.
Некоторое подобие единства восстановила Родинка, выступившая с заявлением, оспаривать которое не собирался никто:
– Хороший немец – мертвый немец.
Эдмунд и Рыжий кивнули, а Родинка поделилась еще более глубокомысленным выводом относительно истинной природы германцев, почерпнутым, вероятно, на коленях у бабушки:
– Моя бабушка говорила, что если посмотреть немцу в глаза, то увидишь дьявола…
Толику житейской мудрости привнес и Рыжий:
– Нам нельзя ни разговаривать с ними, ни улыбаться. А они должны козырять нам и делать то, что мы скажем.
– И нам нельзя вступать с ними в неформальные отношения, – добавил Эдмунд, с удовольствием произнеся новое слово.
Песий Клык пыхнул сигареткой и покачал головой. В глубине души Эдмунд восхищался как его умением выпускать дым через нос, так и его недоверием абсолютно ко всему, кто бы что ни говорил.
– Слушаю вас… Вы ж ничего не понимаете, да? А знать про Германию надо только одно… – Он вынул сигарету изо рта. – За одну вот такую штуку можно купить батон хлеба. За сто сигарет тебе отдадут велосипед. Если их у тебя много, будешь жить как король.
С этими словами Песий Клык картинно затянулся и выдохнул дым густой струей. Все заморгали и зажмурились; не зажмурился только Эдмунд, вознагражденный за стойкость картиной крушения карточного домика.
Женщины, ехавшие к мужьям в Германию, собрались в кают-компании. Когда-то судно перевозило эсэсовцев в порты Осло и Бергена, и новые владельцы приложили немало усилий, чтобы скрыть все указания на его первоначальных хозяев с помощью белил, кремовой краски и бодрящих декораций. Лишь самые зоркие пассажиры заметили на поручнях старую надпись, извещающую мир о том, что рядовой Тобиас Мессер простоял тут достаточно долго, чтобы увековечить свое имя в веках.
Пароход "Эмпайр Халладейл" был плавучим театром операции "Воссоединение", а его груз представлял все еще великую мировую державу, нацию, которая даже в худые времена была в состоянии обеспечить своих граждан развлечениями. Что касается самого "груза", то путешествие из Англии, страны Картошки Пита и Доктора Морковки, подливочных чулок и строгой бережливости, стало для дам приятным приключением. Маленький плавучий уголок Империи как будто насмехался над лишениями, суля иную, изобильную жизнь.
Рэйчел вместе с тремя офицерскими женами сравнивала жилищные реестры. Поскольку она была женой полковника, ее список занимал три страницы, у миссис Бернэм (жены майора) он растянулся на две с половиной, а миссис Элиот и миссис Томпсон (капитанским женам) хватило и двух. Реестр был настоящим свидетельством чуда британской бюрократии, которая даже в те тяжелые дни решала, что капитанской жене не нужен чайный набор из четырех предметов, что жене майора не обойтись без полного обеденного сервиза, а графин для портвейна полагается только женам старших офицеров.
В этой компании Рэйчел была "старшей офицерской женой", но прирожденным лидером оказалась миссис Бернэм, которой Рэйчел с радостью уступила бразды правления. Уверенная в себе, решительная, шумная, грубоватая, миссис Бернэм была из тех, кого называют всезнайками, но она также умела заразить своим энтузиазмом других, внушить, что поездка в Германию – приключение, редчайший шанс, за который должно хвататься обеими руками. Стеснительная до надменности миссис Томпсон ловила каждое ее слово. И только миссис Элиот чувствовала себя не в своей тарелке. Как только отплыли из Тилбери, у нее открылась морская болезнь, и через несколько часов ее бледное лицо по цвету прекрасно гармонировало с зеленовато-серыми чашками и тарелками.
– Вам полегче, дорогая? – спросила Рэйчел.
– Только чай и помогает.
– Пейте побольше, – велела миссис Бернэм. – Немцы, может быть, и разбираются в кофе, но в чае ничего не смыслят.
Миссис Бернэм уже изучила свой реестр, отметила отсутствие сосудов для приправ, салфеток и бокалов и переключила внимание на Рэйчел:
– У вас там, наверное, все, что душеньке угодно?
Пожаловаться было особенно не на что, но служебное продвижение Льюиса вознесло Рэйчел на новую, непривычную высоту и наделило особыми правами. Ситуация вынуждала ее показать, что роскошь ей не в диковинку.
– Стаканы для шерри не помешали бы.
– Ну не знаю, что и сказать! – насмешливо хмыкнула миссис Бернэм. – Жена губернатора просто должна иметь стаканы для шерри, а иначе – запрос в палату общин!
Все рассмеялись, и Рэйчел порадовалась, что рядом есть кто-то, кто может ее рассмешить. Миссис Бернэм оформила в слова то, что чувствовала, но не могла выразить она сама. Все унылое, ограниченное, окостеневшее пусть останется там, в серой, выжженной Англии. На родине миссис Бернэм, наверное, считалась дерзкой, а то и вульгарной, но здесь, на новой, свободной от протокола условностей территории, она была скорее первооткрывателем неведомых земель.
К практической стороне дела женщин вернула миссис Элиот:
– Правда ли, что из-за бомбежек в городе не хватает пригодных для проживания домов? Джордж писал в последнем письме, что еще не знает, где мы будем жить.
Сомнения рассеяла миссис Бернэм:
– Места хватит. Там уже начали реквизировать дома.
– Я слышала, дома у них хорошие, – вставила миссис Томпсон. – Особенно кухни.
– Меня не кухня беспокоит, а спальня, – заметила миссис Бернэм. – Вообще-то я рассчитываю на большую, удобную кровать. – Она рассмеялась, запрокинув голову, и Рэйчел заметила на ее шее красное пятно, напоминавшее дешевую брошку.
Но миссис Элиот не успокоилась, проблема жилья явно не давала ей покоя.
– Но что будут делать с ними?
– С кем?
– С немецкими семьями… с теми, у кого реквизируют дома?
– Выселят! – Слово вылетело у миссис Бернэм, как пуля.
– Выселят?
– Да, выселят.
Перед глазами миссис Элиот явно возникли бараки, приютившие немцев.
– Это ужасно.
– Вот уж не думаю, что нам стоит жалеть их, – с неожиданной резкостью сказала Рэйчел.
– Совершенно верно, – поддержала миссис Бернэм. – Пусть подвинутся и освободят помещения. Это меньшее, что они могут сделать.
– Я тоже так считаю, – согласилась миссис Томпсон.
Вердикт, принятый большинством, подвел черту под неприятной темой немецких семей и их выселения. Женщины заговорили о делах менее значительных. Миссис Бернэм, подавшись к Рэйчел, спросила, доверительно понизив голос:
– И когда же вы в последний раз видели мужа?
Рэйчел уловила запах тела, замаскированный сладковато-пряным парфюмом.
– На День победы. Три дня.
– Ну, тогда у вас было время наверстать упущенное.
– Боюсь, за последние годы я немного отвыкла делить с кем-то постель. – Рэйчел сама удивилась своему признанию, но эта крепкая, пышущая здоровьем, такая живая женщина располагала к откровенности.
По правде говоря, Льюис стал для нее чем-то вроде химеры, наполовину мужчиной, наполовину идеей. Конечно, когда-то они были близки. Но тогда и вопросов никаких не возникало. Все было просто, откровенно, честно, без ненужных сложностей и – в этом она нисколько не сомневалась – в одинаковой степени приятно для обоих. Каждый в равной мере брал и давал. И все же сейчас она не смогла ни вспомнить, ни даже представить, как это было, – вот почему вопрос миссис Бернэм так ее растревожил. Рэйчел ехала в чужую страну, чтобы начать новую, неведомую жизнь, но больше пугал не враг, а ее муж. С их последнего "момента" (он так называл это, когда они только-только поженились; она предпочитала слова "заниматься любовью" – в этом выражении ей чудилась осторожная глубина) прошло больше года, и само событие размылось и потускнело.
– Не знаю, как вы, но я намерена отыграться за украденные годы, – сказала миссис Бернэм и, глубоко затянувшись, наклонилась и положила в чай еще один кусочек сахара.
Чай с сахаром Рэйчел не пила пять лет, но теперь бросила в чашку целых два кусочка.
3
На платформу гамбургского вокзала Даммтор стекались британские военные. Почти все встречали жен, для некоторых прибытие поезда из Куксхафена означало конец долгой разлуки, длившейся многие месяцы, а то и годы.
Семнадцать месяцев назад они провели вместе три дня в Лондоне; тогда он в последний раз видел Рэйчел, вдыхал ее запах, слушал, как она играет на пианино. Полагаться на фотографию, сделанную в тот июльский день на пляже в Пемброкшире и лежавшую с тех пор за эластичной тесемкой в портсигаре, не приходилось. На снимке и сама Рэйчел как будто переживала разгар своего собственного лета – свободное платье в цветочек, голова чуть склонена, румянец, угадываемый даже на черно-белой фотографии. Льюис не отличался богатой фантазией, но за время разлуки ему удавалось извлекать из этой фотокарточки такие образы и воспоминания, что порой сам поражался. Фантазии его мало походили на стилизованные, постановочные картинки из романтических фильмов – туда бы их попросту не пропустила цензура. Чаще всего он возвращался к тому дню, когда в первый раз представил Рэйчел своей семье – сестра Кейт, изумленная "уловом" брата, мгновенно одобрила выбор – и когда они ночью купались голышом в Кармартенбэй и бархатистые щупальца водорослей ласкали их тела.
Скорое появление живого оригинала его фантазий грозило уничтожить их. Стоя на перроне, Льюис курил и думал о женщине, что вот-вот сойдет с поезда. Какой будет настоящая Рэйчел в сравнении с другой, с фотографии, улыбавшейся ему всю войну, в любую погоду и в любых обстоятельствах?
Льюис убрал карточку в портсигар, закрыв ею другой снимок, Майкла, и защелкнул крышку. Затянулся в последний раз и бросил окурок на рельсы. Под высокой крышей возились птицы. Снизу раздался радостный возглас, и Льюис посмотрел на рельсы. Там стоял немолодой тщедушный человечек и с благоговением разглядывал еще дымящийся окурок, бормоча как заведенный "danke, danke, danke". В обычные времена столь восторженная благодарность, явно несоразмерная крохотной милости, прозвучала бы издевкой, но в Stunde Null брошенный окурок был манной небесной. Жалость и отвращение схватились в душе Льюиса, и, как всегда, верх взяла жалость. Он снова достал свой серебряный портсигар, извлек из него три сигареты, наклонился и протянул их человечку. Тот потрясенно уставился на них, не смея взять, страшась, что это только мираж.
– Nehm Sie! Schnell! – поторопил Льюис, понимая, что собравшиеся здесь сослуживцы могут по-разному расценить его щедрость.
Немец схватил сигареты, зажал в ладони и быстро сунул руку под пальто.