- А, это ты? - сказала Алина Спиридоновна спросонок и спокойно возвратилась на свой диван.
В моем наряде она не нашла ничего необычного. Как, впрочем, и жильцы нашего этажа. Когда я вышел на кухню (правда, вышел в старых суконных брюках, а на плечи накинул не Розочкину, а свою крылатку), никто и словом не обмолвился не только о моем одеянии, но даже и о поездке в Москву.
- Пожалуйста, возьми, - сказали мне на кухне и преподнесли целый кулек пирожков с творогом. - Сегодня родительская суббота.
Но самое поразительное, что и Двуносый никак не среагировал, что я в прежней одежде, а ведь новую приобретали вместе.
- Митя, молодец, что приехал! - сказал он обрадованно и вынес мою папку со стихами. - Сегодня санитарный день, времени с головкой, чтобы согласовать взаимовыгодный договор.
Он предложил совместный бизнес: с каждого проданного стихотворения ему на карман пятнадцать процентов от вырученной суммы. За что он обязуется:
1. Предоставить автору десятипроцентную ссуду в размере семисот долларов США сроком на весь текущий, тысяча девятьсот девяносто второй год.
2. Обеспечить автора соответствующей клиентурой и во время сделки столом за счет пивного бара.
3. Никогда не разглашать коммерческую тайну, связанную с данным договором.
Мне понравились условия… особенно ссуда, которая развязывала мне руки. Я сразу решил, что, подписав договор (Двуносый попросил составить его в двух экземплярах), немедленно отправлюсь на базар и на оставшиеся двести долларов приоденусь - дело было на следующий день по приезде из Москвы, в воскресенье, и я рассчитывал, что найду Визиря и куплю у него такие же, как и раньше, вещи. Да-да, в воскресенье я почему-то всегда рассчитывал на везение.
Однако Двуносый не отпустил меня. Спрятав договор, сказал, чтобы я немного разобрался со стихами, а он сбегает в казино и, если все будет нормально, вернется с покупателем.
Я посмотрел на рукопись, она была в порядке: стихи подобраны по темам, переложены закладками, единственное - я не знал, как определяться в цене. В самом деле, если стихи - товар, то должно быть какое-то объяснение, почему одно стихотворение оценивается в одну сумму, а другое - в другую. Я с горечью подумал: как жаль, что нет Розочки, она непременно надоумила бы, что делать… И в ту же секунду услышал (мысленно, конечно) ее ласково-снисходительный, несколько насмешливый голос - разумеется, не метражом оцениваются. Стихи - не жилплощадь. И не расстоянием от точки А, как по счетчику такси. Стихи следует оценивать наличием в них таланта, а он, талант, есть тайна, и тайна великая!
Ее лексикон озадачил лишь тем, что так выразиться мог только я сам, но именно моим лексиконом Розочка пренебрегала.
Я растерялся, мы с нею поменялись местами, она заняла мою сторону настоящие стихи бесценны. А я - ее: любое стихотворение можно исчислить в деньгах. Да-да, именно я пытался положить стихи в прокрустово ложе какого-то все объясняющего прейскуранта. Это было отвратительно, я уже хотел отказаться продавать стихи. И тут вспомнилось Розочкино обещание вернуться ко мне, если я стану пусть не богатым, но достаточно благосостоятельным.
"Я хочу, Митя, чтобы ты объединял в себе и поэта, и рыцаря, и еще… Да-да - спонсора-золотодобытчика! Лучше умереть с кожаным поясом с золотом, чем без портков под забором".
Вот это вот "без портков" буквально сразило меня. Под сердцем так заныло, так заболело, но я решил не сдаваться. Рассеянно глянул в окошко - в просвете деревьев спешил Двуносый. За ним в многоцветных спортивных куртках шли несколько человек, которые с каждым шагом Двуносого все более и более отставали…
- Ну, Митя, сам Толя Крез идет со своими приспешниками! - запыхавшись, сказал Двуносый и похлопал меня по плечу. - Смотри, не ударь в грязь лицом!.. О тебе по базару легенды распространяются, оказывается, ты - поэт всех угнетенных челночников и киоскеров, и даже больше…
- А что, разве они угнетены кем-нибудь? - искренне удивился я.
- Еще как угнетены! - отозвался Двуносый. - Вот такие, как Толя Крез, и есть наши первые угнетатели, - шепотом закончил он и, устраивая столик возле единственного окошка, попросил меня и Тутатхамона выйти на улицу встретить гостей.
Мы вышли. Я положил папку со стихами в капюшон, чтобы она не мешала мне прятать руки под крылаткой, но из-за того, что подушка скомкалась, сбилась в комок, папка встала торчмя назад, и я никак не мог поправить ее, то есть утопить в капюшоне, чтобы она не выпала. Своей неуклюжестью я напоминал жука, лежащего на спине, который шевелит лапками, дергается, а ухватиться за что-нибудь спасительное не может. Вот так и я со своей папкой…
- Это что за чесоточник? - гнусаво спросил Толя Крез у Тутатхамона, по-лакейски услужливо приглашавшего всех пройти в пивной бар.
- А-а, это - этот, - ответил Тутатхамон и, открыв дверь, загородил меня, пропуская гостей внутрь центрального, директорского киоска.
Они прошли мимо, не замедляя шага. Первым - Крез, в красно-черной куртке на "молниях" и липучках, с посеребренными, точно дорожные знаки, полосками на рукавах. А следом - два сообщника в таких же фасонистых куртках, только зелено-фиолетовых. Разумеется, Толю Креза я сразу угадал. И не столько по положению главаря (первый), сколько по черной тряпочке на лице, закрывающей размазанный нос.
Гнусавость голоса, отчетливое отсутствие носа под повязкой вызвали до того неприятные ассоциации, что я вынужден был отбежать за угол.
Приношу самые искренние извинения, но у меня с детства аллергия на всякие физические уродства. Видит Бог, это выше моих сил. Причем реакция непредсказуема, иногда в одной и той же ситуации плыву, а иногда - камнем на дно. Из-за этого в начальной школе меня даже били, принимая за симулянта. Виною всему неожиданность, то есть если я успевал настроиться - никакой аллергии, а уж если нет, то наказывать было бесполезно.
За мной прибежал Тутатхамон, буквально затащил в киоск. И кстати, благодаря ему я без всяких усилий пересилил аллергию. А все потому, что настроился: будто я - не я, а"…это - этот", "чесоточник". А тут еще, когда вошли, Толя Крез подозвал меня. То есть не подозвал, а, увидев, вслух удивился:
- А-а, это - этот?!
При моем настрое его удивление прозвучало как оклик по имени. Я подошел к столику. Двуносый засуетился, пригласил сесть, познакомиться с Толей Крезом. Но я не сел. Вначале почесал себе шею (почесал в удовольствие, блаженно высунув язык), а потом руку, внутреннюю сторону - от запястья до локтя (сладостно длинным расчесыванием до крови).
- А-а, обиделся, - ухмыльнулся Толя Крез.
Глаза его, черные, блестящие, вдруг потускнели, словно бы от какого-то внутреннего сопереживания.
- Бывает, бывает, по себе знаю, - сказал он раздумчиво и на какое-то время как будто позабыл и обо мне, и о Двуносом, пристально посмотрел в окошко.
Между прочим, сразу, как только увидел Толю Креза, у меня мелькнула мысль: почему черная тряпочка, закрывающая нос, точнее, его отсутствие, не сползает ему на рот? Теперь ответ был ясен: две тесемки он завязывал на затылке поверх ушей, а две другие - снизу, почти на шее. Однако главным ограничителем была верхняя губа, которая своим выворотом так высоко приподнималась в изгибе, что не только задерживала повязку, но и придавала лицу какую-то опущенную курносость. К тому же она как бы перекликалась с чубом-площадкой, нависшим таким же изгибом над покатым лбом, веснушки которого, кстати, продолжались и на медно-красных волосах.
- Ну что… насмотрелся, поэт? Или ты - чесоточник? - спросил Толя Крез, и глаза его как-то так проникающе заблестели, что я немного оробел почувствовал злой и острый ум, который уже потому беспощаден, что и себя не жалеет.
- Нет, я не чесоточник, я - поэт, - сказал я и уже решил сесть на табуретку, предложенную Двуносым, но Толя Крез опередил, встал, уступил свою.
Вытащив из капюшона папку и положив ее на стол, он сказал, что у него появились сомнения, что я - поэт. И он устроит мне в некотором роде поэтическое состязание в Блуа.
- Я всеми принят, изгнан отовсюду! - гнусаво по голосу (скажем так) и приподнято по настроению продекламировал он строку Франсуа Вийона как раз из "Баллады поэтического состязания в Блуа".
Его эрудиция (по существу, объяснимая - поэт Вийон был не в ладах с законом) поразила и насторожила - смотри, какие проходимцы пошли… оберут тебя и тебя же извиняться заставят!.. Я ответил ему тоже Вийоном, восьмистишием из "Баллады истин наизнанку".
Мы вкус находим только в сене
И отдыхаем средь забот,
Смеемся мы лишь от мучений,
И цену деньгам знает мот.
Кто любит солнце? Только крот.
Лишь праведник глядит лукаво,
Красоткам нравится урод,
И лишь влюбленный мыслит здраво.
Двуносый, все это время с живым интересом поглядывавший то на меня, то на Толю Креза, после чтения восьмистишия вдруг как-то сразу очень сильно заскучал и, неизвестно чем озаботясь, смотрелся совершенно отсутствующим.
- Браво! - хлопая в ладоши, льстиво сказал Толя и засмеялся, обнажив из-под тряпочки устрашающее количество золотых зубов.
Не буду скрывать, нутром я вздрогнул. Чего стоит одна только прогнусавленная лесть?! А тут еще - огненная медь волос и огненные слитки золотых зубов, увы, не под черной пастью сифилитика, нет - под "черным квадратом" бездны.
В общем, меня не спасла моя эрудированность, напротив, она усугубила мое положение. Толя Крез сказал, что чья-то (да-да - чья-то) начитанная память вызывает у него уже не сомнения, а законные подозрения, да-да, что я не тот, за кого себя выдаю. И вполне возможно, я уже давно торгую чужими "нетленками", а потому должен в течение получаса написать стихотворение на заданную тему, чтобы развеять его естественные подозрения. Он тут же дал тему: обращение одного поэта к другому, монолог, который надо начинать со строки:
Эй ты, поэт, невольник чести…
Я посмотрел на Двуносого, он пребывал все в том же отсутствующем состоянии, но теперь с отвисшей челюстью и отвлеченной улыбкой. Он словно бы застыл в созерцании чего-то необыкновенного, поражающего воображение. "Наверное, он ошарашен процентами от сделки, в которую втравил нас обоих", подумал я со злым ехидством, и мне захотелось сказать ему: "Что, Феофилактович, яйца ишо не отморозил?!" Но вместо этого я сел на табуретку, которую только что занимал Толя Крез, и, достав карандаш (ручки у меня не было), прямо на папке записал первую строку обращения одного поэта к другому. Конечно, я сразу понял, почему Толя уступил свое место. Сидя лицом к стойке бара, у которой приспешники попивали пиво, я находился под их наблюдением. А сам Толя постучал по часам (засек время) и, увлекая за руку ничего не понимающего Двуносого, вышел с ним на улицу. Они один за другим очень быстро прошли мимо окошка. Куда они, почему они, что они?.. - меня это не интересовало. Как не интересовали приспешники и Тутатхамон, все это время находившиеся в тени, а теперь громогласно обсуждающие, кто я, что я и зачем. Для меня было главным - поэт я или чесоточник? Я и думать не думал о торговле стихами. Но не зря тот день (пятое апреля) был воскресеньем, а в воскресенье я почему-то всегда бываю в выигрыше.
Тридцать минут пролетели мгновенно. Я это понял по возвращающимся шагам за окошком: бегущим - Двуносого и размеренно-широким - Толи Креза. Конечно, было обидно, только что настроился на настоящее, серьезное стихотворение увы, время истекло. Не знаю, что бы я делал, если бы не учился в Литинституте. Будучи студентом, я прошел столько "состязаний в Блуа", что в некотором роде овладел выигрышной техникой подобных состязаний.
Первое, с чего в них следовало начинать, - с задела. То есть в первые же пять минут следовало полностью выполнить заказ - сочинить необходимый опус, нисколько не заботясь о его качестве. И только потом, когда есть задел, можно попытаться сочинять что-то другое, по-настоящему серьезное.
У меня "потом" не было - тридцать минут пролетели мгновенно. Как говорится, только-только настроился - шаги… Вначале Двуносый заскочил в киоск, а следом и Толя Крез.
- Все-все, время вышло! - Красноречиво постучал пальцем по часам. - Ну как?! - Это уже к своим приспешникам.
Судя по их замешательству, время, отпущенное на стихотворение, не вышло, но я не стал уточнять… Зная, что в подобных ситуациях более самих стихов ценятся уверенность в себе, умение преподнести любой текст как факт божественного откровения, я несколько раз про себя прочел свой опус и сейчас же принял позу пророка, исключающего все мирское и преходящее. Я предчувствовал, что моя поза будет воспринята окружающими как хитрость утопающего. Тем более что и ответы приспешников настраивали на это. Один из них прямо сказал: "Если этот Митя - поэт, то я - Папа Римский".
Двуносый опять меня удивил. Оценив обстановку, он, очевидно, решил незаметно ретироваться. Для отвода глаз достал блокнот, начальнически что-то спросил у Тутатхамона, стоящего за стойкой, и тут же, на ходу пряча блокнот, нацелился покинуть киоск. Однако Толя Крез не дал - пригласил к столику.
- Эй ты, поэт, невольник чести!
Даже теряюсь, как сказать: приподнято прогнусавил Толя или - гнусавя, продекламировал? В любом случае проскальзывает насмешка, которой не было. Поэтому опускаю его "гнусавость".
- Пора вставать - Нью-Васюки! - прокричал он своим особенным голосом и, тряхнув меня за плечо, спросил: - Ну как стишочек?
- При чем тут Нью-Васюки, просто немного задумался, - невольно страшась его эрудиции, соврал я и с облегчением перевел разговор на стишочек, который уже давно написан и отпечатан в памяти. - Минуту внимания, - сказал я, вставая из-за стола. - Я привык читать стихи стоя, в том числе и свои.
- А я привык слушать - сидя, - самодовольно сказал Толя Крез, усаживаясь на мое, то есть на свое место.
И сразу тишина как бы упала. Я немножко выждал и…
Эй ты, поэт, невольник чести,
ты в двадцать первый век идешь
и, провалиться мне на месте,
в суме ты рукопись несешь!
Несешь потомкам - в лихолетье
волочишь ноги еле-еле,
чтоб в новеньком тысячелетье
твои нетленки прозвенели!
Эй ты, поэт, постой немного,
возьми и мой бесценный груз.
Пропой его в гостях у Бога,
как я пропел в гостях у муз!
Концовка стихотворения была совершенно никудышной. Получалось, что поэт, идущий в третье тысячелетие, по сути, идет как бы на квартиру к Богу, причем как к коллеге, чтобы исполнить свои песни. Бог - коллега?! Больше не о чем говорить - приехали!
Закончив читать стихотворение, я медленно опустил руку, спрятал под крылаткой и чуть-чуть наклонил голову как бы в знак уважения ко всем слушателям. На самом деле мне было не до уважения, я ждал нападок со стороны Толи Креза. В свете его эрудированности мой опус не выдерживал никакой критики. И точно… Он попросил еще раз прочесть концовку. Я прочел - на грани обморока.
- А эти музы - они ведь женщины, - сказал Толя Крез с некой изобличительной интонацией.
Я согласился с ним, сказал, что к тому же они еще и древнегреческие богини, покровительницы наук и искусств. Каждую из девяти богинь я назвал по имени, чем вызвал у всех молчаливое изумление.
- Хорошо, еще раз - концовку, - приказал Толя Крез.
Я был почти уверен, что полностью он не позволит прочесть четверостишие, непременно остановит. И он остановил:
- Нет-нет, не "пропой", а "пропей его в гостях у Бога, Как я пропил в гостях у муз!".
Конечно, это было неожиданно, сообщники Толи пришли в восторг. Кстати, я тоже аплодировал, я радовался, что ошибся, - Толя Крез и не думал нападать на мое стихотворение. Оценивая Толину эрудицию и вообще его понимание поэзии, я слишком высоко ставил сети, а он прошел под ними.
Когда первая волна восторгов улеглась, голос подал бывший сантехник Тутатхамон:
- А рыжий-то, рыжий?! Дышит в тряпочку, а видал - голова! Золотая, башковитая, мыслительная - как у Ленина!
Откровенно говоря, заявление бывшего сантехника не содержало в себе ничего, кроме лести. Причем лести грубой, примитивной и однообразной, нечто подобное я уже слышал от него в адрес Двуносого. Тем не менее все, в том числе и Двуносый, весело смеясь, опять зааплодировали, дескать, ну и Тутатхамон-Тутатхамонище - скажет, как в лужу… А однако приятно - молодец Тутатхамон!
Я посмотрел на Толю Креза: черные глаза блестели, прямо полыхали электричеством. От природы красный, как медь, он буквально побурел от прилива чувственной крови. И задышал, задышал так сильно, что черная тряпочка на лице то надувалась, как парус, то опадала, прилепливалась к неровной вмятине носа, обнаруживала круглые ямочки ноздрей.
- Ну хватит, харэ! - прервал излияния восторгов Толя Крез и сказал, что пора делом заняться, ему нужны стихи о любви, он намерен опубликовать их под своим именем в какой-нибудь из новых местных газет для цензурного авторитета их фирмы.
Как только он сказал, что стихи должны быть о любви, его сообщники вместе с Тутатхамоном опустили головы, некоторое время избегая смотреть друг на друга, словно услышали от Толи Креза что-то совершенно уж неприличное. Двуносый, по обыкновению, неизвестно чем озаботился, стал недоступно отвлеченным.
- Ты что это - заскучал? - как-то нехорошо удивился Толя и призвал Двуносого вести торг, уж коли сам напросился.
- А чего его вести?! - вступился я и объяснил, что для хорошей публикации нужна подборка, шесть-семь стихотворений, а в подборке стихи дороже, потому что в ней должен сохраняться свой особый стиль автора, который по большому счету нельзя купить ни за какие деньги.
Я подобрал семь стихотворений, можно сказать, лучших из тех, что посвящал Розочке. Кроме того, "Обращение поэта к поэту" положил сверху как бесплатное приложение.
- Во как?! - удивился Толя. - И на сколько же баксов все это потянет?
- Ерунда, - сказал я. - Всего на тысячу.
И вновь, с внезапно отвисшей челюстью, Алексей Феофилактович заскучал, а любители пива у стойки враз поперхнулись, словно хватили неразведенного спирта.
Конечно, я загнул. Дело в том, что я подобрал свои лучшие стихи о любви, которые все до одного были посвящены Розочке. И вот когда я их уже отобрал и положил сверху так называемый бесплатный подарок-приложение, мне вдруг стало жалко продавать свои стихи, ведь в каждом из них была частичка моей искренней любви к Розочке.
Толя Крез очень внимательно посмотрел на меня своими черными блестящими глазами и неожиданно задумался, не хуже Двуносого впал в отсутствие.
Я закрыл папку и, глядя в окошко, стал завязывать тесемки.
- Погоди, не так скоро, - придержал меня очнувшийся Толя и спросил у Двуносого, а что он как посредник думает по этому поводу.
Что думал Двуносый, лично я так и не понял. Он очень длинно рассказывал, что я в прошлом руководитель областного литературного объединения; что у меня диплом "литературного работника", что я - автор поэтической рекламы, которая почти всю зиму украшала его киоски, и, наконец, что сам Филимон Пуплиевич купил у меня стихотворение за сто долларов.