Память об Антале не заживала долго; Изе чуждо было тщеславие, ей не пришлось утешать уязвленное самолюбие с помощью другого мужчины - или мужчин, - любовь и внимание которых позволили бы ей поверить, что Антал совершил роковую ошибку, оставив ее. Первое время, переселившись в Пешт, Иза полностью поглощена была тем, чтобы освоиться в институте; отношения ее с коллегами были теплыми, дружелюбными, но сердечностью не отличались; время от времени Иза проводила с ними вечера - но все врачи ее возраста давно обзавелись семьями, неженатые же были много моложе. Компания, в которой она иногда отмечала праздники, была ей приятна, но не более того; в общем-то она спокойно могла обойтись без нее.
Среди ее пациентов попадались люди, которыми ей советовали особо заняться: это были крупные специалисты, передовики труда, известные всей стране знаменитости. В институте, где работала Иза, у врачей почти не было частной практики: для лечения болезней их профиля в любом сколько-нибудь серьезном случае нечего было и делать без специального больничного оборудования. Иза осматривала своих именитых пациентов, ставила диагноз, назначала лечение - и забывала о них. Ей даже в голову не приходило, что в этих людях можно видеть мужчин, а не просто больных. Тем более что мужчины эти во время осмотра испуганно охали и втягивали голову в плечи; артисты, стыдливо потупившись, сообщали свой возраст и странным, по-бабьи тонким голосом жаловались на судьбу, узнав, что им придется ходить на лечебный массаж или, не дай бог, на вытяжение. Трудно было представить, что кто-то из них может потом позвонить ей и предложить, скажем, встретиться вечером.
Но однажды это все же случилось. Когда пациентом к Изе попал Домокош.
О Домокоше ей сообщили из Союза писателей; он пришел в институт с каким-то расстройством в локтевом суставе, Иза добросовестно осмотрела его, как осматривала всех больных - обращая внимание и на глаза, и на волосы: когда человек болен, все в нем говорит об этом. Занимаясь им, она обнаружила вдруг, что он смотрит на нее не как на врача, а как на женщину; похоже было, он почему-то решил, что она изучает его с особым интересом, и захотел ответить ей тем же. Она не смутилась, а рассердилась. И посоветовала Домокошу не глазеть на нее, а делать, что велят; вопреки своему обычаю, она разговаривала с ним грубо и, назначив электропроцедуры, отослала его. Отделение электротерапии, оборудованное по последнему слову медицинской науки, находилось в боковом крыле института, так что Домокош ходил лечиться в то же здание, где работала Иза, только с другой стороны, и после каждой процедуры заглядывал к ней - как он говорил "для контроля". Иза теперь уже не смотрела ему в глаза, держалась с ним холоднее и официальнее, чем с остальными больными. Домокоша - она не могла этого не заметить - такое отношение забавляло; после каждого процедурного дня он посылал ей цветы, с которыми Иза не знала, что делать, пока не придумала отдавать их жене привратника. Она не делала ему выговоры за цветы, но и не благодарила - принимала молча, надеясь, что скоро это ему надоест; но когда Домокош явился в пятый раз продемонстрировать ей свой локоть, сгибавшийся уже без боли, она, отослав сестру за новыми карточками, спросила, что он имеет в виду, тратясь на букеты, - впрочем, что бы он ни имел в виду, пусть будет любезен прекратить это.
Ничего он в виду не имеет, ответил Домокош. Маленький знак внимания, и только. А вообще говоря, это не такой уж удивительный, из ряда вон выходящий случай, если мужчина посылает цветы молодой красивой женщине, которой он к тому же многим обязан; пожалуй, ей стоит самой показаться специалисту, так как с психикой у нее явно не все в порядке. После этих слов Иза открыла перед ним дверь и вызвала следующего больного. Вечером того дня Домокош впервые позвонил ей домой.
Отношения их развивались быстро, хотя Иза была пассивна и с некоторой подозрительностью уступала натиску Домокоша, в котором было немало шутовства, но в то же время и что-то трогательное. Когда Винце уже находился в клинике и она, впервые за долгое время, встретилась у постели больного отца с Анталом, она даже покраснела, испытывая какую-то неловкость, словно совершила что-то постыдное, словно все еще должна была сохранять Анталу верность. Домокош любил веселье, расположен был к шутке, к розыгрышу, всегда находил свободное время, если Изе хотелось развлечься, и терпеливо сносил приливы дурного настроения, порой овладевавшие ею, помогал ей прогнать усталость; но никогда за всю историю их отношений, отнюдь не прохладных, Иза не ощущала себя женщиной так интенсивно, так остро, как прежде, пока была женой Антала. Причина тут крылась отчасти в профессии Домокоша; но главным образом, конечно же, в Антале. Иза и теперь, по прошествии стольких лет, всех сравнивала с Анталом; Антал самозабвенно отдавался любви, становясь неистовым и в то же время покорным; Домокош же, она чувствовала, наблюдает за собой и за ней и куда-то откладывает свои наблюдения, чтобы когда-нибудь использовать их в очередной своей книге. Это неприятно было сознавать; в остальном же с Домокошем было легко и просто, веселая его беспечность чем-то напоминала улыбчивую доброту Винце.
Иза и сегодня задержалась на работе; она разложила перед собой медицинские журналы, но не читала, а курила в задумчивости и крутила диск телефона. Она пробовала дозвониться Домокошу, его не было дома, но Иза, собственно говоря, не жалела об этом: набирая номер и ожидая, поднимет ли кто-нибудь трубку, она лишь тянула время, избегая вопросительных взглядов: ясно, мол, почему она осталась - хочет поговорить с кем-то, у нее дела. Когда все попрощались и за последним из них захлопнулась дверь, она оставила телефон в покое. Откинувшись на спинку стула, она смотрела в окно, на плотные, мрачные тучи, надвигающиеся на город. "Будет гроза, - думала Иза, - первая настоящая гроза в этом году".
Ее очень мучило то, что присутствие старой так раздражает ее и угнетает.
Иза любила мать ничуть не меньше, чем отца; разве что немного иначе. Уже семь лет, как она не жила дома, не жила даже гостем; приезжая к родителям, она останавливалась в клинике или в гостинице; по существу, лишь теперь, в Пеште, она увидела: мать ее стала старухой. Как-то совсем неожиданно для себя Иза осознала, что до сих пор берегла в душе прежний, уже не существующий образ матери, который запомнился с детства, образ веселой и смелой, бесконечно тактичной, чуть-чуть экспансивной и суетливой, но милой, приветливой женщины, забавная беспорядочность которой с лихвой восполнялась в глазах окружающих обаянием, жизнерадостностью и той не поддающейся определению способностью, с какой человек любое жилье быстро делает домом. Пока Иза жила вдали от родителей, ей виделось лишь нечто трогательно-комичное в том, что мать едва представляет, что происходит в стране; если Винце был более или менее в курсе событий, сотрясающих Венгрию и весь мир, то старая лишь благодаря его вечерним обзорам получала какую-то информацию о современной жизни - когда не чувствовала себя слишком усталой, чтобы следить за его словами.
Издали можно было с улыбкой думать о феодальных замашках матери, о той наивности, с которой она обращалась на "ты" ко всем, кто моложе или, по ее представлениям, относится к рангу прислуги, будь то дровокол, прачка. или домработница, - так она научилась когда-то у тети Эммы. Издали, но не вблизи. Иза давно уже жила в Пеште, сама по себе, ни от кого не завися; настоящий семейный очаг был в ее жизни лишь в доме с драконьей пастью на водосточном желобе, когда по вечерам она летела домой вместе с Анталом, голодная, веселая, усаживалась за накрытый к ужину стол, ела что-то, не особенно разбираясь, что ест, грела руки на белых изразцах печи, сквозь фигурную дверцу которой светился разожженный матерью огонь - у той была удивительно легкая рука: стоило ей коснуться растопки, и огонь уже пылал. О таком вот доме, о веселой гармонии былых лет мечтала она и сейчас - но уже через несколько недель после приезда матери поняла, что напрасно на это надеялась.
Не было никакого смысла приукрашивать истину: старая раздражала ее.
В первые несколько дней ее буквально ошеломила та невероятная жажда действия, которая жила в этом старом теле, та неслабеющая активность, с которой мать претендовала на место в жизни дочери. Эта вечная суета, открывание и закрывание дверей, это непривычное состояние, когда в доме, который прежде служил Изе убежищем в часы усталости, своей тишиной, постоянством обеспечивал покой и отдых, когда в доме этом постоянно что-то происходило, - все это безмерно, угнетало Изу, вынуждая ее проводить дома лишь минимум времени. До сих пор все, что связано было с бытом, виртуозно решала Тереза; теперь и Тереза перестала быть столпом надежности, вокруг нее тоже копилась и зрела какая-то неясная опасность; где бы ни находилась Иза, она с таким беспокойством думала о доме, будто оставила там взбалмошного ребенка-неслуха, который, того и гляди, отыщет спрятанные спички и подожжет занавески на окнах. Желудок ее давно отвык от материной стряпни, все, что готовила старая, казалось дочери тяжелым и жирным; главное же, с течением лет Иза слишком привыкла к безрадостной, горькой свободе одиноких людей, к тому, что ей ни перед кем не нужно отчитываться, куда она идет и когда вернется. Собственно говоря, она сама не могла понять, почему ее так раздражает, если приходится сообщать, куда она собирается: у нее не было ни постыдных дел, ни тайных свиданий, которые лучше было бы скрыть от матери; и, не считая потребности в тишине и устоявшихся холостяцких привычек, ей нечем было объяснить, почему ей так в тягость, что кто-то ждет ее дома, почему на нее накатывает тоска, когда на звук открываемой ею двери кто-то выбегает в переднюю и, не успела она снять перчатки, засыпает ее вопросами: где была, что делала, с кем встречалась?
Иза не очень способна была радовать мать ежедневными новостями; возвращалась домой она выжатой, как лимон, и мечтала только об отдыхе. Она сама поразилась, когда обнаружила, до чего же ей не хочется разговаривать, когда она оказывается дома, и как трудно сдержать раздражение, когда, почувствовав, что она готовится уходить, старая выскакивает в переднюю и уговаривает ее надеть или плащ, или теплую кофту под костюм, потому что на улице холодно, сыро и она непременно промокнет и застудится, - у бедной даже лицо увядало от разочарования, когда ей так и не удавалось уговорить дочь взять с собой хотя бы зонтик.
Глядя в сгущающуюся мглу за окном, Иза ломала голову, чем занять, какую пищу дать этой неуемной, обременительной, непонятным образом оставшейся по-юношески нерастраченной энергии, которая до недавнего времени вся уходила на Винце, настолько естественно и без остатка, что сам он этого даже не замечал. Познакомить ее с немногими своими друзьями - нет, об этом и речи быть не могло: политическая наивность матери, ее провинциальная откровенность лишь отпугнули бы их. Дела она ей дать не может, даже если бы и не знала, как нужно щадить это дряхлое тело: своей суетливой опекой старая нарушила бы сложившийся ритм ее жизни. "До чего слепая и требовательная любовь! - едва не стонала Иза. - До чего безжалостная! Неужели все, кто любит, любят вот так же, претендуя на каждый день, каждый миг твоей жизни?"
Перед ней вновь возник образ Антала; в необратимом потоке времени она лишь мысленным взглядом могла вызвать его из туманного далека. Она так и не научилась думать о нем равнодушно, как хотела бы, бесстрастно пожимая плечами или махнув рукой: дескать, что ж, было в ее жизни и это, было, да прошло. Вспоминая о нем, Иза каждый раз ощущала горечь и стыд. Лучшей жены, чем она, казалось бы, не было и быть не может, - почему же он от нее ушел? Если б они были вместе, она бы сейчас не стеснялась просить у него совета, что ей делать с матерью; но того Антала, которому она могла бы доверить даже свои неудачи, больше нет; тем более с того вечера, когда он предложил старой остаться в ее прежнем доме и самому переселиться к ней. Он словно предчувствовал что-то!
Домокошу не расскажешь о том, как задыхается она в собственной квартире, бьется, как пчела в банке с медом, а руки матери тянут ее все глубже в вязкую массу, заклеивают ей рот густой, приторной сладостью. Домокошу нельзя о таком говорить: он это сразу опишет. Для него мир - только возможные темы. Иза вдруг сама поразилась, с какой антипатией думает она о профессии Домокоша.
В коридоре со звоном захлопнулась открытая створка окна. На улице поднимался ветер. Снова ничего она не придумала - только лишний раз пришла к выводу, что жить дальше так, как они живут, почти невозможно, это полная противоположность тому, чего она хотела, о чем мечтала. Дома, рядом с Винце, мать - пока Иза была еще девочкой, да и позже, когда стала женой Антала - казалась доброй феей, веселой и ненавязчивой, ее забота была приятна, создавала атмосферу надежности и уюта. "Видно, я постарела, - думала Иза ужасаясь. - Пока я жила там, я была молода и во многом нуждалась в ней, даже выйдя замуж; мать готовила, убирала, чинила Анталу белье. А теперь ей непонятно, что я совсем уже взрослая и больше не нуждаюсь в матери, - а она состарилась, ослабела, ей нужна опора, нужен совет. Если я и в самом деле хочу, чтоб она была счастлива рядом со мной, я снова должна стать для нее ребенком - тогда бы она смогла насытить свою потребность в заботе и, наработавшись за день, блаженно расслабиться к вечеру. Я сама притащила ее сюда, сама позвала жить со мной, я хочу, чтобы она жила долго и радовалась жизни. Но тогда я должна жить по ее понятиям. А мне не нужны ни бьющие через край чувства, ни чья-либо помощь - я хочу только тишины, я устала. Вынесет ли она это? Вынесу ли это я? Что же будет?"
В небе загрохотало. Надо бы переждать, пока пройдет гроза, но - что там с матерью? Нет, лучше вызвать такси и быстрее ехать домой; только бы приняли заказ. Старая и так все время боится за нее, если она еще задержится здесь, мать без памяти будет от страха, куда она подевалась. Иза терпеть не могла, когда о ней волновались; во время войны она часто носила в университет, в старом портфеле Винце, оружие и листовки, и, когда ее случайно останавливали проверить документы, она так дерзко смотрела в лицо полицейскому, что ее тут же отпускали. Антал, хотя и тревожился за нее, никогда не говорил ни слова, как бы поздно ни приходила она в университет, а ведь время было такое, что он имел все основания сходить с ума - где она, что с ней случилось; пока она пробиралась по затемненным улицам, ладонью пришлепывая на стены домов смазанные клеем листовки, случиться могло что угодно. Когда она в последнюю секунду, едва переводя дух, влетала в аудиторию на какие-нибудь вечерние практические занятия, Антал в крайнем случае лишь выговаривал ей: нетрудно представить, что за врач выйдет из столь неаккуратной студентки. Перед посторонними он держался с ней подчеркнуто холодно, даже грубо.
Она подошла к окну и глянула вниз. Час пик был в самом разгаре, сверху хорошо было видно, как город, и без того взбудораженный концом рабочего дня, близящимся началом спектаклей, вечерних программ, теперь, перед надвигающейся грозой, вдвойне заторопился и забурлил: к трамваям, автобусам стремился поток людей, так что сверху почти не видно было тротуаров и островков у остановок. Если такси не будет, до дома и за час не доберешься, да еще вымокнешь до костей. Старая, правда, в обед пыталась всучить ей нейлоновый плащ, но она не взяла, убежала так. Тогда еще вовсю светило солнце.
Иза набрала номер такси; каким-то чудом машина нашлась. Она торопливо собрала свою сумку: когда придет машина, надо уже быть внизу. На бегу еще раз взглянула в окно: такси вот-вот должно было вывернуть с площади. И вдруг сердце подпрыгнуло и заколотилось в груди. К остановке у института подъехал битком набитый трамвай; в ярком свете уличных фонарей видно было, как висящая на поручнях живая людская гроздь вдруг сотряслась, будто кто-то подсоединил к этой слипшейся массе электрический ток. Гроздь рассыпалась, из глубины ее выдралось что-то черное и, приземлившись неловко, принялось поправлять сбившуюся набок шляпку. Иза в ужасе узнала мать: та стояла внизу, испуганно и беспомощно озираясь; полы расстегнутого пальто развевались в порывах ветра. Какой-то мужчина взял ее под руку, перевел через дорогу на тротуар; старая едва осмелилась сойти на проезжую часть, в страхе оглядываясь на тормозящие машины. Мужчина что-то объяснял ей, пока они шли через дорогу. Иза помчалась вниз, на ходу кинув привратнику ключ; тот лишь голову успел повернуть ей вслед: прежде она никогда не уходила, не попрощавшись с ним за руку. Такси подкатило как раз в тот момент, когда старая переступила порог института и, столкнувшись с дочерью лицом к лицу, с сияющим видом протянула ей сетку, в которой поблескивал лиловый дождевик Изы.
В эту минуту на улицы, на дома и машины обрушился ливень, Иза едва добежала с матерью до такси. Старая сидела, опустив голову, выпрямив спину. Сияние на лице ее угасло. Иза взяла сетку у нее из рук, хлопнула дверцей такси.
- Ты такая заботливая, мать, - сказала она вежливо. Зря ты так старалась. Но все равно, большое спасибо.
Мать не ответила, глядя в спину шофера. В небе гремело. "Она, оказывается, ездит в такси, - думала старая. - Как все просто. Если погода плохая, берет такси и едет домой". Она чувствовала, как бьется сердце: беспорядочно, с глухим отзвуком боли. Путешествие в переполненном трамвае, в этой жуткой предгрозовой темноте, пронизанной огнями реклам, было ужасным. Но ужасней была терзающая ее тревога: что будет, если гроза застанет Изу на улице.
Иза сидела бледная, неразговорчивая. "Ездит на такси", - снова подумала старая. И взглянула на сетку. Такую старомодную, замызганную, некрасивую.