- Не бойся, не впущу, - спокойно сказала Иза. - Ложись-ка, я сама поговорю с Кольманом.
Как хорошо, что Иза здесь; она бы вот не смогла быстро отделаться от Кольмана. Сколько она себя помнит, она никогда не умела отделываться от людей. Донесся скрип входной двери; старая теперь была уверена, что не ошиблась и это действительно Кольман, иначе Капитан не сопел бы так дружелюбно: он боялся чужих и лишь Кольмана не боялся, тот всегда приносил ему из лавки какие-нибудь остатки: репу, капустные листья. Она слышала, как Капитан запрыгал обратно в сарай; других звуков она не улавливала. Кольман не здоровался, Иза тоже. Почему они молчат? Кольман всегда был таким громогласным. Видно, он все-таки знает уже, что произошло, потому и молчит. Она села, поправила юбку. Что-то тревожное чудилось в этой тишине.
Гостем был Антал.
Сначала она не узнала его; по фигуре только видела, что это мужчина; но Иза вновь зажгла люстру, и старая этого так испугалась, что вскочила с дивана и направилась было в другую комнату. Иза остановила ее.
- Куда ты? - сказала Иза. - Посмотри, это не Кольман.
Ей стало стыдно, она села обратно и опять накрыла колени платком. Она поняла просьбу, прозвучавшую в голосе дочери, просьбу не оставлять их вдвоем, и осталась, хотя что-то внутри противилось этому. Глупо, конечно; Иза и Антал всегда держатся так, будто между ними ничего не было, так что ей не придется быть свидетельницей неприятных для постороннего сцен. Они и прежде, будучи еще мужем и женой, в пору их любви, напряженной, нелегкой, были сдержанны при посторонних, почти противоестественно сдержанны; теперь же они будут вежливы и корректны. Расставшись, вот уже семь лет Антал и Иза при встрече всегда были подчеркнуто вежливы друг с другом.
Но все же ей было немного не по себе, когда она видела их вместе. Иза любила Антала; она никогда не говорила о своих чувствах к нему, но они прорывались в ее голосе, светились во взгляде, которым она его провожала; мать и сама не знала, почему Иза развелась с ним. Что-то ужасное должно было произойти между ними, и это было тем более тревожно, что ведь они жили здесь, под одной крышей со стариками, постели их разделяла только стена - и за этой стеной никогда не слышно было ни ссор, ни даже громких сердитых слов. Просто в один прекрасный день они заявили, что разводятся, и Иза не стала объяснять почему. Правда, Винце и не просил объяснений - только лицо у него помрачнело, он покачал головой, поцеловал Изу, потом Антала - и ушел в кухню.
- Мама очень устала, - сказала Иза, - пожалуйста, постарайся недолго.
Иза произнесла это тепло и дружелюбно - так сестра говорит с братом. Антал нес чемодан - их чемодан, она сразу его узнала. Догадалась она и о том, что в нем находится; судорожно глотнув воздух, она стала смотреть в другую сторону. Она чувствовала: если Антал откроет чемодан и она увидит серое демисезонное пальто Винце, его чашку с незабудками, которую Лидия утром успела убрать куда-то, - ей все-таки придется уйти из комнаты.
Но Антал задвинул чемодан под стол, словно и сам не хотел, чтобы он был заметен.
- Я и садиться не стану, - сказал он и наклонился к Капитану, проскользнувшему за ним в дверь, погладил ему уши. - Хотел узнать только, не надо ли что-нибудь маме. Утром ты не сказала точно, сможешь ли приехать. Когда ты прилетела?
- В двенадцать.
Они одновременно подняли на нее глаза. В голове у старой вдруг прояснилось; так четко она не соображала с самого утра. Что-то она, должно быть, не так поняла - или Иза ошиблась со временем. Винце умер без четверти четыре. Чепуха какая-то.
В комнате сгустилась тишина. Старая смотрела на дочь. У Изы даже лоб залило краской. Антал быстро перевел взгляд под ноги, на ковер.
- В последний раз я с ним играла в карты, - сказала Иза, и страшнее всего было то, что в голосе ее ничего не было: ни раздражения, ни попытки оправдаться, объяснить что-либо. - У него выпал очень хороший день, он был в сознании, смеялся. Я в своей жизни насмотрелась на умирающих, лицо отца я хочу запомнить живым.
Иза всегда была права. Вот к чему в ней невозможно было привыкнуть: она всю жизнь, во всех ситуациях была права. В детстве, когда ее ругали или шлепали за что-нибудь, в конце концов всегда выяснялось, что обидели ее зря: Иза просто знала что-то, чего они, взрослые, не знали, и им приходилось идти и просить у нее прощения; и если бы она после этого дулась, кривила губы или жаловалась! Она не давала им даже столь малого удовлетворения: лишь смотрела серьезно и рассудительно и говорила своим тоненьким голоском: "Ну, видите!" Вот и теперь она права; в самом деле, она желает сохранить в своей памяти то смеющееся лицо, которое видела десять дней назад, а не сегодняшнее, неестественно серебристое.
Антал закурил, долго вертел в пальцах спичку. На лице его ничего не было видно, даже понимания. Когда он наконец поднял глаза, то взглянул на старую, а не на Изу.
- Мама, - обратился он к ней, - вам теперь будет очень одиноко. Если хотите, я перееду к вам.
- Это очень любезно с твоей стороны, - посмотрела на него Иза, и в голосе ее действительно звучала признательность, а не ирония. - В самом деле, большое тебе спасибо, но мы уже все решили. Мама поедет со мной, я заберу ее в Пешт.
Они в первый раз взглянули друг другу в глаза. Антал что-то спросил взглядом, Иза ответила. Ни вопроса, ни ответа старая не поняла. Когда она была девочкой и мать с отцом решали за нее, что ей делать, она вот так же стояла меж ними, страшась и надеясь.
- Тоже выход, - сказал Антал и стряхнул с сигареты пепел.
Старая что-то пробормотала, поднялась и сделала шаг к Анталу, чувствуя необходимость прикоснуться к нему, обнять или хотя бы сказать что-нибудь: ведь то, что он предложил, дело немалое. Но сказать она так ничего и не сказала: Иза взяла ее за локоть, и жест этот сковал ее, лишил дара речи. Она не понимала, чего от нее хочет дочь, и боялась, что, если будет слишком ласкова и сердечна с Анталом, Иза рассердится на нее.
Антал в самом деле собрался уходить. Он улыбнулся старой, поцеловал ей руку и двинулся к выходу. Иза набросила на плечи платок - проводить Антала, закрыть за ним ворота.
В дверях, что-то вспомнив, Антал остановился:
- Вот что, мама: картину с мельницей я у вас должен забрать. Отец просил, когда умрет, отдать ее Лидии. Я ей отнесу.
Губы у Изы шевельнулись, она хотела сказать что-то, - но лишь пожала плечами и пошла в спальню. Старая ухватилась за спинку стула: ей опять показалось, ноги ее не удержат. Когда умрет… То есть как это: когда умрет? Винце же считал, что у него пошаливает сердце, ему надо подлечиться, для того его и кладут в клинику, а инъекции - это только для лечения сном, укрепление организма. Винце понятия не имел, что болен неизлечимо. Как же могло ему прийти такое в голову? И почему он вдруг подарил Лидии картину с мельницей, эту потемневшую фотографию его родной деревни? На фотографии запечатлена была речка Карикаш и какая-то старая мельница на берегу. Фотография всегда висела над постелью Винце, составляя пару картине с ангелом, который охранял ее сны. Почему он велел отдать ее Лидии? И когда?
Иза принесла фотографию в черной рамке и, встав под люстру, стала ее разглядывать, словно впервые увидела. На снимке была река, сбоку угадывалась плотина: маленький водопад и над ним какое-то дощатое сооружение; на переднем плане - кусты, босоногие ребятишки. Неразличимые лица, тусклый, порыжевший за много десятилетий снимок. Вода в реке напоминала кофе. Иза завернула картину в газету и отдала Анталу.
Долго копившиеся у старой слезы прорвались наконец. Новая тяжесть казалась более невыносимой, чем груз всего минувшего дня. Она стояла, бессильно опустив плечи, теребя полу вязаной кофты. Лидия снова встает у нее на пути, еще более непонятно, еще более жестоко, чем утром. Три минуты назад она совсем было решила уже поцеловать Антала на прощанье - а теперь у нее просто не было на это сил. Капитан что-то обнюхивал возле стола, вставал на задние лапы, словно понимая, что происходит.
Она слышала, как открылась и захлопнулась дверь, но упрямо смотрела под ноги, на ковер, лишь временами вытирая глаза. Иза тут же вернулась - в этом тоже было что-то противоестественное: прежде, когда Иза еще не была женой Антала, он, бывало, никак не мог уйти окончательно, они с Винце порой чуть не по полчаса ждали Изу, вышедшую проводить его до ворот. Видно, теперь им не о чем говорить друг с другом. Дочь подняла Капитана, вынесла его во двор, потом, заперев дверь прихожей на ключ, вернулась к матери. Словно почувствовав, что та нуждается в утешении, она положила старой руку на голову, будто благословляя - как священник на каком-нибудь старом эстампе. Потом подошла к окну, расправила занавески, как делала это столько лет подряд, пока жила дома, и закрыла ставни. Дождь уже лил как из ведра, слышно было, как он хлещет по стеклам. Иза не вернулась к матери, остановилась возле большого кресла. Старая видела: из глаз дочери катятся слезы и лицо ее, всегда такое решительное, становится мягким, растерянным, как у расстроенного ребенка.
IV
На ночь Иза не погасила настольную лампу. За пределами светлого круга предметы едва лишь угадывались в полутьме угловатыми неясными контурами; на картине с ангелом свет попадал лишь на нижнюю рамку, остальное тонуло во тьме. Но старая все-таки видела ее - видела внутренним зрением, мысленно, памятью. Сейчас картина была какой-то неполной, сиротливой. Рядом с ней не хватало мельницы.
Иза уснула первой. Мать обманула ее. Легли они в одно время, но старая вскоре уже не отвечала дочери, старалась дышать спокойно и ровно: пускай та думает, что она засыпает. Иза долго еще ворочалась; эта ночь, даже если бы сегодня и не умер отец, была бы нелегкой для нее: ведь она не ночевала в этих стенах с тех самых пор, как перебралась в Пешт. Лежала сейчас она на кровати отца, а не на том старом диване, на котором они спали с Анталом: после того, как она уехала от родителей, комнаты приобрели прежний вид, мебель, которой они пользовались с Анталом, пошла в комиссионку; в Пеште Иза обзавелась новым имуществом. Но и в этой, привычной с детства обстановке заснуть было непросто. То, что она не оставила мать одну, не устроилась на ночь в гостинице, как всегда в последние годы, было, пожалуй, с ее стороны самой серьезной жертвой. Она долго ворочалась и вздыхала, прислушивалась к дыханию матери, потом встала и проглотила что-то; это тоже было непривычно: Иза не признавала снотворного и презирала тех, кто без таблеток и помыслить не мог о сне. Но сегодня ей пришлось все же что-то принять; лишь после этого она забылась тяжелым, глубоким сном. Она была совсем рядом, так близко, что мать ощущала ее дыхание, как когда-то давным-давно, когда Иза была ребенком. Старая не знала никого, кто спал бы так красиво, как Иза: голова на локте, черные серпы ресниц на щеках. Мать не решилась ее поцеловать; вставая, она поцеловала лишь уголок ее подушки.
Комната была такой же, как вечером или утром в любой из множества прошедших дней - и все же какой-то иной: она словно увеличилась в размерах, потолок стал выше, стены - дальше. На столе лежал листок бумаги, старая снова пробежала ее глазами. С детских лет Иза каждый вечер, перед тем как лечь, составляла список основных дел на завтра. "Бюро недвижимости, - читала мать, - клиника, похоронное бюро, соцстрах, сборы".
Именно из-за этого она и встала, из-за последнего слова. Завтра предстоит просмотреть бумаги, завтра Иза решит, что они возьмут в Пешт, и завтра она откроет маленький письменный стол Винце, стол-секретер.
Она никогда не копалась в нем и даже теперь, когда позади сорок девять лет замужества, не знала, что может храниться там, в его ящиках, кроме семейных и официальных бумаг. Это был их домашний закон: не трогать вещи другого. Тетя Эмма, в доме которой она росла, всегда поджидала почтальона у калитки и не стеснялась прямо на улице вскрывать письма, адресованные другим членам семьи. Она не хотела походить на тетю Эмму.
Если б не Антал с этой странной просьбой насчет картины, старая лежала бы теперь рядом с Изой, позволив сну взять верх над собой. Зять смутил ее, как смутила там, в клинике, сиделка; в душе у нее впервые возникло сомнение: а что, если она не все знала о Винце; при мысли о том, что Иза, принявшись завтра разбирать бумаги, может найти что-то такое, чего ей не следует видеть, что было тайной Винце, принадлежало ему одному, что он должен унести с собой, так как живых это уже не касается, - ей становилось не по себе. Винце был тридцать один год, когда они поженились, - не так уж он был молод, и ни к чему Изе копаться в вещах или письмах, оставшихся с той поры: бог знает, что там может быть. Она и сама не знала, что имеет в виду, чего опасается; она лишь ощущала тревогу: если Винце подарил Лидии вещь, происхождение и значение которой даже ей, жене его, не было вполне ясно - ведь она прежде всего считала, что картину с мельницей Винце держал над своей кроватью только по привычке, - то, наверное, было в жизни Винце еще что-то, не известное ей, и тогда она должна первой узнать об этом.
Дело, на которое она решилась, было тяжелым, мучительным - а ведь ей даже плакать сейчас было нельзя. Иза спала беспокойно, через открытую дверь слышно было, как она вздыхает, переворачивается с боку на бок. Открыв верхний ящик, старая несколько минут сидела, ни к чему не притрагиваясь, даже глаза закрыв, чтоб ничего не видеть: таким сильным, почти неодолимым оказалось внутреннее сопротивление, таким кощунственным представилось то, что она собиралась сделать; она чувствовала себя так, словно бы готовилась ограбить Винце, выставить его на позор, пользуясь тем, что он, беспомощный, лежит где-то в клинике и не может шевельнуться, не может запротестовать, не может помешать ей. А в то же время она сейчас ощущала себя ближе к нему, чем когда-либо в течение последних недель или хотя бы сегодня, в последние его часы: ящики секретера означали живого Винце, Винце смотрел на нее из вещей и бумаг, лежавших там; все, к чему она прикасалась, словно говорило с ней живым его голосом.
В первом ящике была прядь волос с головки Эндруша. Старая и не знала, что Винце тоже взял себе прядку; она волосы обоих своих детей хранила в медальоне, под стеклом. Нежные черные волосики Эндруша… Как отчетливо за мягким этим колечком встал в ее памяти облик Эндруша, его ласковое, веселое личико, чуть не с рождения напоминающее мать; он так неожиданно и быстро умер, что у них даже фотографии его не осталось. Если б он был живой, теперь бы ему было сорок восемь лет. Боже мой, боже мой!
Она вертела в пальцах блестящий черный завиток. Сейчас Эндруш уже вместе с отцом. Из Эндруша, наверное, получился милый и неловкий ангелочек, он и ребеночком всегда все ронял, ручки у него были слишком слабые. Интересно, как там, на небесах?
Табели успеваемости. Их Винце однажды уже показывал ей. Отличные, один к одному, табели Дюдской народной школы, потом местной гимназии. Имя и фамилия учащегося: Винце Сёч, вероисповедание: евангелико-реформатское, дата и место рождения: 11 января 1880 года, деревня Дюд-на-Карикаше, имя отца: Мате Сёч, род занятий: смотритель дамбы.
Как разозлилась тогда тетя Эмма, как она стукнула о стол кофейной чашкой - даже блюдце треснуло. Смотритель дамбы! Что значит смотритель дамбы? Она едва сумела успокоить тетку: смотрителя давно уже нет в живых, а воспитанием Винце занимался Гергей Давид. "Дюдский учитель? - спросила тетя Эмма. - Колоссально! Он думает, что если окончил право, так уж вышел в благородные. Смотритель дамбы! Ишь ты, и учили его на общественный счет, собирали деньги, потому что он, видите ли, способный. Впрочем, в этой либеральной стране и не такого насмотришься!"
Тетка пила свой кофе в беседке, над ее желтыми седеющими волосами распускалась сирень, тетка похожа была на какую-то увядшую подружку на свадьбе: сухое лицо накрашено, на пальцах тяжелые, слишком большие для нее перстни. Она подумала: вот тетя Эмма всем представляет ее как крестную дочь, а сама заставляет работать на кухне и зовет в салон, только когда в доме гости. "Сиротка бедняжки Маргит, покойницы". Когда надо, родственница; когда не надо, служанка. Конечно, если она выйдет за Винце, то кто тогда будет вскакивать по ночам, когда у нее приступ астмы. Прислугу она не пустит ночью в комнату, прислуге место в подвальном этаже, ведь ночь - время темных дел, и прислуга еще, не дай бог, вздумает ее ограбить или убить.
Она тогда взяла пустую чашку, но побежала с ней не в кухню, а к воротам. Винце ждал на скамейке, вертел в руке шляпу - и засмеялся, увидев ее: она еле переводила дух от бега и от волнения, и в руке у нее была кофейная чашка тети Эммы. "Согласилась?" - спросил он, а она стояла, готовая и заплакать, и рассмеяться. "Спросите у нее сами!" - ответила она.
Университетская зачетная книжка. "Институции Гая, книга 1-я. Один час в неделю. История венгерской конституции и права. Два часа в неделю". Две открытки из Сентмате, она послала их ему, когда однажды летом ездила с тетей Эммой на воды. Счета. Квитанция: уплачено за проживание в интернате Высшей школы благородных девиц Илоны Давид. Плата за лечение учителя Гергея Давида в бекешчабайской больнице, с 4 по 27 ноября 1907 года. Еще квитанция: оплачено за установку могильного камня над прахом учителя Гергея Давида, Дюд-на-Карикаше, 22 апреля 1909 года.
Гергей Давид.
"Ты не знаешь, что это был за человек, - рассказывал Винце. - Два метра ростом, тонкий, как жердь, и все время улыбался, а ведь был совсем нищим, детям своим нечего было дать. Когда прорвало дамбу, люди бросились на холм, на кладбище, это было единственное высокое место в деревне. Ночь, набат. Две мои старшие сестры побежали за матерью, когда она бросилась к дамбе, я было за ними, да упал, в темноте меня чуть не затоптали. Всю жизнь над нами висело это, как постоянная угроза: дамба и Карикаш. Меня подобрал учитель, взял на руки, отнес на холм. Я уцепился ему за шею и ревел от страха. Больше я не видел никого из своих; отца даже тело не нашли. Я ужасно боюсь воды, Этелка".
Камешки; должно быть, с могилки Эндруша или учителя Давида - две гладкие, пенно-белые гальки. Сломанный нож слоновой кости для разрезания бумаги, пустой конверт без адреса, с подкладкой из зеленой, маслянисто блестящей бумаги. Янтарный мундштук, тоже сломанный.