Можно было, конечно, показать ей кузькину мать, чтобы знала, с кем имеет дело, хамка, да связываться противно, тем более, был не один, с начальством. Еще, слава богу, ему, Петухову, теперь не нужно стоять по очередям за продуктами, на дом возят…
…Ах, скажите пожалуйста: на дом! Благодетели. Купили за банку паршивого кофе! Да если уж на то пошло, насрать ему на их растворимый кофе и лососину! Да и на икру, если на то пошло! Не хлебом единым! Орут везде, что у нас – права человека, а в городе ни одного ночного бара. Только на валюту, на доллары. В занюханной Болгарии, тоже мне еще – Запад, сколько угодно этих баров! И девочки! Только не для нашего брата девочки, для нашего брата – руководитель Павлов, он тебя и…
…Болгария… А где-то есть еще и Париж. Есть и Швейцария. И Штаты…
В гробу я видал ваш вонючий кофе!
– Сашенька, почему так поздно? – робко спросила Таня, когда Петухов в третий раз явился домой в половине восьмого.
– Автобус сломался, – с горделивой скорбью отрезал он.
– Автобус? Почему – автобус? А где Василий Ильич?
– А пускай твой Василий Ильич другую жопу возит! Ясно?! – заорал Петухов. – Сдалась мне их поганая "Волга"! И пайков больше не будет, поняла? Попили кофеев, хватит! Обойдешься чаем "Краснодарским" сорт второй и городской колбасой!
– Что случилось, Саша? У тебя неприятности? – Танечка уже плакала.
– Приведи в порядок лицо! – завизжал Петухов. – Не женщина, а чучело! Плевал я! Принципы надо иметь! Дешево купить хотите, граждане-товарищи!
Долго еще бушевал Александр Николаевич, хлопая дверью, выкрикивал лозунги о демократических свободах, о том, что никому не позволит душить и попирать. Потом улегся на диван с транзистором и на всю квартиру включил "Голос Америки".
3
В середине декабря месяца Наталья Ивановна Копейкина случайно узнала, что в субботу в магазине "Океан" с утра будут давать баночную селедку. Новый год был уже вот-вот, и поэтому Наталья Ивановна с Дусей Семеновой и недавно прощенной Тоней Бодровой за час до открытия отправились занимать очередь. Марья Сидоровна, которой тоже предложили, сказала, что ей не до селедки, плохо себя чувствует, и женщины решили взять две банки и разделить: полбанки Тютиным, они старые люди, надо помочь, и полбанки Дусе. Антонине хорошая селедка очень бы кстати, так как Анатолий все же обещал первого зайти. Это надо: с лета ни разу не вспомнил, а тут… нет слов, одни буквы. А Валерку тогда заберут к себе с ночевкой Семеновы.
Селедку, действительно, отпускали, очередь шла быстро, так что к десяти часам все трое, довольные, стояли с банками на трамвайной остановке напротив метро "Площадь Мира". Погода была ясная, светило солнце.
Трамваи не шли, на остановке собралась огромная толпа, говорили: кто-то должен проехать из аэропорта, не то король, не то кто из наших, и движение перекрыто. Минут через десять появилась милицейская машина, принялась кричать в мегафон, загнала всех на тротуар, давка началась невероятная. И в этой давке Антонина внезапно почувствовала, что в глазах у нее темнеет, ноги отнимаются, кругом зеленая мгла, как с хорошей поддачи, и, что она не соображает, где находится и зачем.
Сколько времени продолжалось такое состояние, Антонина никогда потом сказать не могла, но, когда очнулась, увидела, что сидит на скамейке около автобусного вокзала, а рядом с ней сидят и Наталья Ивановна, и Дуся, обе бледные, не в себе и без сумок.
– Чего со мной? – спросила Антонина слабым голосом, но ей не ответили. Как выяснилось, ответить ей и не могли, потому что ни Семенова, ни Копейкина не знали, что и с ними-то произошло, как, например, попали они с остановки на эту скамейку, а главное, где их сумки с деньгами и банки с селедками. Обе они, как и Антонина, оказывается, видели только зеленую мглу и туман среди ясного дня.
– Несомненно – вредительство, – предположила Наталья Ивановна, и женщины с ней согласились.
Посидев с полчаса, придя в себя и переговорив, они решили все же ничего никому не рассказывать, все равно не поверят и еще засмеют, а деньги, которые дала им на селедку Тютина, собрать между собой и вернуть. Про банки же сказать, что их не давали, а была мороженая треска с головами.
4
А ведь и верно: совсем скоро Новый год. Кажется, только что прошли ноябрьские, а через неделю опять праздник. Все скоро в этой жизни, так что и уследить не успеешь.
Петр Васильевич Тютин праздник Новый год любил и всякий раз радовался: смотри, пожалуйста, опять дожил – и ничего, сам, вон, с Некрасовского рынка (придумал какой-то болван назвать рынок именем великого писателя!) – с Мальцевского рынка елку приволок. Приволок, украсил, подарки разложил, а как же – придут внуки, Даниил и Тимофей.
Нравился Петру Васильевичу Новый год, а все-таки главными праздниками у него были другие. День Советской Армии и самый важный – это, конечно, Праздник Победы. Новый год – больше для внуков, для жены с дочерью, а это – собственные его.
В эти дни Петр Васильевич надевал на серый костюм орден Красной Звезды и Отечественной второй степени, прикалывал медали и шел к Петру Самохину, тезке, другу и однополчанину. У Самохина была большая квартира, и это уж, как говорится, создалась такая хорошая традиция – по праздникам собираться у него. Приходили ребята без жен, выпивали умеренно, пели, вспоминали. И если кто в десятый раз принимался рассказывать один и тот же случай, никогда не одергивали и не поправляли, мол, не так было, путаешь, старый хрен; этого у всех дома хватало, наслушались от родных деток, которым, что ни скажи – в глазах тоска – скоро ли он кончит, надоел, все одно и то же, да одно и то же. А товарищи, те и послушают, а если у кого слезы, дело-то стариковское, не заметят, виду не подадут, а не то, что сразу охать да бегать с валидолами. Одно слово: мужская дружба фронтовиков.
Интересное дело, сколько времени прошло после войны, больше двадцати лет Тютин отработал на заводе мастером, на отдых вышел, как полагается, с почестями, никто не гнал, сам захотел, и друзья были, а вот, пожалуйста, остались от этих заводских друзей только поздравительные открытки к календарным датам. И от завкома – открытки, и от партбюро. А эти парни, с которыми в войну самое большее три года вместе был, да что – три года, некоторых и года не знал, – эти мужики до самой, видно, смерти, до последнего дня. Почему так?
Встречи с фронтовыми товарищами считал теперь Петр Васильевич единственным и главным делом своей жизни, только с ними, с ребятами, чувствовал, кто он такой, что сделал, какие дороги прошел, потому что личное – это личное, это для женщин, а мужчина для другого живет. Но все меньше, с каждым разом меньше народу собиралось у Петьки Самохина на праздники. В прошлый день Победы только трое пришли, остальные – кто болел… Встречались вообще-то в последнее время довольно часто, но те встречи были далеко не праздничные, да и какие это встречи, это проводы…
Так что не от злобы или плохого характера, не от жестокости Петр Васильевич мучил жену похоронными разговорами, а потому что видел: подходит время, и смерть представлялась ему последним заданием, которое скромно и с достоинством предстоит ему выполнить на земле. А только дурак полагает, будто умереть можно кое-как и безответственно. Пускай, дескать, родственники беспокоятся и хлопочут, а мне что – лег себе в гроб, руки крест-накрест и спи, дорогой товарищ.
Петр Васильевич недаром был ветераном и солдатом, он, может, потому и войну без ранений прошел, с одной контузией, что все умел и привык делать, как следует, хоть окоп вырыть, хоть автомат смазать. А теперь – это тебе не окоп, тут надо решить ряд важных вопросов: материальное обеспечение жены, то есть, конечно, вдовы, распорядок ее дальнейшей жизни, организация похорон. Естественно, и в этих делах не на родственников рассчитывал Тютин, а на боевых товарищей, знал, что помогут Марье Сидоровне и внуков не оставят, но надо же и самому руки приложить. Как раз сегодня утром он принялся составлять список: фамилии и адреса тех, кого обязательно надо пригласить, чтобы проводили его в последний путь, но жена, увидев этот список, ударилась в такой рев, дура старая, что Тютин разозлился, скомкал бумагу, сунул в карман и ушел, хлопнув дверью, в сад на прогулку. Вот ведь, ей-богу, бабий ум! Курица и курица. Будет потом метаться, кудахтать, кого позвать, как сообщить, где найти. Самой же приятно: пришли проститься с мужем хорошие люди, никто не побрезговал, вот, пожалуйста, фронтовые друзья, а это – рабочий класс, товарищи, ученики – смена, то есть. А тут – руководство… Ладно… Допишет он свой список потом, без нее, Допишет и спрячет в стол, в тот ящик, где ордена и документы. Понадобятся когда ордена, начнет искать, найдет и список.
…Петр Васильевич Тютин шел себе воскресным утром в валенках по узкой дорожке среди сугробов, смотрел на белые патлатые деревья, на простецкое, светленькое небо, на глупую мордастую снежную бабу с палочкой от мороженого вместо носа, шуршал в кармане мятым списком, думал, и вдруг так расхотелось ему помирать, так стало страшно и неохота провалиться из этого уютного обжитого мира куда-то во тьму, где наверняка ничего хорошего нету, что вытащил он скомканную бумажку с фамилиями, торопясь, бросил в мусорную урну и, как мог быстро, подволакивая ноги, – чертовы валенки по пуду весят! – пошел прочь. Надо еще конфет купить, а то в магазинах уже завтра будут очереди – жуткое дело.
5
В ночь под Новый год Фира сказала мужу, что она его больше не любит. Это же надо еще суметь – выбрать такой день для подобного разговора! Вообще-то Лазарь уже давно, с месяц, наверное, чувствовал: что-то не то. Фира постоянно где-то задерживалась, у нее невесть откуда завелось огромное количество дел, а так бывает всегда, когда человеку плохо у себя дома. Все ее раздражало и выводило из себя, а особенно, почему-то, невинная просьба Лазаря не звать его больше никакими Олежками, Леликами и Ляликами. Раньше и внимания бы не обратила, может быть, даже с уважением бы отнеслась, а теперь:
– Ах, Лазарь? Понимаю… Это у тебя такая форма протеста. Мол, ничего не скрываю и даже горжусь. Очень, о-очень смело, ты у нас прямо какой-то Жанна д’Арк.
– Ты чего это?
– Потому что противно! Кукиш в кармане. Герой – борец за идею. Ты бы еще магендовид надел.
– Надо будет – и надену, вон, датский король с королевой, когда немцы…
– Слыхала. Ты мне про этот случай рассказывал раза три… позволь, четыре раза. Но ты, к сожалению не король, тебе ничего надевать не надо, у тебя, как говорится, факт на лице.
– Я не понимаю, – вконец растерялся Лазарь, – ты что, антисемиткой сделалась?
– Просто, миленький, дешевки не люблю. Лазарь ты? Великолепно! Гордишься своим еврейством? Браво-браво-бис! Не нравится, когда кривят рожу на твой пятый пункт? Противно, что любой скобарь в трамвае может, если пожелает, обозвать жидовской мордой, и ничего ему за это не будет? И мне, представь, противно. Только причем же здесь "Лазарь"? Будь последовательным. Уезжай!
– Ты что это, Фирка, обалдела?
– Испугался. Вот она, цена твоего гражданского мужества.
– Подожди, ты что, серьезно?
– Я-то серьезно, я о-очень даже серьезно, а вот ты со своими тявканьем из подворотни, с вечным "я бы в морду…".
– Ты действительно хочешь уехать? В Израиль?
– А это уже второй вопрос: куда? Важно, что отсюда. Ясно?
– Ладно, Фира, давай поговорим… хотя я не представляю себе, чтоб ты… У тебя что-то случилось?
– Ну, знаешь, это уж вообще! "Случилось"! А у тебя ничего не случилось, ни разу, Лелик, то есть, тьфу! Лазарь Моисеевич? Это не тебя ли как-то не приняли на филфак с золотой медалью? И не ты ли тут вечно рвешь и мечешь, когда твой доклад читает на каком-нибудь симпозиуме в Лондоне ариец с партийным билетом?
– Тише ты.
– Тише?! Вот-вот. Надоело! Их – по морде, а они – тише! Чего ж не врезать? Да брось ты сигарету, мать увидит, будет орать!
– Не увидит. А меня ты напрасно агитируешь, я тебе могу привести и не такие примеры.
– Ну так что ж?
– А… таки плохо. Как в том анекдоте. Плохо, Фирочка. И все-таки я не уеду.
– Боишься? Мол, подам заявление, с работы выгонят, а разрешения не дадут. Так?
– Если уж честно, – и это. Но не во-первых, даже не во-вторых. А во-первых то, что здесь, видишь ли, моя родина. Мелочь, конечно.
– Родина-мать?
– Да, уж как тебе угодно: мать, мачеха, тетя, а только – родина, и никуда от этого не деться.
– Какая там тетя? Какое отношение имеешь к России ты, Лазарь Моисеевич, еврей, место рождения – черта оседлости? Нужен ты ей, со своей сыновней любовью, как Тоньке Бодровой ее незаконный Валерик!
– Это черт знает что! Мне дико, что это мы, ты и я, ведем такой разговор. Лично я не верю в генетическую любовь к земле предков, может быть, потому не верю, что сам ее не чувствую. Конечно, кто чувствует, пускай едет, всех ему благ…
– …А тебе и здесь хорошо.
– Нет. Не хорошо. Но боюсь, что лучше нигде не будет. И – почему такой издевательский тон? Неужели я должен объяснять тебе, что я тут вырос, что я, прости за пошлость, люблю русскую землю, русскую литературу, а еврейской просто не знаю. Кто там у вас главный еврейский классик?
– У нас? Ну вот, что, – Фира стояла посреди комнаты, сложив руки на груди, – мне этот разговор противен. И ты сам, прости, пожалуйста, тоже. Это психология раба и труса.
– А катись ты… знаешь куда! – разозлился Лазарь, – подумаешь, диссидентка! Противен – и иди себе, держать не стану!
Фира тут же оделась и ушла на весь вечер. Может быть, у нее на работе завелся какой-нибудь сионист? Их теперь полно, героев с комплексом неполноценности и длинными языками.
Лазарь долго стоял на кухне у окна и курил в форточку. Наконец он решил, что, скорее всего, Фирку кто-нибудь обругал в автобусе или в магазине, у нее-то внешность – клейма негде ставить, прямо Рахиль какая-то. Конечно противно! Только нет из этого положения выхода, как она, глупая, не понимает? Евреям всегда было плохо и должно быть плохо.
"Успокоится, тогда и поговорим", – решил Лазарь.
Но Фира не успокоилась. И вот в новогоднюю ночь, сидя за накрытым столом, она при свекрови официально заявила мужу, что намерена с ним развестись из-за несходства характеров и политических убеждений.
Роза Львовна сразу сказала, что у нее болит голова, и она идет спать. А Лазарь выслушал следующее:
– Это счастье, что у нас нет детей, хотя я знаю, что вы с матерью за глаза всегда меня за это осуждали. Развод мне нужен немедленно. Мы с тобой чужие люди. Слабых не ругают, их жалеют, но мне жалости недостаточно, мне для того, чтобы жить с человеком, нужно еще и уважение, а его нет.
Тут Лазарь тихо спросил:
– Ты меня больше не любишь? У тебя кто-то другой?
– Не люблю, – отрезала Фира, – а есть другой, или нету – в этом случае, какая разница? Твоя приспособленческая позиция мне не подходит. Я считаю: кто не хочет ехать домой, тот пусть идет работать в ГБ!
– Можно утром? А то сейчас ГБ, наверно, закрыто, – спросил Лазарь, машинально откусывая от куриной ноги.
– Вытри подбородок, он у тебя в жиру, – с отвращением сказала Фира. – Я ухожу. Возьму пока самое необходимое.
Она вышла из-за стола, и через пять минут Лазарь услышал, как хлопнула дверь – видно, самое необходимое было собрано заблаговременно.
Лазарь подвинул к себе фужер с недопитым шампанским, налил туда водки и медленно, не чувствуя вкуса, выпил. Выпил, вытер рот тыльной стороной ладони и посмотрел на часы.
"Полвторого. Куда она? Впрочем, транспорт работает всю ночь".